Собчак был властителем дум многих горожан. Особенно во время августовского путча ГКЧП девяносто первого года, когда он – мэр воспрявшего в своих надеждах города – организовал сопротивление лидерам переворота, переломил решение командующего военным округом генерала Самсонова ввести войска на улицы Северной столицы. В те кровавые для Москвы дни в Питере не прозвучал ни один выстрел. И кто знает, чем закончился бы для страны путч, если бы не обстановка в Петербурге… В дальнейшем судьба Собчака сложилась причудливо. Размыву симпатий горожан к своему мэру в немалой степени способствовало его нетерпение. Ему хотелось в такой провинциальной по укладу стране, как Россия, поскорее превратить Петербург в столичный город. К примеру, наш человек не привык к тому, чтобы на равных видеть рядом с мэром и его жену. Не привык– и все! Нет демократических традиций, нет школы. В «Европах» к этому привыкали поколениями. Мы – нет, мы считаем выпячивание «дражайшей половины» признаком вседозволенности и цинизма. Тем более если «половина» эта и сама личность неординарная, да и выглядит слишком беззаботно для озабоченной, полуголодной толпы с потухшим от усталости взором. Я уж не говорю о том, что Собчаку достался «крутой маршрут» с тяжелейшей ношей экономических, социальных и политических проблем. И все это на фоне его лучезарной и вызывающей внешней беззаботности, интереса к сытым тусовкам в окружении людей, воплощающих успех и деньги. Именно это, благодаря телевидению, доводило многих горожан до исступления. В своем нетерпении Собчак торопил события, он создал свой мир несколько раньше, чем этот мир созрел в реальной жизни, побудив этим к действию сонм завистников, интриганов, так обильно прорастающих на любом пути, помеченном успехом. И это обернулось для него роковым образом. Немалую роль в дискредитации мэра сыграла и почва, ранее удобренная телевизионным провокатором с рысьими глазами, объявившим войну мэру. «Борец за правду» искал компромат на мусорных свалках, вынюхивая факты, которыми можно попрекнуть любого правителя, в любое время, в любой стране. Но наш телезритель все заглатывал, не утруждая себя анализом…
   Вообще взлет и приземление Собчака – весьма интересное явление. Драматизм ситуации обусловлен еще и тем, что на Собчаке не висели вериги прошлого: чины, регалии. Он был просто юристом, профессором – и не более того. В то время как его коллеги «по карьере» несли в себе успешный опыт прошлой жизни. Для них он был чужой. И эта неконтактность сыграла свою роль, несмотря на внешнее согласие. Даже стоявший на вершине пирамиды президент всей России, стряхнувший, казалось, с себя путы прошлого, нет-нет да и проявлял, возможно вопреки своему желанию, черты, проросшие в нем многолетним партийным опытом. Что в конечном счете мирило с ним воинственных противников-коммунистов, получивших индульгенцию от опьяненной демократией новой власти, которая не поняла в экстазе благодушия, какую змею она пригрела на груди. И в политико-военных событиях, и особенно в кадровых вопросах нет-нет да и прорывалось у президента «ретивое» бывшего члена Политбюро. Чувство истинной демократии приходит со временем, с опытом поколений, а не сразу. Это чувство надо воспитывать. Сразу приходит лишь принятие тоталитаризма, фашизма, насилия и вседозволенности. Потому как это легко, это лежит на поверхности, это в конечном счете более органично человеку, который лишь благодаря инстинкту самосохранения пытается подавить в себе животное начало. Нет более слепой силы, несущей в себе мстительное разрушение, чем сила поднявшегося с колен раба.
 
   …Роман «Коммерсанты» печатался в журнале «Нева». Впервые я публиковал роман с машинки, еще не остывшие страницы шли в набор. Дело азартное, но изнурительное и неблагодарное – следствие авторской самонадеянности. Несомненный риск и со стороны журнала: а что, если автор не справится, а что, если наступит штиль, повиснут паруса? Так и случилось. После двух журнальных номеров залегла пятимесячная пауза. К чести журнала, он не стал шпынять автора, а терпеливо ждал. И дело тут не в личной моей стародавней дружбе с главным редактором «Невы» Борисом Николаевичем Никольским, а в его порядочности, в его понимании творческого процесса, в его снисходительности к моему мальчишескому фанфаронству…
   С Борисом Никольским я познакомился в лета, когда обычно опускается отчество. На читательской конференции журнала «Юность» он выступал с коротким, подкупающе-искренним рассказом «Барабан» из своей жизни солдата срочной службы. Завпрозой «Юности» Мери Озерова мне шепнула: «Один из самых светлых ленинградских писателей. Он и Голявкин…»
   Что касается Виктора Голявкина, я его знал с детства. Мы учились в одной бакинской школе, затем его, как и меня, судьба забросила в Ленинград. Виктор поступил в Мухинское художественное училище, он еще в школе рисовал, но больше тогда он был известен как боксер и хвастал этим более, чем своей всесоюзной писательской славой. Однажды в Комарове, под вечер, вальяжно расположившись на скамейке в «домтворческом» парке, Виктор срезал мою восхищенную тираду о его печально-смешных рассказах тем, что произнес с тайной гордостью:
   – А я вчера Евтушенке оплеуху отвесил!
   Я умолк, глядя на его увесистые боксерские кулачищи. Самому Евтушенке?! Как так? И главное, за что?!
   – А так, – ответил Голявкин. – За то, что он меня приподнял. Пришел ко мне в мастерскую с Толей Найманом, поэтом, картины смотреть. Смотрели, смотрели. Евтушенко подошел ко мне сзади и приподнял за локти. Потом мы сели в такси. Он сел рядом с шофером, а я позади, с Найманом. Едем. Я и думаю: почему он меня приподнял? Окликнул его. Он обернулся, я ему и отвесил оплеуху.
   – Выпили, что ли? – ошеломленно спросил я.
   – Не… Только что с наперсток. Не… Трезвые были.
   – Ну… а Евтушенко что? – Я смотрел в широкое, мелкоглазое, хитровато-доброе лицо Вити Голявкина – классика детской литературы.
   – А ничего. Он остановил такси, вышел, открыл дверь и сказал, чтобы я убирался из машины. Будет он меня катать и получать оплеухи, хорошенькое дело, – и, помедлив, Голявкин добавил: – Молодец он. Так вежливо меня высадил. Унизил почище любой оплеухи. Я и остался посреди улицы, без копейки денег. Поплелся обратно к себе. Час шел.
   Вот такой человек Виктор Голявкин. Подозрительный и простодушный, непредсказуемый и расчетливый, с на редкость тонким, светлым юмором, добрый писатель, обожаемый не только детьми, но и их родителями, чтение книжек которого для многих превращается в семейное торжество. Сейчас он тяжко болен, и давно болен. Мы разговариваем по телефону, по полчаса кряду. При этом обмениваемся лишь несколькими фразами, все остальное время хохочем. От интонации, от недосказанности сказанного хохочем, как в молодости, и это чудно… Да и с Борисом Никольским мы в основном общаемся по телефону. Мне всегда приятен его чуть грассирующий говор, доброжелательный и неторопливый.
   В журнале «Нева» я опубликовал еще свою особо личностную книгу, повесть-документ «Взгляни на дом свой, путник» – результат моей поездки в государство Израиль.
 
   Эпиграфом к книге я предпослал такие выстраданные мною слова: «Всем моим близким, которые покинули и обрели. Всем моим близким, которые покинули и не обрели, ПОСВЯЩАЮ».
   Впервые повесть увидела свет в американской русскоязычной газете «Новое русское слово». Затем вышла отдельной книгой в нью-йоркском издательстве…
   В России повестью заинтересовался журнал «Нева». Редактировал Борис Давыдов, седобородый молодой человек с детскими светлыми глазами. Он принял повесть сердцем, я это чувствовал, поэтому отнесся к его немногим замечаниям без сопротивления, что нередко случается в тандеме автор – редактор.
 
   Когда я ощутил физически, что живу в другом измерении? Тогда, когда проникся реальностью происходящего, принял эту реальность как абсолютно новую среду обитания. Скажем, если рыба, покинув глубины моря, оказалась бы в пустыне Гоби и при этом продолжала свое существование как биологическое тело…
   К концу восьмидесятых обстановка, которая нас окружала, стала сдвигаться, еще непонятно куда, но сдвигаться.
   Глеб Горбовский помянул такой частушкой 19 августа 1991 года:
 
Очень странная страна,
Не поймешь – какая?
Выпил – власть была одна.
Закусил – другая.
 
   Бурлит город. Не удивляют плакаты альтернативных кандидатов в депутаты, собрания, на которые люди идут добровольно! В журнале «Нева» собираются мои товарищи, обсуждают «механизм поддержки» нашего кандидата в депутаты Верховного Совета Бориса Никольского. Это волнует, пробуждает азарт… Неожиданно город озадачивается вопросом: висела ли в Елисеевском магазине люстра? А если да, то куда она подевалась? Проводят опросы среди старых ленинградцев, страсти распаляются, диспуты переходят в рукоприкладство. И в этой пустой колготне как-то теряется вопрос: а что той люстре освещать? Пустые прилавки, заставленные ради декора алюминиевой посудой и пачками соли? Или изможденные лица и растерянные глаза бывших покупателей?!
   Смутное время угнетает умы. Под оголтелые антисемитские выкрики на собрании писателей детище Горького распадается на два непримиримых блока. На экраны телевизоров выползают маги. Прорицатель Глоба предсказывает великую смуту, кровь на улицах Петербурга. Люди судачат – не разделит ли Горбачев участь Чаушеску, расстрелянного румынами в какой-то подворотне. У Гостиного Двора резвятся откровенные фашисты – молодые люди в черных кожаных куртках со стилизованной свастикой на повязках. Открыто продают гитлеровский «Майн кампф», раздают листовки…
   Вечерами народ тянется к телевизору, надеясь на спасение с помощью магов и горя злорадным любопытством к раскрытым страшным тайнам семидесятилетней тирании. Одни факты страшнее других.
   …Кто-то пригрозил взорвать специнтернат № 1, что расположен наискосок от «остывающего» Смольного. Взорвать вместе со всем контингентом больных, чтобы привлечь внимание к неслыханному злодейству над несчастными людьми, пациентами специнтерната… Заключенные лагеря строгого режима – убийцы и насильники – собрали деньги и заложили на территории лагеря церковь, пригласив митрополита освятить закладку. Грядет конец света, хотят перед Богом предстать очищенными… Мясокомбинат выпускает колбасу из дохлых гниющих свиней… Старики годами живут при общественных туалетах вокзалов… Человекоподобные обитатели городских свалок… Нищие, нищие, нищие. Нищенство для многих перестало быть символом социального падения, перестало быть зазорным, наоборот – дерзкий вызов обстоятельствам, особый эпатаж…
 
   Когда это все ворвалось в нашу жизнь, когда наступил перелом, переход количества в качество, я уловить не могу. Да, были вехи: 1989-й, 1990-й, 1991 год, помеченный августовским днем, и далее до 1993-го, с кровью у Белого дома, в Москве. Но четкость границ как-то размывалась. Возможно, оттого, что демократия, сменившая тоталитаризм, в своих представителях являла не лучшие черты человеческого духа. На поверку многие демократы оказались не меньшими проходимцами, чем те, кто занимал кабинеты и должности до них. Тем не менее сознание будоражила мысль: разве при «старой власти» можно было бы говорить то, что думаешь?! И это завоевание, так органично проникшее в нашу жизнь, уже не кажется чудом, никто этого не замечает, как не замечают биения здорового сердца. В то же время не оставляет мысль – не особый ли это изощренный цинизм: дать людям говорить что угодно, не обращая на это никакого внимания? Не прятать в «психушки», не сажать в тюрьму, не расстреливать по подвалам… а просто не обращать внимания, будучи уверенным в своей власти. И все! Чем не метод подавления?!
   Свобода слова расширила дорогу книге. Появились вольные издательства. Книгопроизводство стало весьма выгодным бизнесом. Удивлял мир новых издателей. Соблазн быстрого обогащения мощной воронкой втягивал в этот бизнес самых разных людей и по возрасту, и по профессии, и по наклонностям. Наряду с фанатиками книги возникли и люди случайные, оценивающие книгоиздание только с коммерческих позиций. Первые искали новых авторов, приваживали известных писателей, безукоснительно выполняли условия договора. Вторые – «ловили момент», избегали общения с автором, не выплачивали гонорар, науськивали бандитов на непокорных авторов…
   Писатели растерялись в непривычных рыночных отношениях. Рухнула система внутренних рецензий, редсоветов, утверждения планов, получения авансов, определения тиражей и потиражных гонораров, система социального заказа…
 
   Я тоже чувствовал себя лежащим на ринге. Но, к счастью, не в нокауте, а в нокдауне: молодое издательство «Комета» предложило выпустить пятитомное собрание сочинений. Начало прекрасное – конец печальный. Выпустив четыре тома, издательство обанкротилось – сказалась неуклюжая финансово-налоговая политика, пустившая в разор множество молодых предприятий, – извечная тенденция России: рубить сук, на котором сидишь. Так что последний, пятый том, дабы не подводить подписчиков, я выпустил в издательстве «БЛИЦ» с помощью Сбербанка и его президента Владимира Шорина, человека образованного, страстного книгочея. С тихим голосом и сильным мужским рукопожатием. Повезло, возможно, и потому, что Шорин оказался заинтересованным читателем моих книг… Задаюсь «праздным» вопросом – что меняется в творческом плане лично для меня? Ни-че-го! Роман «Коммерсанты» отметил переходный период к новой общественно-социальной формации. А роман «Казино», над которым я сейчас работаю, может быть пробным камнем, брошенным в другую жизнь. И кажется, выбор темы очень символичен для этой жизни, открыто провозгласившей культ денег как альтернативу «мифическим ценностям», что декларировали более семи десятков лет. В стране зарождается новая индустрия – игорный бизнес. Он был всегда, но только в подполье. Но бамбук в своем росте прорывает асфальт. Страсть к игре, азарт – сила столь же могучая, как и физиология. Сдержать такую силу нельзя, можно лишь направить ее в какое-то цивилизованное русло. И подобными примерами полнится мир. Мне не довелось наблюдать становление таких гигантов игорного бизнеса, как Лас-Вегас или Атлантик-Сити. То, что я там увидел, явило уже результат этого становления. Но мне повезло в другом – появилась реальная возможность наблюдать становление этой индустрии в России, индустрии, которая, несомненно, долго еще будет влиять на социально-экономический климат нового государства. Кто эти люди, которые стоят в начале пути? Откуда у них взялся первичный капитал? Как они преодолевают препятствия на своем весьма опасном пути? Наблюдать их жизнь, их любовь, их дела, их невольный уход из бизнеса, а то и гибель. Наблюдать, кто занимает их место, удобряя почву новыми идеями.
   …Случайная встреча с директором одного из крупных казино закончилась предложением поступить на работу в казино… психологом. Несмотря на определенную склонность моей натуры к авантюре, предложение директора меня смутило. Но директор казино рассуждал иначе: писатель – значит, в какой-то мере психолог… Окончательное решение «впустить» меня в казино принималось советом попечителей, людьми серьезными и осторожными, но и весьма честолюбивыми.
   Психолог – это в духе времени. Поэтому появление немолодого уже господина, седовласого и благообразного – таким я себя видел в многочисленных зеркалах игорных залов, – не вызывало подозрений. А это немаловажно в учреждении, где основным сырьем производства являются «голые» деньги. В стране, где криминальные структуры являются чуть ли не новым классом, где доносительство и соглядатайство возведено в ранг патриотизма, появление праздного человека среди игорных столов не располагало бы к откровению. А так… психолог – он и есть психолог. Вроде священника, духовного врача.
   Если человек проигрывает-выигрывает за вечер десятки тысяч долларов, и это в стране, где люди месяцами не получают зарплату, то само существование игорных заведений порождает множество вопросов. Зачем было нужно отцам-учредителям «впустить» меня в казино, не знаю. Возможно, от уверенности во вседозволенности. Или из любопытства, из желания увидеть себя со стороны. Или от эффекта «лихого джигита»: есть такой детский прием фотографа-штукаря, когда вставляешь голову в отверстие макета с изображением всадника на фоне Кавказских гор.
   …Почему я заговорил о книге, которую еще не написал, а может, и не напишу вовсе?..
 
   Необъяснимая штука – писание мемуаров, алогичная. Подчас я пространно пишу о людях и событиях, которые прошли в моей жизни пунктиром, мимолетно. И опускаю описание встреч с людьми, вошедшими в мою жизнь пластами: коллегах-писателях, родственниках, женщинах, друзьях… Возможно, и здесь мною руководит закон «пресыщения материалом», когда изложенное на бумаге выглядит невыносимо слабее, чем реальный образ. Это раздражает, портит настроение, заставляет усомниться в своей профессиональной одаренности…
   Последние годы меня одолевают сны. Не сумбурные видения, заставляющие метаться в постели и вставать поутру с головной болью, а долгие красочные забавы со своим абсолютно реалистичным сюжетом…
   Я отправляюсь спать, как будто иду в кино, где снимаются мои знакомые и где я сам – не последний человек. Сны вламываются в обыденную жизнь, ставя порой меня в неловкое положение, перемежая реальные поступки и обязательства с навеянными во сне и вызывая подобной аномалией удивление моего доброго доктора, профессора Бориса Сергеевича Виленского. Еще бы! Если мне снится какая-то еда, то я обхожусь без завтрака. Практично, но настораживает. И доктор рекомендует мне терапию, рекомендует препараты…
   Только зачем?! Лишать себя второй жизни глупо. А мелкие неурядицы, подобно стремлению разрешить наяву ситуацию, заданную во сне, так это даже забавно.
   Когда судьба распорядилась раскидать по свету близких мне людей, я испытал чувство ирреальности происходящего, продолжение своих удивительных снов. Казалось, если я позвоню домой, то непременно кто-нибудь поднимет трубку, и я услышу знакомые голоса, надо лишь подождать.
   И я звонил.
   Звуки зуммера капали в тишину опустевшей квартиры.
   Я ждал.
   И эти минуты ожидания возвращали меня в былое, в жизнь, что утекала рекой, увлекая течением большие и малые события, родных и близких людей. Их было несравненно больше, чем вобрали в себя страницы этой книги. Я видел их милые лица, слышал голоса, улавливал интонации… Возникали образы людей, коих приняла моя жизнь, кто часто и допоздна засиживался в этой квартире. Но диалога не получалось, время все унесло…
   Телефонная трубка не оживала, агонизируя долгими пунктирами зуммера…
 
   Июнь 1997 года. Санкт-Петербург