Но мне хочется вспомнить не былые литературные драчки – тем более что многое вызывает сейчас недоумение своей глупостью – хочу вспомнить другое: удивительную чистоту отношений, что я наблюдал на протяжении нескольких лет в семье Сократа Сетовича. Самоотверженность, с какой красавица-сибирячка Тамара Аркадьевна – а все, кто ее знал, это подтвердят – заботилась о своем годами прикованном к постели муже Сократике. Все, начиная от убранства постели с безукоризненно чистым накрахмаленным бельем, подноса, на который для удобства больного собиралась любимая восточная еда, и кончая специальным приспособлением для письма и работы, было отмечено особой заботой – заботой не жалостливой, а влюбленной женщины. Я завидовал этому. Я нес свою зависть через город, от центра, где жили Кара, до южной окраины, где жил я. Втаскивал свою зависть на третий этаж в одиннадцатиметровую комнату и слышал в ответ от жены: «Если бы я днем не работала и не училась вечером… если было бы достаточно денег, чтобы отдать белье в стирку с крахмалом… если бы ты был контужен и передвигался на костылях… – то я бы посмотрела, кто кого. А то – ишь! Тоскует по крахмальному белью, пижон. От крахмала белье ломается и рвется!» Под убедительностью сослагательных наклонений я конфузливо «линял» в туалет с журналом в руках, в свой земной рай. Умом я понимал, что Лена права, что я не имею права на подобные претензии. А сердце тоскливо ныло – есть же настоящий рай на земле, «не туалетный», почему же мне так не повезло? Слезы жалости к себе капали на страницы нового «исповедального» романа. Какое дивное название: «До свидания, мальчики». Роман прелестный – умный, нежный, мужественный. Три героя, три мальчика. Так же, как и мой недописанный роман с тремя героями. И автор явно того же замеса, что и я, – Борис Балтер. Напечатали же… Воодушевленный, покидаю укрытие и крадусь к своей амбразуре-секретеру. Время от времени бужу Лену и читаю написанное, вслушиваясь в ее реакцию: не спит ли? Если слушает, мое сердце наполняется нежностью и желанием долгой семейной жизни. Но чаще доносится застенчивое похрапывание. «Конечно, – оправдываю я жену, – она устает. Весь день на работе, потом дом, Ириша, вечерний институт – трактор не выдержит», – а память вновь проявляет образ Тамары Аркадьевны: той, поди, не легче, но вряд ли она прихрапывает, когда Сократик читает ей свои сценарии…
   Летом семейство Кары обычно выезжало на дачу Литфонда в Комарове. Я навещал их. Тамара Аркадьевна печатала на машинке сценарий Сократа Сетовича, написанный по мотивам романа Пермяка «Серый волк». Как-то я пристроился на крылечке с отпечатанными страницами. Сквозь узорные оконца веранды ближней дачи я видел пожилую женщину в накинутом на плечи цветастом платке. Она вышла на крыльцо – грузная и в то же время высокая, статная. Платок особо оттенял величавость крупного лица. Анна Ахматова… Я тогда не проникся для себя значимостью той минуты, был непростительно легкомыслен. Нас разделяло расстояние не более чем метров в двадцать, казалось, я даже слышу ее дыхание. И почти каждый раз, приезжая в гости к Каре, я видел Анну Андреевну – то на веранде, то сквозь оконное стекло дома, то на участке. Часто не одну, а с дамой – матерью артиста кино Алексея Баталова. Однажды на веранде собралось несколько молодых людей, среди которых я различил и знакомые лица – Евгения Рейна и Иосифа Бродского – они иногда захаживали в ЛИТО, к своим друзьям: Борису Бахтину, Яше Гордину, Володе Марамзину… На веранде было весело: доносился смех, обрывки фраз. Временами пластался ровный шорох – видно, читали стихи или слушали Анну Андреевну. Тогда я не знал, что являюсь невольным, хоть и сторонним свидетелем крупного литературного события – встреч Ахматовой с Иосифом Бродским и его друзьями.
 
   Автобус № 55, отфыркиваясь, взбирался на Пулковский холм. Начинался рабочий день. На дальнем пикете, что высится над обрывом, я выставлю очередной серийный градиентометр, а сам, пользуясь уединением, просмотрю страницы, над которыми работал минувшей ночью. И так уже который месяц…
 
   Это произошло неожиданно. Ночью. В начале второго. Я поставил точку и вдруг понял, что закончил роман. Конечно, я готовился к этому, знал, что сюжет на исходе, что дальше пойдет уже другая история. Но чтобы вот так, неожиданно, словно заяц из-под куста… Я смотрел на чистый остаток листа, помедлил и поставил дату, словно помечал заявление. Пустота… В состоянии опустошенности наркоманы вгоняют новую дозу. Некоторые писатели начинают сразу же, в продолжение листа, новый роман. Некоторые с головой уходят в безоглядный загул. Один писатель после каждого нового романа менял жен… Много есть способов отметить окончание большой работы. Я сидел, глядя в ладонь секретера, словно в стену тупика. Успокаивало лишь то, что я твердо знал, кому первому покажу роман «Гроссмейстерский балл»…
   Сократ Сетович Кара вежливо принял рукопись. Тамара Аркадьевна нарезала соленых огурчиков, открыла баночку со шпротами и наполнила водкой три рюмки…
   Через несколько дней Кара сообщил по телефону, что роман в целом ему понравился и он передал рукопись главному редактору «Невы» Сергею Воронину. Сказал он это тускло, без энтузиазма, что-то недоговаривая…
   Воронин отверг роман с титульной страницы, не читая. Кара был обескуражен – он полагал, что будет хотя бы какой-то разговор, хотя бы видимость обсуждения. Воронин даже и разговаривать не желал. Почему? «Потому, что роман хорош. И потому, что его написали вы. Роман – не рассказ… Не понимаете? – нервничал добряк Сократ Сетович. – Вы знаете мою историю? Моя настоящая фамилия Кара-Демур Вартанян. Длинная, неуклюжая, но моя. Отца обвинили, что он дашнак, член буржуазно-националистической партии «Дашнак-цутюн». Дорогу в институт мне перекрыли. В Тбилиси косо смотрели на армян, все армяне – дашнаки. Я стал просто Кара-Демур, без Вартаняна. В пятом пункте проставил национальность «курд», благо мой отец был наполовину курдом. Удалось закончить институт. Переехал в интернациональный Ленинград, колыбель революции. Вождь коммунистов Киров увидел в газете очерк, подписанный Кара-Демуром. «Он кто? Француз? Де Мур?» – спросил вождь у главного редактора газеты. Этого вполне было достаточно, чтобы меня перестали печатать. И я стал подписываться «Кара». Так, после двойного обрезания меня приняли как нормального человека. Вам, Илья, обрезать нечего, во всех смыслах. Поставьте фамилию… Штеменко, и Воронин прочтет рукопись. И уверен, что напечатает… Кстати, этот Штеменко, известный генерал, не ваш ли более предприимчивый родич?.. На Воронине свет клином не сошелся. Покажите в «Звезде» Холопову. Вообще, мой совет: распечатайте рукопись и пошлите в разные адреса». Так я и сделал…
 
   В детстве у меня была мечта – обладать вертолетом. Такая игрушка: срываешь с винтового стержня пропеллер, и он взмывает к небу. Красота! Игрушка стоила три рубля. Я стянул трояк из маминого кошелька, но был пойман с поличным. Дело передали отцу. И мой добрый папа впервые попытался меня крепко проучить… Я бегал вокруг овального обеденного стола, роняя стулья, что высокими спинками чинили препятствия разгневанному папе. К тому же, во спасение шкуры, я орал о том, что я им не родной сын, что был бы я родным сыном, они не довели бы меня до крайности, а сами купили бы мне вертолет. Довод этот привел в ужас маму. Она выхватила на лету папин пояс и стала кричать, что ей плевать на эти деньги, что она ошиблась, что она потеряла этот несчастный трояк… Соседи с удовольствием вслушивались в мои крики – многим из них я причинял мелкие неудобства. Они шумно радовались расправе и советовали папе не поднимать стулья, а перепрыгивать через них. Папа внял их совету, попытался перепрыгнуть, но неудачно. Он подвернул ногу… А я победителем вышел во двор, запустил вертолет, и пропеллер, по закону свинства, разбил стекло соседу Сурену, который громче всех советовал отцу. Словом, бесконечная история…
   Голубые, белые, серые пакеты с красочными логотипами журналов «Юность», «Новый мир», «Знамя», «Москва», «Сибирские огни», «Урал», подобно спасительным стульям моего детства, падали в доверчивую почтовую щель, но теперь уже с «обратным знаком» – пересекая мне дорогу. Из разодранного брюха пакетов виновато смотрели жеваные страницы возвращенного романа с отзывами рецензентов и непременной сопроводительной запиской редакции. Рецензии начинались отеческой заботой о моей литературной судьбе, продолжались наставлениями со ссылкой на классиков, примером моих стилистических и прочих промашек и заканчивались отказом в публикации.
   Я пребывал в дурном настроении. Воздух уплотнялся, как в доме, где находился покойник. Ириша шепотом разговаривала с куклами: папе нужны деньги, а ему не дают.
   Но жизнь продолжалась. Главное, не падать духом, страна большая, надо уходить на восток, за Урал, осваивать братские республики; там тоже есть русскоязычные журналы: «Байкал», «Сибирь», «Звезда Востока», «Простор». Многие пришли в большую литературу из провинции… Но и с востока возвращались пакеты с отказом и, кстати, более оперативно, чем из столицы.
   В дальнейшем судьба свела меня со многими из моих бывших судей. Были среди них и профессионалы, люди небесталанные, ответственные и тоже с неудачной собственной литературной судьбой – приходилось подрабатывать рецензиями. Но большинство из рецензентов!.. Боже ж мой, от воли каких ничтожеств – пьяниц, бездарей, завистников, взяточников, просто злых существ – подчас зависит судьба! Конечно, во мне говорила обида, допускаю. Но нередко отзывы на роман были диаметрально противоположны. Тем не менее вывод следовал один: или не публиковать вообще, или сейчас не время, читатель не поймет… Все зависело от установки редакции. Рецензент выполнял волю редакции – кто платит, тот и заказывает музыку…
 
   Тоска поселилась в душе. Тоска сидела за секретером, глядя в чистый лист бумаги. Тоска знала лекарство – надо начинать новый роман, но лечиться не хотелось… Пишущему человеку нужна публикация, это естественно, как вода для растения. Но ведь есть талантливые люди, которые годами пишут «в стол», уговаривал я себя, все дело в характере…
   Как-то в гостях у Кары разговор коснулся протекции в литературе. О том, что ленинградские писатели провинциальны, замкнуты на себя. Чье мнение из ленинградцев авторитетно для хозяина московского журнала? Дудина? Это поэзия… Пантелеева? Детский писатель, да и слишком ленинградский, чтобы с ним считались… Эльмара Грина?
   Замкнут, не станет напрягаться… «А что, если постучаться к Гранину? – подсказала Тамара Аркадьевна. – И по интересам твой роман близок к его героям, «ученым и инженерам». И время удачное, его представили на Госпремию. Рискни, позвони, скажи, что мы посоветовали с Сократом».
   Я позвонил. Ответил глуховатый задумчивый голос. Волнуясь, я изложил просьбу. Последовала долгая пауза, потом тяжелый вздох и предложение занести рукопись на следующей неделе.
   Я торопил календарь, затевал с ним хитрую игру – едва стрелки часов переваливали за полночь, я считал день уже прожитым.
   В назначенный срок явился. Дверь отворил Даниил Александрович. Все произошло стремительно – в гостях у мэтра сидели журналисты. Рукопись он возьмет, а когда прочтет – позвонит. Словом, дальше порога я не попал. Приметил только гимнастические кольца, свисающие с потолка, и нависшие кустистые брови над печально-выжидательными светло-серыми глазами.
   Через три дня раздался звонок: «Говорит Гранин. Я прочел ваш роман. Мне понравилось. Вы молодец. Приезжайте, потолкуем».
 
   От радости человек может выпрыгнуть из собственной шкуры.
 
   Мы сидим в уютной комнате, обставленной с особой петербургской старомодностью. На столике – вазочка с леденцами. Гранин в джинсах, в спортивной рубашке с накладными карманами, в домашних тапках. Я тоже не промах: брюки, крашенные под джинсу, не придерешься, а туфли – «газель», бакинского производства, на толстой подошве. Спекулянты возят в Ленинград мешками, а увозят мешки денег. «К Гранину» меня одевали всей семьей… Жаль, что пришлось переобуться в прихожей…
   – Так где вы хотите опубликовать свой роман? – спросил Гранин, продолжая разговор. – В «Знамени»? Или в «Юности»?
   – В «Юности», – ответил я хрипловато: чертов леденец сел в горле на мель и ни с места. – Но я уже посылал в «Юность».
   – Попробуем еще раз. Я позвоню Полевому. И сообщу вам.
   Сейчас мне в Гранине нравится все. И кустистые брови, и лобастость крупной головы, и скошенный набок зачес, и короткая широкая шея, и округлый, выдвинутый вперед подбородок.
   Душа моя полна благодарности. И благодарность эту я пронес через многие годы. Были у него (и у меня!) периоды недовольства друг другом, раздражения: жизнь – долгая штука, многое возникает. У меня (и у него!) характеры далеки от совершенства. Понимаю – ему сложнее, он на виду, мне легче, я более в тени. Но я уверен в одном – в своем неизменном чувстве признательности и в честном товариществе, которые привились мне в моем бакинском детстве. Южная закваска в понятиях дружбы, мне кажется, крепче, чем на севере… Проявление неблагодарности – от закомплексованности, от недомыслия, от гордыни – вызывает во мне горечь. Я довольно часто сталкиваюсь с этим. На опыте других, на своем опыте…
   Одно время я принял участие в судьбе литератора А. (обозначу его первой буквой алфавита). Высокий, нескладный, с длинными вислыми руками и печальными темными глазами, он вызывал у меня какое-то щемящее расположение. Человек несомненно одаренный, он казался ущербным от своей невостребованности, хоть и занимал весьма престижную должность в литературном «хозяйстве» Ленинграда. В свое время его долго мурыжили с приемом в Союз писателей. Формально придраться было можно – у А. вышла только одна литературоведческая книга. Группа писателей, и я в том числе, неоднократно высказывалась за прием в Союз литератора А. – письменно и устно. Пробили лед, его приняли в Союз. После этого многие из тех, кто принимал участие в его судьбе, почувствовали к себе неприязнь, а порой и недоброжелательность со стороны литератора А. В отношениях со мной это проявилось еще изощреннее, особенно после того, как я помог А. с решением квартирной неурядицы. У А. были проблемы, и я предложил свою помощь. Поехал с ним к руководящему лицу района – то было время, когда писателя принимали с любопытством и уважением даже районные руководители. Скажу без ложной скромности: мне удавалось кое-что решить, пользуясь своей определенной известностью после выхода романов «Таксопарк» и «Универмаг». Словом, акция удалась, и А. решил свою проблему. После этого он перестал со мной здороваться, смотрел мимо меня, переходил на другую сторону улицы, обливал за глаза грязью, всячески поносил, вставлял палки в колеса. И с годами все больше, особенно после того, как облачился в тогу борца за правду, принципиального демократа. Своей эрудицией, ораторскими способностями и литературной одаренностью А. приобрел авторитет среди определенных кругов. К его мнению прислушивались. Но его злопыхательство, особенно по отношению к тем, кто ему делал добро, по-прежнему вызывало оторопь. Почему же А. не отказывался от помощи, если люди, что ему помогали, вызывали у него такую неприязнь? Жить-то надо! Точно застенчивый воришка Альхен из знаменитого романа Ильфа и Петрова…
 
   Заведующая отделом прозы журнала «Юность» Мери Лазаревна Озерова взглянула на меня с удивлением. Я почувствовал себя неуютно. Глаза «с косинкой» всегда пробуждают во мне виноватость.
   – Как? Это за ваш роман хлопотал Гранин? Мы ведь его уже рассматривали.
   Я обескураженно пожал плечами, ощущая «тяжелую невесомость». Такое чувство испытывает усталый пловец, не прощупывая спасительной опоры под ногами.
   Озерова покинула кабинет с моей рукописью в руках.
   Полчаса ее отсутствия растягивались для меня в бесконечность. В кабинет то и дело заглядывали люди, лица которых, казалось, сошли с фотографий на страницах журнала. Появился Василий Аксенов. «Все будет в порядке, старик, – проговорил он свойским тоном, узнав о моих заботах. – Да, я помню, как-то выступал в Пулкове. С Ласкиным знаком? – Я кивнул: Семен Ласкин ходил в ЛИТО. – Я с Ласкиным учился в мединституте. Он прислал в журнал свою повесть. По-моему, неплохая повесть». – Глуховатый голос Аксенова располагал к себе. В дверном проеме появилось сухое, остроносое лицо Евтушенко. Маленькие светлые сверлящие глазки, не задерживаясь, прошли по моей обомлевшей физиономии – сам Евтушенко! – и остановились на Аксенове. «Где Мери?» – резко спросил Евтушенко и, не дожидаясь объяснений, увлек в коридор Аксенова. Я перевел дух. Ну и встречи! Видели бы мои приятели с завода «Геологоразведка», подумал я с сожалением… Ввалилась троица знаменитых юмористов-сатириков: Марик Розовский – хриплоголосый и резкий, Арканов – медлительный, с ярким шарфом на шее, Гриша Горин – губастый, нескладный, с глазами чуть навыкате, с какой-то шелестящей дикцией… Все искали Озерову. Я прилежно отвечал. Завидовал сам себе. И как-то успокоился, вдохнул полной грудью, расправил плечи – чужая удача рождает надежду.
   Вернулась Озерова, без моей рукописи, но с каким-то листочком.
   – Главного сегодня не будет. Ваш роман взял читать Преображенский, заместитель Полевого. – Голос ее звучал помягче. – Возвращайтесь в Ленинград, ждите. А пока заполните авторскую карточку.
   Я подсел к столу. Почти как в паспорте, кроме графы «национальность».
   Распрощавшись, я вышел в коридор. Снаружи, у входной двери, стояли знаменитости и разговаривал о бегах на ипподроме. Невзначай спросили и о моих делах.
   – Нормально, старик. Авторскую карточку заполнил? Все в порядке, – поддержал Аксенов. – Кстати, вы знакомы? Старик из Ленинграда.
   Я представился. Предложил посидеть в кафе. Все согласились. Кроме Евтушенко. Почему? Не помню. Он с юности точно знал – с кем и где уместно сидеть в кафе. Талант – во всем талант.
   Дней через десять получаю бандероль с тонким девичьим ликом в углу – логотип журнала «Юность» работы художника Красаускаса.
   В конверте – письмо, две рецензии и договор. Прижимаю ладонью грудь, стараясь унять сердцебиение. Пробегаю глазами договор, притормаживая у главных пунктов. Триста рублей за авторский лист! Соображаю: в романе двести девяносто машинописных страниц. В одном авторском листе двадцать четыре страницы. Инженер я или?!. В романе почти двенадцать листов! Итого – три тысячи шестьсот рублей! Я даже присел, не веря своим подсчетам. Это же почти четыре года работы на заводе! Все! Покупаю кооперативную квартиру. Большую-пребольшую, с отдельным кабинетом – хватит сидеть в туалете…
   В письме Озерова сообщала, что она «как верный солдат подчиняется приказу начальства» и тем не менее поздравляет меня. И предлагает связаться с Игорем Кузьмичевым, редактором издательства «Советский писатель», на предмет редактуры романа…
   Рецензия Бориса Полевого – теплая, товарищеская, впечатление, словно мы воевали в одном окопе, и вдруг – стоп: «В романе кое-где проскальзывает националистический душок. Убрать!» Читаю рецензию Преображенского.
   Точно под копирку. Все интересно, ново, с юмором… но «кое-где проскальзывает националистический душок. Снять!». Что же это такое? Да, у меня один из трех героев – Лева Гликман. Ущемленный, обиженный молодой инженер. Ну и что? Ведь и Филипп Круглый – главный герой – в чем-то ущемленный и обиженный. У них что, и фамилия Круглый вызывает подозрение? А ведь верно, Лев Круглый, актер театра «Современник», еврей. Ну и нюх у этих мужей из журнала «Юность» с тиражом в полтора миллиона экземпляров. А как же авторская анкета без «пятого пункта»?! И потом, что за «националистический душок»? Да, не скрою, эта проблема занимает меня как писателя, как человека, как еврея. Ну и что?! Почему русского заботит проблема русского народа, и это считается в порядке вещей? Или татарина – проблема татар? А если еврей, так сразу «националистический душок»?! Значит, правильно восклицает в романе Левка Гликман: «Что позволено Юпитеру, не позволено быку!» Хорошо устроились ребята – бьют и не дают плакать. Интересно, как считают Полевой и Преображенский – интернационалисты-коммунисты – если по-честному? Бить-то бьют… вероятно! Но не плакать же над страницами журнала с полуторамиллионным тиражом.
   Белый лист договора, в котором спряталась кооперативная квартира, лежит на столе в бесстыдной обнаженности.
   Надо поостыть. Подумать. Разобраться… Позвонить Гранину, поблагодарить. Предложить отметить это событие – выпить, закусить. А что? Прекрасная идея! А говорить о рецензиях не стану, это уже мое дело… Звоню. Гранин, как всегда, сдержан. Кажется, я его поднял с кровати или оторвал от стола. «Давайте подождем журнал, – ответил он. – Потом и отметим».
   Редактор – Игорь Сергеевич Кузьмичев – оказался въедливым и дотошным моим ровесником. Этой работой я многим ему обязан, мы остались добрыми товарищами и по сей день.
   – Будем редактировать как есть, без миноискателя, – решил он твердо.
 
   1963 год. В Ленинграде проходит очередная сессия руководящего совета Европейского сообщества писателей. Предстоит дискуссия о проблемах современного романа. Молодые литераторы пчелами вьются вокруг насупленного Дома писателей. Обладатели пригласительных билетов ходят, как классики. А как ходят классики, придумывать не надо, вот они, в фойе, в зале: Сартр, Эренбург, Симонов, Твардовский, Федин, Василий Аксенов… Его я заприметил в кафе – в светлом костюме, с фотоаппаратом на шее – воплощение успеха и славы.
   – Думай, старик, – Аксенов выискивал местечко, где можно пристроиться с чашкой кофе, – а то поговори с Эренбургом. Он мудрый «ребе», посоветует тебе… насчет этого «душка». Может, просмотрит страницу-две, где этим пахнет.
   Я оробел. Сам Эренбург? Аксенов кивнул – он меня представит…
 
   «Ребе» сидел у витринного окна Дубовой гостиной и смотрел старушечьим взглядом на «Аврору», что рекламно плескалась на противоположном берегу Невы.
   Аксенов сыграл свою партию до конца. Когда мы приблизились к окну, Эренбург проговорил: «Что у вас там, покажите». Я протянул несколько страниц, которые, как мне казалось, могли подвигнуть воображение читателя к проклятому национальному вопросу. Аксенов ушел, я остался, присев на кромку подоконника. Эренбург бойко и, как мне показалось, по диагонали пробежал текст. В сером засаленном пиджаке, в темной рубашке, из-под мятого воротничка которой выползал тощий язычок темного галстука. Колени остро подпирали ветхую ткань брюк. Худое, прозрачное лицо, покрытое крупными возрастными пятнами, дряблая кожа, белые невесомые волосы без прически придавали классику облик бабушки. Он выглядел намного старше своих семидесяти двух лет…
   – Вы подписываете роман своей фамилией? Или псевдонимом? – и в ответ на мои удивленно вздыбленные брови Эренбург добавил: – Ну, в жизни вы Штемлер, а в литературе – Штучкин. – Пергаментные брыли его щек чуть приподнялись, «ребе» улыбнулся. – Шучу, шучу. Что вам сказать? Если они так осторожничают в редакции, не торопитесь реагировать и кромсать свой роман, если вы не… Штучкин. В ближайшие дни, думаю, что-то может измениться. Потерпите. Читайте газету «Известия»…
   К окну шагнул молодой человек. Накануне он фотографировал Илью Григорьевича и вот принес фотографии. Эренбург брезгливо просмотрел несколько снимков. Я, пользуясь моментом, попросил на память одну фотографию. И получил. С надписью: «Илье Штемлеру – Илья Эренбург. 63 год, август»…
 
   Бред, думал я, что может измениться в «ближайшие дни»?! А изменилось! Газета «Известия» опубликовала поэму Александра Твардовского «Теркин на том свете». Поэму сочную, мудрую, веселую и, несомненно, политически ориентированную. С определенной установкой – впрыснуть свежую порцию консерванта в усыхающую «оттепель».
   Мой роман был подписан к печати. Никто из Николаевичей – ни Борис Полевой, ни Сергей Преображенский – о своих замечаниях не вспоминал…
   Роман мы с Граниным «обмыли». Вдвоем. В ресторане гостиницы «Европейская». Я порывался расплатиться за ужин, но Гранин меня одернул: «Вы еще не так богаты. Каждый платит за себя». Пришлось покориться. Каждый платит за себя!
 
   «Быть знаменитым некрасиво», – писал поэт… Но весьма приятно. Мне нравилось наблюдать, как читают роман в метро – «Юность» в то время практически была в руках у всех. Такое состояние длилось три месяца – роман печатался с продолжением в трех номерах.
   Через год «Гроссмейстерский балл» вышел отдельной книгой в издательстве «Советский писатель», в суперобложке, с портретом автора и с рисунками Бориса Власова, талантливого художника, славного моего товарища. Борис жил на Васильевском острове, в квартире своего деда – филолога-академика Шишмарева. Квартира была «с изюминкой», особенно необычно смотрелась дача в Комарове. Живопись, лепка, диковинные растения, причудливые деревянные скульптуры – смешные и печальные – сказочные тролли. Все это было делом рук Бориса Власова и его родителей-художников.
   Борис умер молодым, от сердечного приступа.
 
   Другая жизнь втягивала меня упрямой воронкой. Хорошо быть при деньгах, хотя они и портят человека. И острее чувствуется их власть, когда, подразнив, деньги вновь исчезают. Всадив гонорар за роман в первый пай за кооперативную квартиру, я вновь «выпал в осадок». Но в другом качестве: теперь я точно знал, что за облаками – небо. А главное, изменилось ко мне отношение в семье – выходит, не зря я жег электричество.