Нас было трое, и мы дружили. Готовили вместе уроки, репетировали концертные выступления на школьных вечерах: Изя и Рома пели, разыгрывали забавные школьные ситуации, я аккомпанировал на рояле (бабушка все-таки своего добилась). Школьники города нас знали. На одном из школьных вечеров нам приглянулись две девочки. Мы их поделили между собой, благо у Изи подружка уже была. Я, ветреный шалопай, отнесся к этому знакомству без особой пылкости, а Рома – всерьез: он удивительно серьезно ко всему относился. Рома пронес эту любовь через всю свою недолгую жизнь – цельная натура. Мастер спорта по волейболу, душа любой компании. И впрямь Бог призывает к себе лучших. Инженер-нефтяник, полковник, Рома стал крупным специалистом по ликвидации пожаров на нефтяных скважинах. Люди его профессии – элита пожарного дела, требующего и личного мужества, и точных знаний. Пожар на нефтяной скважине сродни извержению вулкана. Случается, скважины горят годами, нанося непоправимый экологический вред и огромные материальные потери. Поэтому такие специалисты, каким был мой друг, за рубежом ходят в миллионерах и весьма известны. Рома не был миллионером, но был известен. В тот роковой день его вызвали на гашение пожара в Туркмению, в Небит-Даг. Он ехал со своими помощниками в вездеходе. Какие в пустыне дороги? Как на воде. Неожиданно появляется бетономешалка и врезается в вездеход, точно в то место, где сидел Рома. Мы с Изей осиротели. А через несколько лет ушел и Изя, балагур, затейник и, кстати, управляющий крупным нефтепромысловым хозяйством в Белоруссии…
Прекрасные две жизни. Я же ищу сюжеты в каких-то чужих судьбах. Почему бы мне не описать жизнь близких людей? Не получится. Для того чтобы написать правдиво, убедительно, мне кажется, надо не все знать о том, о ком пишешь. Тогда и появляется чудодейственный манок, следуя за которым ты вовлекаешь и читателя. И в мировой литературе не часто встретишь произведение, в основе которого без всяких прикрас и домыслов, без всяких придуманных ситуаций лежит судьба конкретного человека. За исключением документальных произведений. Да и те нет-нет да и соскальзывают в капкан завлекательности.
Известна история о том, как Бальзак, услышав разговор мужа и жены, идущих с какой-то вечеринки, жадно внимал их беседе на бытовые, рыночные, семейные темы, даже стал свидетелем их ссоры и примирения. Он как бы воплотился в третье действующее лицо уличной встречи. Но когда попытался перенести на бумагу все «как есть», получилось скучно. И Бальзак создавал мир по своим законам, не менее убедительным, чем подсмотренные в жизни. Этим фотография отличается от художественного полотна. Фотография – факт, полотно – фантазия. Если полотно сливается с фотографией, становится неинтересно. Важно сохранить между ними промежуток, глоток, вмещающий как бы «вкус вещи», тот внутренний подтекст, который не сможет проявить никакая самая превосходная фотография…
Мне сегодня кажется, что то, далекое уже время юности и детства было без забот. Но тогда, в той жизни, забот хватало, и предостаточно. Особенность лишь в том, что тогда я не был в ответе за другие жизни, а по мере наслоения годов стал. Ответственность за другую жизнь – огромная психологическая нагрузка. Отношение к ней разное. Одни принимают ее с мазохистским упоением, идут на жертвы, другие разрубают этот узел разводами, отречением и даже самоубийством.
Вероятно, со стороны восхищала и удивляла степень жертвенности, которую приносили мои родители, сохраняя семейный союз, чтобы уберечь меня и сестру. Жили они между собой неладно: сказывалось и отсутствие материального достатка, и противоположность характеров, и, отчасти, разный интеллектуальный уровень. Но это только со стороны. Ибо, убежден, несмотря на бытовые дрязги, они любили друг друга. И через пятнадцать лет после кончины отца мама вспоминала его так, словно между ними никогда не пробегала черная кошка. Перед своей смертью, в забытьи, она повторяла его имя…
Учился я в школе неважно. И был одинаково «силен» что по точным предметам, что по гуманитарным, хотя к последним имел большее предрасположение. Однако образование получил техническое, и так бывает. В определенной степени из равнодушия к судьбе, в этом суть достаточно ленивых по натуре людей. Чем объяснить эту некоторую леность? Как ни странно, я объясняю… температурой тела. Моя нормальная температура ниже обычной на один градус. Эдакое перманентное состояние анабиоза. Явление необъяснимое, переданное мне по наследству от матери, а та получила от бабушки, женщины отнюдь не ленивой, а энергичной, властной. Выходит, что некоторая леность распространяется лишь на особей мужского пола. Однако в том, что касалось сугубо мужского отличия, лености не замечалось, наоборот, чрезмерное любопытство. Впрочем, подобное любопытство отмечалось у многих моих приятелей, несмотря на бдительность родителей и общественное мнение, – природа ломилась в распахнутые двери. В этом жанре у нас были свои звезды первой величины. Например, Алик Рубштейн по прозвищу Рубчик. Алик отличался неуемной мужской энергией, несмотря на свое тщедушие, даже по меркам нашей не очень сытой юности. Его напарник по любовным утехам Чингиз Ахундов – высокий, нескладный, с покатыми плечами и широким женским задом, по прозвищу Жопа – составлял с Аликом законченный портрет сексуального бандита. Обычно они выходили вечером на Парапет, бакинцы знают этот сквер в центре города, имевший славу гнездилища разврата. Особой известностью на Парапете пользовалась хромая Лиля – кондуктор трамвая, особа неопределенного возраста, круглолицая, мелкоглазая, с узкими губами, чувственность которым она придавала ядовито-красной помадой. Лиля собирала стайку юнцов и водила к себе «на хату». Припозднившийся прохожий с изумлением наблюдал эту странную процессию – впереди, выдрыгивая хромую ногу, шкандыбала Лиля, а за ней, смиренно зажав в руках пять рублей – известная такса по тем временам, – следовали «на дело» сопливые любовники во главе с Рубчиком и Жопой. Поодаль, приседая от хохота, шествовали «свидетели» из тех, у кого не хватало отваги выйти на «тропу любви» или не было пятерки. Алика довольно часто били. Сам видел, как его в кустах тузили две проститутки, и олеандры одобрительно аплодировали в такт своими пунцовыми ладошками. Как я понял из обрывочных вскриков, одна из ночных бабочек по милости Алика залетела в вендиспансер и требовала компенсацию за причиненный производственный ущерб. Алик отрицал свою причастность и выставлял встречный иск– за потерю переднего зуба и расквашенный нос. Что и говорить, издавна любовь шла под руку с коварством.
Спорадически, нерегулярно, приурочиваясь к какому-нибудь событию, в основном это были школьные, а затем и студенческие вечера, во мне пробуждалась муза. Будило музу мое неуемное честолюбие и, отчасти, шалопайство. О, студенческие вечера! Традиционный осенне-весенний парад, в котором каждый факультет пытался перещеголять друг друга. Особенно ярились энергетики, выдумщики и острословы, их факультет считался элитарным – троечникам стипендию не давали. Не то что на нефтепромысловом или на моем, геологическом. Дни выдачи стипендии помечались красным цветом в календаре. Запах денег пьянил, пробуждал сознание независимости, одного из самых обманчивых заблуждений.
Впервые деньги я заработал в возрасте четырнадцати лет. Моя неукротимая бабушка купила мне аккордеон. Немецкий, трофейный. В то время многие возвращались с войны, нагруженные всяким трофейным барахлом. Везли целые состояния, набивая добром товарные вагоны. Военный комендант нашего района – его жена дружила с моей мамой – всю войну отсиживался в тыловом Баку. Когда война закончилась, он отправился в Берлин и вывез оттуда дворец какого-то немецкого барона. Подчистую. Даже паркет привез…
Бабушка купила у него аккордеон. Маленький, перламутровый, двухоктавный «Маэстрошпиль». Три летних месяца – утром и вечером – звуками гимна я сопровождал подъем и спуск флага в пионерском лагере, затерянном среди виноградников Апшеронского полуострова. Несколько десятков заспанных мальчишек и девчонок с красными галстуками на тощих шеях славили Великий Советский Союз, наблюдая, как ленивая бурая тряпка нехотя ползет по кривой мачте. Играл я и песни, и «Лезгинку» с «Барыней». И даже, кто бы мог подумать, мелодии из популярного фильма «Джорж из Динки-джаза». У девочек-пионерок плавали глаза, я это видел и ярился еще больше, растягивая меха своего перламутрового искусителя до предела объятия тощих мальчишеских рук. Это были звездные минуты моего отрочества…
Музыкальные мои «кунштюки» оценивались в четыреста рублей. Дабы полнее воспользоваться итогами Второй мировой войны, бабушка потратила мои деньги на покупку другой военной добычи. Мне купили трофейный костюм. Настоящий мужской костюм, благо я был мальчик рослый. Первый в моей жизни костюм из толстого серого сукна с острыми лацканами и брюками неимоверной ширины – моды времен прихода Гитлера к власти и, кстати, года моего рождения…
Так что деньги – штука полезная. И помеченный в календаре день выдачи стипендии встречался с ликованием. А однажды – только подумать! – я стоял на грани получения повышенной стипендии. После первого семестра! Дело было так. Не знаю почему – то ли благодаря нахальству, что источали глаза, то ли по уверенности телодвижений, – но меня назначили старостой группы. И профессор Беленький на экзамене по химии влепил мне пятерку. Возможно, я и впрямь сносно отвечал, а возможно, подыграла моя должность – профессор был человек осмотрительный, прошел школу тридцатых–сороковых годов, он помнил, что в начальство выдвигают людей значительных. Словом, я оказался отличником. В деканате радостно лопотали, что я – кандидат на повышенную стипендию! Каков же был конфуз, когда следующий экзамен по начертательной геометрии я едва вытянул на трояк. Профессор Пузыревский лишен был осмотрительности и оценивал знания по номиналу… А вскоре меня лишили и должности старосты. Из-за пустяка! Я застукал одно Важное Лицо факультета с одной из студенток на диване в его кабинете. Время было позднее, и я после репетиции решил отнести в кабинет Важного Лица казенный аккордеон. Если бы они заперли дверь кабинета изнутри, я бы так и остался старостой. Представляю свой идиотский вид с аккордеоном при виде Важного Лица, потерявшего бдительность под натиском любовного экстаза.
– Ты кто?! – прорычало Лицо (а точнее, зад), сползая в сутемь подле дивана.
Я представился. И, как мне кажется, достаточно галантно. Тональность моего голоса обещала хранить тайну.
– Вон! – крикнуло Лицо (а возможно, зад). – Надо стучаться!
Я выскочил из кабинета уже бывшим старостой, понимая, что желание хвастануть увиденным может обернуться для меня и статусом бывшего студента. Человек чести, я поклялся унести тайну в могилу, но не выдержал искушения, доверив ее этим запискам. Впрочем, возможно, отстранению меня от должности старосты послужил какой-нибудь другой общественный проступок, я был достаточно живой молодой человек, несмотря на пониженную температуру тела…
Так или иначе, но деньги уже разворошили мое сознание. Величина стипендии могла дать полное удовлетворение касательно запаха денег, но отнюдь не вещественного их воплощения. Попытка же написать что-либо в газету оборачивалась гонораром, которого едва хватало на трамвайные расходы в редакцию.
Но лед тронулся – робкое весеннее солнышко уже припустило слабую слезу из-под мартовской наледи – я начал посещать литературный кружок при газете «Вышка». Руководил кружком поэт Оратовский. Там я познакомился с поэтессой Инной Лиснянской. Знай, какой она будет пользоваться известностью, приглядывался бы внимательнее. Много лет спустя в Переделкино, в Доме творчества, я вновь встретил Инну, жену знаменитого Семена Липкина. Приятно было вспомнить бакинскую молодость! В литкружок ходил и Максуд Ибрагимбеков – талантливый прозаик, книги которого вновь возвращают меня в далекие годы юности, в мой белый город. Он был старшим братом Рустама Ибрагимбекова, знаменитого сценариста, писателя и драматурга. «Белое солнце пустыни» – и все! Не надо больше вспоминать фильмы по сценариям Рустама! В кружке я познакомился и с Эдиком Тополем, студентом филфака университета.
…В тот вечер я опоздал, а когда пришел – Эдик читал рассказ. Запомнилась мне внешность Эдика, хоть и был он каким-то маленьким, невзрачным: жесткие, слегка курчавые пепельные волосы смешным кустом торчали над бледным невысоким лбом, лицо, засиженное веснушками, сужалось к подбородку и освещалось неулыбчивыми острыми глазами. Рассказ был хорош, и все его дружно хвалили. Строился он на диалоге. Неспроста Тополя тянуло в кинодраматургию. В дальнейшем мы не раз встречались на семинаре сценаристов в Болшево, под Москвой. И были в добрых отношениях…
Много лет спустя Тополь позвонил мне в Ленинград из Москвы с просьбой занять денег, ему не хватало средств на оформление отъезда в эмиграцию. Решил, что я человек состоятельный, недавно опубликовал роман. Но я сидел в долгах… В Америке он нашел себя, работая в жанре авантюрно-политического романа. Сказывался навык киносценариста, сюжет он выстраивал увлекательно, хотя и «вешал лапшу».
Нормальная студенческая жизнь начинается после первого курса – позади нервотрепка вступительных экзаменов, обживание казенных институтских коридоров, тебя уже многие знают, и ты знаешь многих. Да и студенческая форма геологов – темно-синяя, с погончиками, золоченым галуном, увенчанная фуражкой с гербом – символ профессионального братства, – именно к концу второго семестра оказывается тебе в самую пору что в талии, что в плечах. В теперешнее время не встретишь на улицах молодых людей в студенческой форме – а тогда, в пятидесятые годы, их было предостаточно.
После первого курса я наградил себя поездкой к деду со стороны отца. Дед Саша проживал в Ленинграде, точнее в Зеленогорске, со своей старшей дочерью, моей теткой Марией Александровной, и внуком, моим двоюродным братом Мишей. Поездкой к деду я награждал себя не в первый раз. Я видел деда, будучи шестилетним мальчиком. Тогда дед с семейством жил в Детском Селе, куда переехал, спасаясь от того же злосчастного голода в Херсоне. И мы с мамой гостили у них летом тридцать девятого года. Помню зеленый двор в окружении больших деревянных домов на Московской улице. Однажды я расковырял палочкой какую-то щель в фундаменте дома, и меня укусила оса.
На крик сбежались люди, и сосед, высокий и сильный, схватив меня в охапку, побежал оказывать помощь. Став взрослым, я узнал некоторые подробности, предшествующие его благородному порыву. Моя мама – красивая моя мама – пользовалась безусловным успехом у мужчин. Во власть ее чар попал и сосед, живущий в одном из домов, замыкающих наш двор. Каждый выход мамы со мной на прогулку знаменовал и появление соседа, который оказывал юной моей маме всяческие знаки внимания. Чем же мог обольщать человек, занимающийся литературным трудом? Известно чем – плодами своего труда. Он оставлял ей свои книги, читал куски своих рукописей, делая вид, что всерьез заинтересован ее суждением. Сосед и меня баловал всякими вкусностями, особенно я любил хрустящие вафельно-шоколадные конфеты «Мишка на Севере». В этом и был его тактический просчет – я, вожделея угощения, докучал соседу своим присутствием, не оставляя и минуты для уединения с моей мамой. Тем самым наверняка вызывая в нем тихую ненависть… Надежда на укус осы не оправдалась – едва получив первую помощь, я выполз во двор и вновь присоединился к их компании в ожидании вкусной награды за свои муки. Тем соседом был не кто иной, как знаменитый писатель Алексей Толстой… Многие годы спустя я получил в подарок книгу воспоминаний известного композитора Дмитрия Алексеевича Толстого, сына Алексея Толстого, с дарственной надписью: «Дорогому Илюше Штемлеру от коллеги», где Митя описывает годы жизни в Детском (Царском) Селе. Я рассказал ему о наивной истории, связанной с укусом осы. Мы посмеялись…
В годы блокады дед Саша, бабушка Лиза и обе тетки с братцем Мишаней эвакуировались в Барнаул. По дороге, в теплушке, бабушка Лиза умерла. После войны дед с тетками вернулся в Ленинград. Одна из теток – Маша – получила работу в Зеленогорском банке и жилье – первый этаж большого деревянного дома. Куда я и приехал погостить после окончания первого курса института.
Дед Саша – человек торговый, как-никак фамильное дело в Херсоне: магазин готового платья, что и определило его дальнейшую трудовую деятельность. На рынке Зеленогорска он заведовал крохотной лавчонкой по продаже хозяйственных товаров. Дед был мал ростом, уютен, с круглым румяным улыбчивым лицом и редкими рыжеватыми волосами, спадающими челкой на бледный лоб. На поясном шнурке штанов висел огромный ключ, которым дед отпирал ржавый амбарный замок на дверях лавчонки. Все свободное от работы время он проводил на ногах, стоя у черного круга бумажной тарелки настенного громкоговорителя и чуть оттопырив пальцами ухо. Время от времени дед вздыхал и бухтел сквозь тонкие губы: «Ох! Как они его испугались! Рыбак из Мурманска сказал: «Руки прочь от Кореи!» Рыбак сказал! И американский президент наделал в штаны! Ах, ох! Прачка заявила, и американцы описались. Ах, ох!» И долго еще дед подмигивал мне короткими белесыми ресничками: мол, как тебе это нравится? Они нас держат за дураков, но мы-то с тобой все понимаем, нас не проведешь. Потом он принимал традиционные пятьдесят граммов водки и, довольный собой, садился обедать.
В Зеленогорске меня, старшего внука, окружали ласка и забота. Как это было давно! С тех пор все ушли в вечность. Все! И дед, и две тетки с мужьями, и мой единственный двоюродный брат Миша, весельчак, футболист, рыбак и выпивоха, он умер от рака. Скончались и две его дочери, совсем еще девочки. Из всего большого рода по линии отца остались только я и моя сестра Софья. Тем острее память запечатлела светлые дни моего первого отпускного лета. Старый деревянный дом хранил северную тайну – запах замшелого дерева и грибов, тишину близкого леса, соломенные сколки утреннего солнца, что узором пробивались сквозь лапки елей на стену и около восьми утра дотягивались с ласками до портрета бабушки Лизы в простенке между камином и дверью.
Как-то к дому подъехал автомобиль с финскими номерными знаками. Водитель обошел вокруг, заглянул в сырые слепые сени, провел пальцем по брусчатке, понюхал грязно-зеленый след и, вздохнув, уехал. А дед Саша печально смотрел ему вслед, точно винился за то, что его страна когда-то затеяла «справедливую освободительную войну» против маленькой Финляндии, за то, что старинный финский городок Териоки переименовали в Зеленогорск, за то, что в доме исконного владельца живет оккупант, мой добрый дед Саша…
– Ты еще здесь?! – с напускной строгостью произнес дед.
Я пожал плечами, сел на велосипед и отправился за молоком и хлебом – мой утренний ритуальный маршрут.
А вечером я отправлялся на танцы – вокруг распихано множество домов отдыха и санаториев – курортная зона. Веселились вечерами и на дачах, кажется, весь Ленинград на лето перемещался на Карельский перешеек. На одной такой тусовке мне приглянулась девушка по имени Лина, зеленоглазая, веснушчатая, с рыжим букетом волос на голове. Мог ли я предположить, что это знакомство дважды во многом определит мою жизнь? Началось с того, что Лина объявила о своей верности какому-то молодому человеку, но, желая утешить, предложила дать телефон своей подруги, та сейчас в Ленинграде, готовится к поступлению в Театральный институт, а живет на улице Жуковского, в центре города. Меня предложение вполне устраивало – моя тетя, младшая папина сестра, жила на улице Жуковского. Отправляясь из Зеленогорска в Ленинград, я обычно ночевал у нее. Так что географически «наколка» Лины была просто идеальна. Как подчас экономия на транспортных расходах может определить все течение жизни и показать большую дулю. Или наоборот. Кому как повезет…
Оказавшись у тетки, я позвонил по оставленному Линой номеру и вскоре вышел на улицу. В подъезде соседнего дома стояла девочка. «Интересно, дотянется она мне до пояса?» – мелькнуло у меня в голове. Подавляя первую реакцию дезертирства, я приблизился к своей судьбе. Темные брови необычного изгиба точно оседлали чуть продолговатые карие глаза. Слегка припухлые красивой формы губы под изящным и каким-то аккуратным носиком. Обильные черные волосы, взбитые над смугловатым выпуклым лбом.
Вблизи она как бы немного подросла и оказалась вровень с моей грудью.
– Лена!
Я принял в свою ладонь маленькую кисть ее руки с суховатыми пальцами. Так я впервые увидел человека, во многом определившего всю мою жизнь…
Сверху раздался женский голос с призывом возвращаться домой, заниматься, поступление в институт – дело нешуточное.
Лена отмахнулась. Вскинув глаза, я увидел довольно грузную даму, стоявшую на балконе. Дама смотрела на меня с явным неодобрением.
Несколько вечеров мы гуляли с Леной по этому необыкновенному городу. Я острил, рассказывал студенческие байки про своих преподавателей – они и впрямь были забавны, словом, всячески козырял, подобно Тому Сойеру перед Бекки Тэчер. Временами мне казалось, что след в след за нами торопится дама, что свисала с балкона, – мама Лены. Когда это чувство меня оставляло, я вдыхал полной грудью влажный воздух летнего вечера. И долгие годы моей последующей женатой жизни я делил это чувство вольного сиротства с состоянием консервной банки. Но об этом позже.
…Второй раз рыжая Лина повлияла на мою судьбу тем, что познакомила мою дочь Ирину с ее будущим мужем Сашей. У рыжей, видно, была нелегкая рука.
Но и об этом как-нибудь позже…
Жизнь делится на отрезки. Шесть лет от рождения до школы, десять в школе (у меня на год больше, в девятом классе я переучивался – не сдал экзамен по азербайджанскому языку, хотя язык этот знал не хуже преподавателя по фамилии Дильбази. Невзлюбил Дильбази меня. Он говорил: «Штемлер – это плохо»). Далее пять лет в институте. Остальные годы до шестидесяти – работа. Пенсия. Ну а потом кому сколько отмерено до знакомства со специализированным учреждением городских бытовых предприятий, где отбирают паспорт и выдают свидетельство о вечном поселении. Конечно, есть отклонения от схемы: кто мухлюет со школой или институтом, кто с работой, кто пораньше торопится в спецучреждение. Но блоки, в принципе, четкие…
В 1956 году, миновав три первых этапа, я приступил к четвертому – после института меня направили на работу в Сталинград, в контору «Нижневолгонефтегеофизика». Началась вольготная жизнь молодого специалиста «с хорошей, но маленькой зарплатой» и койкой в общежитии. Что может быть соблазнительнее для молодого человека, чем оказаться предоставленным сам себе? Прекрасная пора! Правда, я столкнулся с некоторыми неожиданностями. Во-первых, я понял, что как инженер я ровным счетом ничего не значу. И все пять институтских лет оказались развлечением, а не копилкой знаний. Знания, конечно, поднакопились, но не те. Система получения знаний, методика, имела явные прорехи. Но судьба милостива – дается трехгодичная индульгенция. Целых три года молодой специалист может «следить» на работе без всякого угрызения совести, по закону. Одни – подобно моим сердечным друзьям Юле и Вите Мануковым – обживали всерьез сталинградскую землю: получили квартиру, родили мальчика Гену и полезли вверх по служебной лестнице, другие – подобно мне – никак не могли расстаться со сладким дурманом студенческой пятилетки. И пытались перенести былую вольницу на испытательные три года. Этому способствовала и специфика работы. Я числился инженером сейсмической партии. Но, в сущности, выполнял обязанности младшего техника, в распоряжении которого было десятка два рабочих. Они расставляли по профилю сейсмографы до взрыва и собирали их после. Стоило учиться пять лет, штудируя высокие премудрости…
Начальником сейсмопартии был Кулькин, человек угрюмый, недоверчивый, обремененный семьей. Во мне он видел конкурента, защищенного вузовским дипломом (сам он окончил техникум), поэтому не очень горел желанием допускать меня к аппаратуре. Это было мне на руку – не очень хотелось показывать, что я полный профан, что вся эта сейсмостанция со своими осциллографами, датчиками и прочей дребеденью для меня тайна за семью печатями. Как вскрыть эти печати, я не очень представлял и, в который раз поминая и методику преподавания прикладной геофизики в институте, и жалкое оборудование учебных классов, надеялся, что все образуется, придет само собой: пошустрю во время зимнего камерального периода в лаборатории, подтянусь и раскушу.
Весной степь упоительна: и для зрения – безбрежная зелень, и для слуха – пение разных пичуг. Резкий, насыщенный травами воздух наполнял тело силой и здоровьем. Обычно партия размещалась в деревне, при парном молоке, при фруктах и бахчах. Правда, деревня деревне рознь. Одни жили прилично, сытно, другие – тоска, несусветная бедность и беспомощность. В рабочие нанимались, как правило, девчонки, парней подбирала армия. Утром грузовик увозил рабочих в поле, где они растаскивали по профилю «косу» с подвешенными к ней сейсмографами. Я следил за точностью проводки «косы», грамотно ли врыты в землю сейсмографы, проверял электрические контакты, отвечал за технику безопасности во время взрыва. Девчонки прятались в укрытие, докучая мне вопросами. Я объяснял, что в различных породах, в зависимости от физических данных, скорость прохождения сейсмических волн разная и углы отражения волн от границ пород разные. На основании чего строятся карты и выясняются породы, близкие по своей плотности к тем, где может скапливаться нефть…
Прекрасные две жизни. Я же ищу сюжеты в каких-то чужих судьбах. Почему бы мне не описать жизнь близких людей? Не получится. Для того чтобы написать правдиво, убедительно, мне кажется, надо не все знать о том, о ком пишешь. Тогда и появляется чудодейственный манок, следуя за которым ты вовлекаешь и читателя. И в мировой литературе не часто встретишь произведение, в основе которого без всяких прикрас и домыслов, без всяких придуманных ситуаций лежит судьба конкретного человека. За исключением документальных произведений. Да и те нет-нет да и соскальзывают в капкан завлекательности.
Известна история о том, как Бальзак, услышав разговор мужа и жены, идущих с какой-то вечеринки, жадно внимал их беседе на бытовые, рыночные, семейные темы, даже стал свидетелем их ссоры и примирения. Он как бы воплотился в третье действующее лицо уличной встречи. Но когда попытался перенести на бумагу все «как есть», получилось скучно. И Бальзак создавал мир по своим законам, не менее убедительным, чем подсмотренные в жизни. Этим фотография отличается от художественного полотна. Фотография – факт, полотно – фантазия. Если полотно сливается с фотографией, становится неинтересно. Важно сохранить между ними промежуток, глоток, вмещающий как бы «вкус вещи», тот внутренний подтекст, который не сможет проявить никакая самая превосходная фотография…
Мне сегодня кажется, что то, далекое уже время юности и детства было без забот. Но тогда, в той жизни, забот хватало, и предостаточно. Особенность лишь в том, что тогда я не был в ответе за другие жизни, а по мере наслоения годов стал. Ответственность за другую жизнь – огромная психологическая нагрузка. Отношение к ней разное. Одни принимают ее с мазохистским упоением, идут на жертвы, другие разрубают этот узел разводами, отречением и даже самоубийством.
Вероятно, со стороны восхищала и удивляла степень жертвенности, которую приносили мои родители, сохраняя семейный союз, чтобы уберечь меня и сестру. Жили они между собой неладно: сказывалось и отсутствие материального достатка, и противоположность характеров, и, отчасти, разный интеллектуальный уровень. Но это только со стороны. Ибо, убежден, несмотря на бытовые дрязги, они любили друг друга. И через пятнадцать лет после кончины отца мама вспоминала его так, словно между ними никогда не пробегала черная кошка. Перед своей смертью, в забытьи, она повторяла его имя…
Учился я в школе неважно. И был одинаково «силен» что по точным предметам, что по гуманитарным, хотя к последним имел большее предрасположение. Однако образование получил техническое, и так бывает. В определенной степени из равнодушия к судьбе, в этом суть достаточно ленивых по натуре людей. Чем объяснить эту некоторую леность? Как ни странно, я объясняю… температурой тела. Моя нормальная температура ниже обычной на один градус. Эдакое перманентное состояние анабиоза. Явление необъяснимое, переданное мне по наследству от матери, а та получила от бабушки, женщины отнюдь не ленивой, а энергичной, властной. Выходит, что некоторая леность распространяется лишь на особей мужского пола. Однако в том, что касалось сугубо мужского отличия, лености не замечалось, наоборот, чрезмерное любопытство. Впрочем, подобное любопытство отмечалось у многих моих приятелей, несмотря на бдительность родителей и общественное мнение, – природа ломилась в распахнутые двери. В этом жанре у нас были свои звезды первой величины. Например, Алик Рубштейн по прозвищу Рубчик. Алик отличался неуемной мужской энергией, несмотря на свое тщедушие, даже по меркам нашей не очень сытой юности. Его напарник по любовным утехам Чингиз Ахундов – высокий, нескладный, с покатыми плечами и широким женским задом, по прозвищу Жопа – составлял с Аликом законченный портрет сексуального бандита. Обычно они выходили вечером на Парапет, бакинцы знают этот сквер в центре города, имевший славу гнездилища разврата. Особой известностью на Парапете пользовалась хромая Лиля – кондуктор трамвая, особа неопределенного возраста, круглолицая, мелкоглазая, с узкими губами, чувственность которым она придавала ядовито-красной помадой. Лиля собирала стайку юнцов и водила к себе «на хату». Припозднившийся прохожий с изумлением наблюдал эту странную процессию – впереди, выдрыгивая хромую ногу, шкандыбала Лиля, а за ней, смиренно зажав в руках пять рублей – известная такса по тем временам, – следовали «на дело» сопливые любовники во главе с Рубчиком и Жопой. Поодаль, приседая от хохота, шествовали «свидетели» из тех, у кого не хватало отваги выйти на «тропу любви» или не было пятерки. Алика довольно часто били. Сам видел, как его в кустах тузили две проститутки, и олеандры одобрительно аплодировали в такт своими пунцовыми ладошками. Как я понял из обрывочных вскриков, одна из ночных бабочек по милости Алика залетела в вендиспансер и требовала компенсацию за причиненный производственный ущерб. Алик отрицал свою причастность и выставлял встречный иск– за потерю переднего зуба и расквашенный нос. Что и говорить, издавна любовь шла под руку с коварством.
Спорадически, нерегулярно, приурочиваясь к какому-нибудь событию, в основном это были школьные, а затем и студенческие вечера, во мне пробуждалась муза. Будило музу мое неуемное честолюбие и, отчасти, шалопайство. О, студенческие вечера! Традиционный осенне-весенний парад, в котором каждый факультет пытался перещеголять друг друга. Особенно ярились энергетики, выдумщики и острословы, их факультет считался элитарным – троечникам стипендию не давали. Не то что на нефтепромысловом или на моем, геологическом. Дни выдачи стипендии помечались красным цветом в календаре. Запах денег пьянил, пробуждал сознание независимости, одного из самых обманчивых заблуждений.
Впервые деньги я заработал в возрасте четырнадцати лет. Моя неукротимая бабушка купила мне аккордеон. Немецкий, трофейный. В то время многие возвращались с войны, нагруженные всяким трофейным барахлом. Везли целые состояния, набивая добром товарные вагоны. Военный комендант нашего района – его жена дружила с моей мамой – всю войну отсиживался в тыловом Баку. Когда война закончилась, он отправился в Берлин и вывез оттуда дворец какого-то немецкого барона. Подчистую. Даже паркет привез…
Бабушка купила у него аккордеон. Маленький, перламутровый, двухоктавный «Маэстрошпиль». Три летних месяца – утром и вечером – звуками гимна я сопровождал подъем и спуск флага в пионерском лагере, затерянном среди виноградников Апшеронского полуострова. Несколько десятков заспанных мальчишек и девчонок с красными галстуками на тощих шеях славили Великий Советский Союз, наблюдая, как ленивая бурая тряпка нехотя ползет по кривой мачте. Играл я и песни, и «Лезгинку» с «Барыней». И даже, кто бы мог подумать, мелодии из популярного фильма «Джорж из Динки-джаза». У девочек-пионерок плавали глаза, я это видел и ярился еще больше, растягивая меха своего перламутрового искусителя до предела объятия тощих мальчишеских рук. Это были звездные минуты моего отрочества…
Музыкальные мои «кунштюки» оценивались в четыреста рублей. Дабы полнее воспользоваться итогами Второй мировой войны, бабушка потратила мои деньги на покупку другой военной добычи. Мне купили трофейный костюм. Настоящий мужской костюм, благо я был мальчик рослый. Первый в моей жизни костюм из толстого серого сукна с острыми лацканами и брюками неимоверной ширины – моды времен прихода Гитлера к власти и, кстати, года моего рождения…
Так что деньги – штука полезная. И помеченный в календаре день выдачи стипендии встречался с ликованием. А однажды – только подумать! – я стоял на грани получения повышенной стипендии. После первого семестра! Дело было так. Не знаю почему – то ли благодаря нахальству, что источали глаза, то ли по уверенности телодвижений, – но меня назначили старостой группы. И профессор Беленький на экзамене по химии влепил мне пятерку. Возможно, я и впрямь сносно отвечал, а возможно, подыграла моя должность – профессор был человек осмотрительный, прошел школу тридцатых–сороковых годов, он помнил, что в начальство выдвигают людей значительных. Словом, я оказался отличником. В деканате радостно лопотали, что я – кандидат на повышенную стипендию! Каков же был конфуз, когда следующий экзамен по начертательной геометрии я едва вытянул на трояк. Профессор Пузыревский лишен был осмотрительности и оценивал знания по номиналу… А вскоре меня лишили и должности старосты. Из-за пустяка! Я застукал одно Важное Лицо факультета с одной из студенток на диване в его кабинете. Время было позднее, и я после репетиции решил отнести в кабинет Важного Лица казенный аккордеон. Если бы они заперли дверь кабинета изнутри, я бы так и остался старостой. Представляю свой идиотский вид с аккордеоном при виде Важного Лица, потерявшего бдительность под натиском любовного экстаза.
– Ты кто?! – прорычало Лицо (а точнее, зад), сползая в сутемь подле дивана.
Я представился. И, как мне кажется, достаточно галантно. Тональность моего голоса обещала хранить тайну.
– Вон! – крикнуло Лицо (а возможно, зад). – Надо стучаться!
Я выскочил из кабинета уже бывшим старостой, понимая, что желание хвастануть увиденным может обернуться для меня и статусом бывшего студента. Человек чести, я поклялся унести тайну в могилу, но не выдержал искушения, доверив ее этим запискам. Впрочем, возможно, отстранению меня от должности старосты послужил какой-нибудь другой общественный проступок, я был достаточно живой молодой человек, несмотря на пониженную температуру тела…
Так или иначе, но деньги уже разворошили мое сознание. Величина стипендии могла дать полное удовлетворение касательно запаха денег, но отнюдь не вещественного их воплощения. Попытка же написать что-либо в газету оборачивалась гонораром, которого едва хватало на трамвайные расходы в редакцию.
Но лед тронулся – робкое весеннее солнышко уже припустило слабую слезу из-под мартовской наледи – я начал посещать литературный кружок при газете «Вышка». Руководил кружком поэт Оратовский. Там я познакомился с поэтессой Инной Лиснянской. Знай, какой она будет пользоваться известностью, приглядывался бы внимательнее. Много лет спустя в Переделкино, в Доме творчества, я вновь встретил Инну, жену знаменитого Семена Липкина. Приятно было вспомнить бакинскую молодость! В литкружок ходил и Максуд Ибрагимбеков – талантливый прозаик, книги которого вновь возвращают меня в далекие годы юности, в мой белый город. Он был старшим братом Рустама Ибрагимбекова, знаменитого сценариста, писателя и драматурга. «Белое солнце пустыни» – и все! Не надо больше вспоминать фильмы по сценариям Рустама! В кружке я познакомился и с Эдиком Тополем, студентом филфака университета.
…В тот вечер я опоздал, а когда пришел – Эдик читал рассказ. Запомнилась мне внешность Эдика, хоть и был он каким-то маленьким, невзрачным: жесткие, слегка курчавые пепельные волосы смешным кустом торчали над бледным невысоким лбом, лицо, засиженное веснушками, сужалось к подбородку и освещалось неулыбчивыми острыми глазами. Рассказ был хорош, и все его дружно хвалили. Строился он на диалоге. Неспроста Тополя тянуло в кинодраматургию. В дальнейшем мы не раз встречались на семинаре сценаристов в Болшево, под Москвой. И были в добрых отношениях…
Много лет спустя Тополь позвонил мне в Ленинград из Москвы с просьбой занять денег, ему не хватало средств на оформление отъезда в эмиграцию. Решил, что я человек состоятельный, недавно опубликовал роман. Но я сидел в долгах… В Америке он нашел себя, работая в жанре авантюрно-политического романа. Сказывался навык киносценариста, сюжет он выстраивал увлекательно, хотя и «вешал лапшу».
Нормальная студенческая жизнь начинается после первого курса – позади нервотрепка вступительных экзаменов, обживание казенных институтских коридоров, тебя уже многие знают, и ты знаешь многих. Да и студенческая форма геологов – темно-синяя, с погончиками, золоченым галуном, увенчанная фуражкой с гербом – символ профессионального братства, – именно к концу второго семестра оказывается тебе в самую пору что в талии, что в плечах. В теперешнее время не встретишь на улицах молодых людей в студенческой форме – а тогда, в пятидесятые годы, их было предостаточно.
После первого курса я наградил себя поездкой к деду со стороны отца. Дед Саша проживал в Ленинграде, точнее в Зеленогорске, со своей старшей дочерью, моей теткой Марией Александровной, и внуком, моим двоюродным братом Мишей. Поездкой к деду я награждал себя не в первый раз. Я видел деда, будучи шестилетним мальчиком. Тогда дед с семейством жил в Детском Селе, куда переехал, спасаясь от того же злосчастного голода в Херсоне. И мы с мамой гостили у них летом тридцать девятого года. Помню зеленый двор в окружении больших деревянных домов на Московской улице. Однажды я расковырял палочкой какую-то щель в фундаменте дома, и меня укусила оса.
На крик сбежались люди, и сосед, высокий и сильный, схватив меня в охапку, побежал оказывать помощь. Став взрослым, я узнал некоторые подробности, предшествующие его благородному порыву. Моя мама – красивая моя мама – пользовалась безусловным успехом у мужчин. Во власть ее чар попал и сосед, живущий в одном из домов, замыкающих наш двор. Каждый выход мамы со мной на прогулку знаменовал и появление соседа, который оказывал юной моей маме всяческие знаки внимания. Чем же мог обольщать человек, занимающийся литературным трудом? Известно чем – плодами своего труда. Он оставлял ей свои книги, читал куски своих рукописей, делая вид, что всерьез заинтересован ее суждением. Сосед и меня баловал всякими вкусностями, особенно я любил хрустящие вафельно-шоколадные конфеты «Мишка на Севере». В этом и был его тактический просчет – я, вожделея угощения, докучал соседу своим присутствием, не оставляя и минуты для уединения с моей мамой. Тем самым наверняка вызывая в нем тихую ненависть… Надежда на укус осы не оправдалась – едва получив первую помощь, я выполз во двор и вновь присоединился к их компании в ожидании вкусной награды за свои муки. Тем соседом был не кто иной, как знаменитый писатель Алексей Толстой… Многие годы спустя я получил в подарок книгу воспоминаний известного композитора Дмитрия Алексеевича Толстого, сына Алексея Толстого, с дарственной надписью: «Дорогому Илюше Штемлеру от коллеги», где Митя описывает годы жизни в Детском (Царском) Селе. Я рассказал ему о наивной истории, связанной с укусом осы. Мы посмеялись…
В годы блокады дед Саша, бабушка Лиза и обе тетки с братцем Мишаней эвакуировались в Барнаул. По дороге, в теплушке, бабушка Лиза умерла. После войны дед с тетками вернулся в Ленинград. Одна из теток – Маша – получила работу в Зеленогорском банке и жилье – первый этаж большого деревянного дома. Куда я и приехал погостить после окончания первого курса института.
Дед Саша – человек торговый, как-никак фамильное дело в Херсоне: магазин готового платья, что и определило его дальнейшую трудовую деятельность. На рынке Зеленогорска он заведовал крохотной лавчонкой по продаже хозяйственных товаров. Дед был мал ростом, уютен, с круглым румяным улыбчивым лицом и редкими рыжеватыми волосами, спадающими челкой на бледный лоб. На поясном шнурке штанов висел огромный ключ, которым дед отпирал ржавый амбарный замок на дверях лавчонки. Все свободное от работы время он проводил на ногах, стоя у черного круга бумажной тарелки настенного громкоговорителя и чуть оттопырив пальцами ухо. Время от времени дед вздыхал и бухтел сквозь тонкие губы: «Ох! Как они его испугались! Рыбак из Мурманска сказал: «Руки прочь от Кореи!» Рыбак сказал! И американский президент наделал в штаны! Ах, ох! Прачка заявила, и американцы описались. Ах, ох!» И долго еще дед подмигивал мне короткими белесыми ресничками: мол, как тебе это нравится? Они нас держат за дураков, но мы-то с тобой все понимаем, нас не проведешь. Потом он принимал традиционные пятьдесят граммов водки и, довольный собой, садился обедать.
В Зеленогорске меня, старшего внука, окружали ласка и забота. Как это было давно! С тех пор все ушли в вечность. Все! И дед, и две тетки с мужьями, и мой единственный двоюродный брат Миша, весельчак, футболист, рыбак и выпивоха, он умер от рака. Скончались и две его дочери, совсем еще девочки. Из всего большого рода по линии отца остались только я и моя сестра Софья. Тем острее память запечатлела светлые дни моего первого отпускного лета. Старый деревянный дом хранил северную тайну – запах замшелого дерева и грибов, тишину близкого леса, соломенные сколки утреннего солнца, что узором пробивались сквозь лапки елей на стену и около восьми утра дотягивались с ласками до портрета бабушки Лизы в простенке между камином и дверью.
Как-то к дому подъехал автомобиль с финскими номерными знаками. Водитель обошел вокруг, заглянул в сырые слепые сени, провел пальцем по брусчатке, понюхал грязно-зеленый след и, вздохнув, уехал. А дед Саша печально смотрел ему вслед, точно винился за то, что его страна когда-то затеяла «справедливую освободительную войну» против маленькой Финляндии, за то, что старинный финский городок Териоки переименовали в Зеленогорск, за то, что в доме исконного владельца живет оккупант, мой добрый дед Саша…
– Ты еще здесь?! – с напускной строгостью произнес дед.
Я пожал плечами, сел на велосипед и отправился за молоком и хлебом – мой утренний ритуальный маршрут.
А вечером я отправлялся на танцы – вокруг распихано множество домов отдыха и санаториев – курортная зона. Веселились вечерами и на дачах, кажется, весь Ленинград на лето перемещался на Карельский перешеек. На одной такой тусовке мне приглянулась девушка по имени Лина, зеленоглазая, веснушчатая, с рыжим букетом волос на голове. Мог ли я предположить, что это знакомство дважды во многом определит мою жизнь? Началось с того, что Лина объявила о своей верности какому-то молодому человеку, но, желая утешить, предложила дать телефон своей подруги, та сейчас в Ленинграде, готовится к поступлению в Театральный институт, а живет на улице Жуковского, в центре города. Меня предложение вполне устраивало – моя тетя, младшая папина сестра, жила на улице Жуковского. Отправляясь из Зеленогорска в Ленинград, я обычно ночевал у нее. Так что географически «наколка» Лины была просто идеальна. Как подчас экономия на транспортных расходах может определить все течение жизни и показать большую дулю. Или наоборот. Кому как повезет…
Оказавшись у тетки, я позвонил по оставленному Линой номеру и вскоре вышел на улицу. В подъезде соседнего дома стояла девочка. «Интересно, дотянется она мне до пояса?» – мелькнуло у меня в голове. Подавляя первую реакцию дезертирства, я приблизился к своей судьбе. Темные брови необычного изгиба точно оседлали чуть продолговатые карие глаза. Слегка припухлые красивой формы губы под изящным и каким-то аккуратным носиком. Обильные черные волосы, взбитые над смугловатым выпуклым лбом.
Вблизи она как бы немного подросла и оказалась вровень с моей грудью.
– Лена!
Я принял в свою ладонь маленькую кисть ее руки с суховатыми пальцами. Так я впервые увидел человека, во многом определившего всю мою жизнь…
Сверху раздался женский голос с призывом возвращаться домой, заниматься, поступление в институт – дело нешуточное.
Лена отмахнулась. Вскинув глаза, я увидел довольно грузную даму, стоявшую на балконе. Дама смотрела на меня с явным неодобрением.
Несколько вечеров мы гуляли с Леной по этому необыкновенному городу. Я острил, рассказывал студенческие байки про своих преподавателей – они и впрямь были забавны, словом, всячески козырял, подобно Тому Сойеру перед Бекки Тэчер. Временами мне казалось, что след в след за нами торопится дама, что свисала с балкона, – мама Лены. Когда это чувство меня оставляло, я вдыхал полной грудью влажный воздух летнего вечера. И долгие годы моей последующей женатой жизни я делил это чувство вольного сиротства с состоянием консервной банки. Но об этом позже.
…Второй раз рыжая Лина повлияла на мою судьбу тем, что познакомила мою дочь Ирину с ее будущим мужем Сашей. У рыжей, видно, была нелегкая рука.
Но и об этом как-нибудь позже…
Жизнь делится на отрезки. Шесть лет от рождения до школы, десять в школе (у меня на год больше, в девятом классе я переучивался – не сдал экзамен по азербайджанскому языку, хотя язык этот знал не хуже преподавателя по фамилии Дильбази. Невзлюбил Дильбази меня. Он говорил: «Штемлер – это плохо»). Далее пять лет в институте. Остальные годы до шестидесяти – работа. Пенсия. Ну а потом кому сколько отмерено до знакомства со специализированным учреждением городских бытовых предприятий, где отбирают паспорт и выдают свидетельство о вечном поселении. Конечно, есть отклонения от схемы: кто мухлюет со школой или институтом, кто с работой, кто пораньше торопится в спецучреждение. Но блоки, в принципе, четкие…
В 1956 году, миновав три первых этапа, я приступил к четвертому – после института меня направили на работу в Сталинград, в контору «Нижневолгонефтегеофизика». Началась вольготная жизнь молодого специалиста «с хорошей, но маленькой зарплатой» и койкой в общежитии. Что может быть соблазнительнее для молодого человека, чем оказаться предоставленным сам себе? Прекрасная пора! Правда, я столкнулся с некоторыми неожиданностями. Во-первых, я понял, что как инженер я ровным счетом ничего не значу. И все пять институтских лет оказались развлечением, а не копилкой знаний. Знания, конечно, поднакопились, но не те. Система получения знаний, методика, имела явные прорехи. Но судьба милостива – дается трехгодичная индульгенция. Целых три года молодой специалист может «следить» на работе без всякого угрызения совести, по закону. Одни – подобно моим сердечным друзьям Юле и Вите Мануковым – обживали всерьез сталинградскую землю: получили квартиру, родили мальчика Гену и полезли вверх по служебной лестнице, другие – подобно мне – никак не могли расстаться со сладким дурманом студенческой пятилетки. И пытались перенести былую вольницу на испытательные три года. Этому способствовала и специфика работы. Я числился инженером сейсмической партии. Но, в сущности, выполнял обязанности младшего техника, в распоряжении которого было десятка два рабочих. Они расставляли по профилю сейсмографы до взрыва и собирали их после. Стоило учиться пять лет, штудируя высокие премудрости…
Начальником сейсмопартии был Кулькин, человек угрюмый, недоверчивый, обремененный семьей. Во мне он видел конкурента, защищенного вузовским дипломом (сам он окончил техникум), поэтому не очень горел желанием допускать меня к аппаратуре. Это было мне на руку – не очень хотелось показывать, что я полный профан, что вся эта сейсмостанция со своими осциллографами, датчиками и прочей дребеденью для меня тайна за семью печатями. Как вскрыть эти печати, я не очень представлял и, в который раз поминая и методику преподавания прикладной геофизики в институте, и жалкое оборудование учебных классов, надеялся, что все образуется, придет само собой: пошустрю во время зимнего камерального периода в лаборатории, подтянусь и раскушу.
Весной степь упоительна: и для зрения – безбрежная зелень, и для слуха – пение разных пичуг. Резкий, насыщенный травами воздух наполнял тело силой и здоровьем. Обычно партия размещалась в деревне, при парном молоке, при фруктах и бахчах. Правда, деревня деревне рознь. Одни жили прилично, сытно, другие – тоска, несусветная бедность и беспомощность. В рабочие нанимались, как правило, девчонки, парней подбирала армия. Утром грузовик увозил рабочих в поле, где они растаскивали по профилю «косу» с подвешенными к ней сейсмографами. Я следил за точностью проводки «косы», грамотно ли врыты в землю сейсмографы, проверял электрические контакты, отвечал за технику безопасности во время взрыва. Девчонки прятались в укрытие, докучая мне вопросами. Я объяснял, что в различных породах, в зависимости от физических данных, скорость прохождения сейсмических волн разная и углы отражения волн от границ пород разные. На основании чего строятся карты и выясняются породы, близкие по своей плотности к тем, где может скапливаться нефть…