Друзья пригасили страх и разожгли любопытство.
   Я сидел в приемной главного редактора и видел сквозь оконное стекло, как подкатила черная «Волга», из которой, тяжело опираясь на палку, вылез тощий, высокий мужчина в сером костюме. Хромая, он вошел в приемную, кивнул всем разом и молча скрылся за дверью кабинета. Память цепко схватила засушенный птичий профиль его небольшой головы. Вскоре меня пригласили в кабинет. Холодное прикосновение безжизненной, вялой кочетовской ладони на мгновение внесло сумятицу в стройную схему моей защиты, загодя подсказанной хитроумным Идашкиным.
   – Вероятно, вы смущены общением со мной, – без обиняков проговорил Кочетов, едва раздвигая бесцветные губы, – ведь вы видите первого антисемита страны…
   Идашкин хохотнул, оценив шутку шефа. Я пожал плечами – собственно, в этой шутке я улавливал долю истины, памятуя романы Кочетова…
   – Не стану вас переубеждать, бесполезно. Вот мои претензии к вашей рукописи… Первая претензия – и не претензия, а совет. Уберите эпизод на ипподроме, вы недостаточно знаете бега и лошадей. Особенно это заметно в сравнении с вашим хорошим знанием основного материала… Вторая претензия технически проще, но более щепетильна. У вас в романе есть бедолага и неудачник Левин, главный конструктор, человек-несчастье, все его притесняют. Почему бы вам не дать ему другую фамилию?
   Я почувствовал, как деревенеют щеки. Вот он, журнал «Октябрь», со своим оскалом, прямо и откровенно.
   – А почему мне менять ему фамилию? – выдохнул я.
   – Потому, что иначе мы роман не возьмем, – в тон ответил Кочетов. – Мы недавно опубликовали роман Колесникова «Земля обетованная». Нас завалили письмами, обвиняя в антисемитизме, даже из ЮНЕСКО дали телеграмму. Обвинения надуманные. Но я не хочу повторения. Появится роман Штемлера «Обычный месяц», где один из героев, еврей по национальности, не знает, как унести ноги из нашей страны. Допускаю, что образ правдивый. И ситуация жизненная… Но если вы хотите сохранить главное – измените фамилию.
   – Скажем, поменять букву «в» на букву «н»? – не удержался я.
   – Шутка ваша неудачная, – резко оборвал Кочетов. – Повторяю, в тексте, кроме фамилии, ничего менять не надо.
   – Изменение фамилии само по себе изменит ситуацию, – вдруг вставил Идашкин.
   Я вздрогнул – неужто Ю. И. меня поддерживает? Ю. И. – этот верный страж «Октября»?
   И Кочетов вскинул брови в удивлении, потом засмеялся коротким, спотыкающимся смехом.
   – Молодцы! Стоите на разных идеологических ступеньках, но как дело касается вашей национальности… Молодцы, одобряю! А что касается романа – мое условие категорично! Только учтите, Илья Петрович, ваш роман сегодня никто не опубликует. Поэтому я его и решил опубликовать, хотя, признаться, многое мне в нем не по душе.
   Мы с Идашкиным вышли из кабинета.
   – Не ловите журавля в небе, – сказал Ю. И. – Соглашайтесь. Умный читатель поймет, а дурак остановится на фамилии автора.
   В фамилии главного конструктора Левина я сменил букву «в» на «п». Роман напечатали. И сняли трехсерийный телевизионный фильм.
 
   Через месяц после журнальной публикации романа «Обычный месяц» Кочетов застрелился. На даче. Из именного пистолета. У него была саркома в тяжелой неоперабельной форме.
 
   Неудачи идут сплошным тропическим дождем. Без перерыва… Когда они возникли, я прошлепал, благодаря своей овечьей беззаботности. Я же видел, что небо затягивает дымка, предвещая обложные тучи. Мой постоянный доход – авторские отчисления из театров – явно стали пожиже. Книги не переиздавались, а зарубежные переводы, пройдя сито ВААПа, оставляли крохи, способные только потешить честолюбие… Появились долги. Пришлось зачастить в Бюро пропаганды.
   На первом этаже нашего прекрасного, по-ленинградски полупростуженного Дома писателей разместилась добрая «кормушка». Бюро пропаганды заключало договоры с предприятиями и, получив свой процент, оплачивало писателям прочитанные ими лекции. Я не жаловался – «заказы» на меня поступали довольно активно, а если учесть еще и лекции по линии общества «Знание», то собиралась почти средняя инженерная зарплата.
   Слушали меня охотно. В самых разных аудиториях. И в рабочих общежитиях, и в библиотеках, и в домах культуры, и разных институтах. Тема интересная: зарубежные впечатления. В то время наши люди не очень-то ездили за рубеж – и дороговато, и формальности унизительные, тягучие, как якутская песня, не каждому спеть. Я рассказывал о Нью-Йорке, Мексике, Японии, Вьетнаме – это далеко, красиво и интересно. Еще подкупала слушателей интонация.
   Говорение должно быть легким, в меру смешным, очень личностным, никаких барьеров между мной и аудиторией – полный конформизм. Я чувствовал, какие истории пользуются успехом. Коррида вызывала у наших людей жалость к быкам, рассказывать можно, но не везде. Уличные музыканты-марьячос – тоже на любителей… хоровой песни. Проститутки на авенида Реформа по тем временам создавали атмосферу неловкости у аудитории. Музеи навевали скуку… А вот рассказ о старике, футбольном болельщике, о том, как старик-мексиканец, сидя среди ста тысяч ревущих болельщиков на стадионе «Ацтека», полушепотом советовал футболистам, как вести игру, точно они малые дети и резвятся у него под носом, – это да, это верняк. Еще рассказ о том, как я покупал куртку, сбивая начальную цену по обычаю тамошних рынков. Эти скромные сюжеты я старался раскрасить более серьезными впечатлениями о Мексике. Особенно трогала души моих слушательниц – а их всегда оказывалось большинство в аудитории – истовость мексиканцев в религиозных делах. Храм Марии Гваделупе с тремя одновременно действующими алтарями, с Мадонной, из глаз которой капали слезы… Чтобы увидеть чудо и коснуться алтаря, люди ползут на коленях через огромную площадь. И бурые следы спекшейся крови от растерзанных коленей тому свидетельство. Слушателей-мужчин пробуждала от спячки информация о том, что пальмовую водку текилу – по вкусу близкую к грузинской чаче – мексиканцы закусывают собственной ладонью: натрут ладонь лимоном, присыпят солью и в нужный момент слизывают… Распаляясь, я рассказывал о серебряном городке Таско, о курортном Куэрноваха с его ресторанчиками, о пирамидах, построенных за сотни лет до Рождества Христова, о великих художниках Ороско, Сикейросе, Ривере, о кровавой мести, о запрете смертной казни, о дорожной полиции, о проспекте Инсурхентос в Мехико, который тянется на сорок километров, со своими кафе, магазинами, ресторанами и толпой…
   Во Вьетнам я летал в марте 1973 года, спустя пять месяцев после последних бомбежек Ханоя американскими «летающими крепостями». Наша делегация, включая переводчицу Инну, состояла из двух писателей – Алима Кешокова и меня. Кешоков как председатель Литфонда СССР, человек деловой, полномочный, собирался строить для вьетнамцев Дом творчества как дар писателей Советского Союза. Меня же прикрепили к нему, поскольку мое заявление о командировке во Вьетнам лежало чуть ли не с начала американских военных действий и изрядно поднадоело московской инкомиссии.
   Мы провели во Вьетнаме около месяца и пересекли всю страну от провинции Каобанг до семнадцатой параллели. Малоэтажные городки и деревни, прозрачные воды Тонкинского залива, где я, купаясь в марте в двадцатичетырехградусной купели, вызывал изумление жителей своей морозоустойчивостью. Джонки под цветными парусами, похожие на бабочек. Пожилые женщины, которых принимают за юных девушек, и юные девушки с внешностью старух – с черными зубами от сока противоцинготных растений. Грузовики с одной фарой ради экономии лампочек и энергии. Или автомобили без капота, к крылу которых прилипли мальчишки, подкачивая рукой на ходу бензин вместо дефицитного бензонасоса, – представьте только себе эту сцену… Потоки велосипедистов, пустые магазины, великолепные помещения аптек – память о французском протекторате – абсолютно без каких-либо лекарств… Еще две утлые гостиницы на весь Ханой, пережившие бомбежки, в которых категорически запрещено появляться вьетнамцам и особенно вьетнамкам. В одной из гостиниц есть номер, где останавливался Грэм Грин, когда писал свой роман «Тихий американец». До нас в гостинице жил Евтушенко, он довольно долго ждал, когда знаменитый номер освободит какой-то бизнесмен, чтобы поспать под пологом, который некогда прикрывал от комаров Грэма Грина. Эту байку рассказал мне сотрудник нашего посольства. И я верю. Евтушенко не только талантливый поэт, кинорежиссер, актер, фотограф, но и талантливый честолюбец. Как-то в Переделкине, в Доме творчества писателей, он заглянул в мою комнату и увидел на столе журнал «Совьет лайф» на английском языке с моим интервью. Профиль Евгения Алексаныча заострился и вытянулся. Он перелистал журнал и пробормотал: «Интересно, почему они у меня не берут интервью?» Мне стало смешно: соизмерять мою и его известность – все равно что сравнивать междусобойчик красного уголка рабочего общежития с аудиторией Дворца съездов. И он еще озабочен таким пустяком для себя, как интервью в журнале «Совьет лайф»! Я видел, как его острые глаза отыскали номер телефона редакции. Убежден, что интервью с Евтушенко журнал непременно опубликует. Судьба щедро плеснула в Евгения Алексаныча и талант, и тщеславие. И слава богу!
   Из Вьетнама я привез сувениры: пробковый шлем, плетеную циновку и бокал из алюминия, сделанный из американского бомбардировщика, сбитого над Ханоем.
   Дом творчества так и не построили…
   Но более всего аудиторию озадачивала Япония. Поди ж ты, такие махонькие с виду, как блошки, а какие прыткие – весь мир удивляют, даже нас, так много о себе понимающих, с нашими космическими ракетами, великими стройками, с самой лучшей в мире водкой… Так нередко рассуждали слушатели моих лекций, вдыхая прелый запах общаги, отстраняясь от капель, падающих с серого потолка, и кутаясь в латаные куртки, в кармане которых нащупывался теплый бок яблока, присланного родичами из деревни к октябрьским праздникам… Япония вызывала интерес и другой аудитории, скажем лаборатории какого-нибудь НИИ, где сизо мерцала электронная аппаратура и слушатели фиксировали меня иронично-умным взглядом. Взгляд, по ходу рассказа, теплел, доверчиво уплывая в тихую мечту. И люди не хотели расходиться…
   Поразительная страна Япония. Горы, горы, горы, леса, леса и океан. Между горами и океаном, на прибрежной полосе, в основном и живут японцы. Тайфуны, землетрясения, наводнения, а они как-то выкарабкиваются – в белых воротничках, при галстуках, нередко в кимоно или в рабочих балахонах. Живут в укор всему миру, не имея практически ни своей нефти, ни полезных ископаемых – все завозят на своих же судах, достигающих водоизмещения в полмиллиона тонн! Живут в жилищах, похожих на пустую легкую коробочку, с раздвижными бумажными окнами и с непременной нишей, в которой на низком столике стоит букет из подобранных двух-трех цветов. Над нишей картина, тонкая, изящная, словно выполненная крылом стрекозы, а не кистью художника. Пустое пространство комнаты считается изыском меблировки – все лишнее с наступлением утра прячут во встроенные стенные шкафчики, оставляя взору простор для возвышенных мыслей. А за стенами хрупкого жилища высятся гигантские здания деловых офисов и банков, заводов и верфей. Повсюду красочные иероглифы, они, точно жуки, сидят на всем, на чем можно сидеть, или взбираются на воздушные шары, рыбьими глазами висящие в небе над страной. Большие универмаги сверкают хрустальными эскалаторами, и каждого посетителя здесь встречают поклонами изящные девочки в кимоно, излучающие флюиды молодости и оптимизма. Царство электроники – нацеленные на тебя слепые зрачки каких-то объективов, стены уставлены всевозможной аппаратурой…
   На головном предприятии корпорации «Сони» я поразился вольности поведения работников на главном конвейере, словно наступило время обеденного перерыва. Оказывается, вся загвоздка в скорости конвейера – он едва полз, что позволяло работникам добросовестно выполнять обязанности не напрягаясь, а главное – думать, вносить улучшения в технологический процесс. Потому как работник за каждое мало-мальски выгодное предложение в тот же день, выходя из цеха, получает вознаграждение…
   Меня как человека театрального, естественно, тянуло в театр. Один из самых старинных театров, существующих и ныне, – японский театр Но. Все роли исполняют мужчины. Действие статичное: через зал, по мостику, проходит актер, его партнер сидит в стороне – игра заключена в диалогах между актерами на древнеяпонском языке, которого многие не знают. Поэтому зрители держат перед собой книжки с текстом и водят по строкам маленьким фонариком, благодаря чему нередко peагируют на реплику раньше, чем актер произносит соответствующую фразу. Странное впечатление…
   Что нового можно сказать о Японии? О древней столице Киото с буддийскими и синтоистскими храмами, о печальной памяти Хиросимы и Нагасаки, об игрушечном городке Такародзука, знаменитом своим девичьим балетом и океанским аквариумом, о горе Фудзияма, точеным контуром похожей на угольный террикон со снежной вершиной. Об удивительной японской кухне – непременно изящно сервированной и какой-то игрушечной, декоративной – кусочки рыбы, рис, зелень, словно икебана из еды, подобно классической икебане из цветов. Эстетическое восприятие мира во всех его формах – основа жизни японцев. Удивляет, с какой истовостью японцы соблюдают границу между евро-американским стилем на службе и патриархально-национальным укладом дома. У каждого дома сад, воспроизводящий в миниатюре японский пейзаж: карликовая сосна, озеро величиной с тарелку, несколько камней, брошенных на ярко-зеленый мох… нет, ничего нового о Японии мне не рассказать, не под силу, тем более за короткий туристский бросок, который закончился для меня курьезно – я был наказан за свою расчетливость. Назначили встречу с японскими литераторами. Наша группа собралась в зале, разместилась за круглым столом с угощениями. Предстояла вольная беседа с последующим ритуальным обменом сувенирами. В назначенный час дверь распахнулась, и вошла группа японцев. Оценив обстановку, я сообразил, что могу стать жертвой кривоногой японки, на широкоскулом лице которой пробивались самурайские усики. Она двигалась ко мне неотвратимо, как удав на кролика. В последнее мгновение я предпринял отчаянный финт, придвинувшись к соседу Алексею Ивановичу Пантелееву и тем самым подставив «удаву» классика детской литературы, автора знаменитой «Республики ШКИД». Много поживший Алексей Иванович отнесся к моей уловке без особого раздражения. Японка плюхнулась подле Пантелеева и тотчас принялась о чем-то лопотать на русском языке: она оказалась переводчицей. Я же пошел на сближение с ладным моложавым журналистом. Мое знание английского превратило беседу в оживленный обмен информацией о погоде. Угощение на столах таяло, пришло время обмена сувенирами, основной запас которых мы уже распатронили за две недели пребывания в Стране восходящего солнца. Я вручил журналисту открытку с видом Ленинграда, получив взамен спичечный коробок с голографической картинкой, изображавшей Фудзияму, что грудой лежали на блюде у входа в ресторан. И тут боковым зрением я увидел, как японка с самурайскими усиками, в обмен на такую же открытку с видом Ленинграда, протягивает смущенному Алексею Ивановичу великолепные наручные часы «Сейко». Сувенир! А ведь часы могли бы быть моими, не сделай я «финт задом». Так меня посрамила моя расчетливость…
   Эта горестная история, рассказанная аудитории, как правило, пробивала настороженность, что нет-нет да и возникала на моих лекциях по линии Бюро пропаганды Союза писателей и Всесоюзного общества «Знание».
 
   А неудачи все бродили под моими окнами…
   В ожидании прилива ярости, которая толкнула бы меня к столу, к работе над новым романом, я вернулся к прошлой, опостылевшей и неверной любовнице – драматургии, чем-то вновь ставшей для меня привлекательной.
   Диалог – это опиум сочинительства.
   Новая пьеса показалась любопытной Московскому театру имени Маяковского. Но требовалась доработка. Завлит театра Виктор Дубровский – добрейший и милый человек– запер меня в своей квартире, в прямом смысле этого слова, благо его домашние были на даче, с тем чтобы я поработал над пьесой. «Витя, – говорил я Дубровскому, – не всякая птица может петь в клетке». – «Всякая, – ответил Дубровский. – Если ее хорошо кормить и если клетка большая».
   Клетка и впрямь оказалась большая – многокомнатная квартира в центре Москвы с туалетом, просторным, как грузовой лифт. И кормежка подходящая. Но моей птице в клетке не пелось, пришлось ее выпустить. Я вернулся в Ленинград, засел за пьесу, а по готовности погрузил в автомобиль жену и дочь, с тем чтобы заехать на Валдай, где в правительственном санатории набирался сил главный режиссер театра Андрей Александрович Гончаров, прочесть ему пьесу и отправиться дальше, на Украину, к намеченному месту отдыха «на пленэре», в палатке…
   О российские дороги – экскременты нашего образа жизни! Недалеко от Луги какой-то лихой рулило решил сменить масло в двигателе своего грузовика, в результате чего шоссе было залито склизкой жижей. И мой «Москвич», потеряв управление, заскользил к оврагу. У самого края, ударившись о камень, «Москвич» скапотировал в полном смысле этого слова – перевалился через капот – и, в последнее мгновение, зацепился за случайный столб. Так он и застыл в виде восклицательного знака над пятиметровым оврагом. Зрелище диковинное, даже для бывалых гаишников. Боязливо, чтобы не нарушить равновесие, мы покинули салон, подогнали кран, поставили машину на колеса и, помятые, без ветрового стекла, воротились своим ходом в Ленинград. На Валдай я добирался уже один.
   Правительственный санаторий размещался в бывшей даче Сталина. Угрюмые комнаты в помпезном убранстве отделялись дверьми с хрустальными цветными витражами.
   Аляповатые люстры, неуклюжая кожаная мебель… Парк, старый, густой, тихий, до сих пор прятал в своей чащобе пикеты, где некогда хоронились от непогоды и шпионов верные абреки из личной охраны вождя народов. Специальная часть постоянно дислоцировалась в этих местах, о чем свидетельствует многочисленная поросль, смуглая и черноволосая. Сам же хозяин дачи заглядывал в свои угодья раза два за все свое царствование. Тем не менее наследники его экономки носят такие же отметины – рысьи красноватые глаза и ржавую шевелюру. Крепкие гены! Помню, в 1958 году, в первый месяц своей супружеской жизни, мы с Леной, будучи в Москве, посетили Мавзолей Ленина – Сталина. Рядом с лобастым Ильичем лежал рыжий щербатый заморыш, выпростав скрюченные кисти рук. Меня поразила кожа его лица, покрытая рябью следов оспы. И это называлось когда-то Сталин?!
 
   …Пьесу я прочел. Гончаров, его жена и Витя Дубровский внимали с интересом и даже высказали соображение, как ее ставить и кто будет играть основные роли – Доронина, Джигарханян, Лазарев, Немоляева. Сердце мое сладко ныло. Потом я узнал, что к тому времени уже было принято решение поставить крепкую «производственную» пьесу Игнатия Дворецкого… Правда, вознаграждение за труд я получил, чем и оплатил ремонт злосчастного «Москвича».
 
   Отремонтировал и продал. Расплатился с долгами, влез в новые… и зажил дальше. Прав был покойный Михаил Леонидович Слонимский: жизнь – синусоида.
 
   Неудачи распаляют азарт. Я уже вкусил удачу, к тому же появилась уверенность в себе.
   Возникшая идея полистать архивы Городского суда показалась заманчивой. Неделю я занимался однообразным времяпровождением в казенном здании на Фонтанке, пока не наткнулся на два дела: о хищении в особо крупных размерах в службе материально-технического обеспечения Балтийского пароходства и о непреднамеренном убийстве, в котором сознался преступник, находясь вне всякого подозрения. Первый сюжет осел в моей памяти и лег в основу романа «Утреннее шоссе», о котором я уже рассказывал, второй – послужил стержнем повести «Детский сад». Повесть, после публикации в журнале «Молодая гвардия», вышла полумиллионным тиражом в альманахе «Подвиг», который редактировал Олег Попцов. Коренастый, плечистый, резкий, с длинным утиным носом, который как бы сопровождали круглые острые глаза, Попцов обладал болезненным честолюбием, что являлось двигателем многих его поступков. Сам одаренный писатель, автор нескольких романов, Попцов близко к сердцу принимал причудливые повороты нашей жизни и, оказавшись большим телевизионным начальником, старался сохранить свои принципы, что все чаще и чаще шли вразрез с мечущейся политикой «новых» демократов. Попцова убрали. Иной раз, сидя у телевизора, я вспоминал наш с Олегом горячий треп на кухне его скромной квартиры, в раскрытое окно которой вваливался вечерний гомон зоопарка, чьи вольеры почти примыкали к дому, в котором жил Попцов со своей женой-художницей Инной, дочерью и по-московски хлебосольной тещей…
   История трагического наезда мотоциклиста на случайную прохожую, ночью, без свидетелей, заинтересовала «Ленфильм». Режиссер Виктор Соколов уговорил меня взяться за сценарий по моей повести «Детский сад». О договоре меня уверяли не беспокоиться, дело верное, так как повесть – почти уже готовый сценарий. Я поверил дружному уговору режиссера и сценарного отдела Творческого объединения, отправился в Комарово, сел за работу. И выполнил ее прилежно – сценарий прошел все студийные инстанции. Но на этом все и кончилось: режиссер увлекся другой идеей – явление в кино частое. О деньгах на студии помалкивали – договора-то у меня не было, – а потом и вовсе умолкли, жулье неподсудное. Все это не улучшало настроения.
 
   День как день, обычный день поздней осени. Тощие ветви с одинокими, словно медали у солдата, золотыми листочками нависали над узорной решеткой Михайловского сада.
   Я шел от Якова Гордина, на квартире которого у Марсова поля целитель-иглоукалыватель проводил сеанс своей хитрой терапии. Он взялся избавить Якова от хронического кашля, я же навязался со своим колотьем в сердце. Так мы и лежали с Яковом на разных диванах в одной из комнат легендарной квартиры, знавшей не одно славное литературное имя благодаря Яшиному тестю – Леониду Николаевичу Рахманову.
   …С тех пор прошло много лет, но взаимное расположение, «скрепленное иголками», оказалось долгим. Помню писательские сходки, когда перетягивали канат то демократы, то коммунисты. Рыцарских выступлений Якова ждал весь зал, замирая от какой-то мальчишеской лихости формы и железной логики содержания. А время было непростое, позиции коммунистов казались неколебимыми, да и КГБ вроде продолжал получать свою зарплату… И когда я читал последнюю книгу Гордина «Дуэли и дуэлянты», то среди славных рыцарей-дуэлянтов я видел еще одного – автора книги. Кстати, из всех моих приятелей именно Яков относился ко мне с подозрением по поводу «чистоты» моих поездок за рубеж. Во время застолья он поднимал пшеничные брови и ронял невзначай шутку о странной лояльности ко мне ребят из Большого дома. Я терялся, горячился, но как я мог доказать несправедливость подозрений? А время шло, и стойкие неудачи вновь равняли меня с моими не слишком удачливыми по тем временам милыми и талантливыми друзьями…
   Итак, я шел от Марсова поля, заряженный двойной надеждой. Во-первых, бог даст и поможет иглотерапевт, похожий на буддийского монаха, – круглолицый, узкоглазый, черноволосый, с крупными редкими зубами; он ввинчивал иголки и бахвалился своими успехами в живописи. Во-вторых, оптимистические прогнозы Якова и его жены Таты, подкрепленные крепким чаем и сушками, физически утверждали меня в мысли, что жизнь не так уж и мрачна.
   На Конюшенной площади, у бывшего рынка, где ныне разместился таксопарк, я остановился, перепуская череду машин с зелеными фонариками.
   И вдруг меня осенила идея устроиться на работу таксистом. А почему нет? Водительские права с 1956 года, со студенческих времен. И опыт вождения вполне приличный…
   Не откладывая дела в долгий ящик, я поднялся на этаж, в управление таксомоторного предприятия № 1.
 
   Спортивный, улыбчивый Чингиз Беглярбеков – директор таксопарка – мой земляк-бакинец, волею судьбы попавший в Ленинград в объятия Любы, изящной женщины с удивительно синими глазами, стал моим ангелом-хранителем в хищном коллективе, каким является братство таксистов. На мое счастье, братство – довольно кастовая организация, как всякое «хлебное» дело, – в ту пору испытывало острую нехватку кадров: резко повысили государственный оброк за рабочую смену, не поступала новая техника, да и город не забыл потрясшую его серию убийств таксистов…
   И вот в моей трудовой книжке появилась первая запись из длинной череды будущих «университетов». По закону землячества Беглярбеков предложил мне режим наибольшего благоприятствия. Я отказался и принял «лохматку» – автомобиль, пробегавший более трехсот тысяч километров, с тем чтобы на себе испытать все прелести нормального таксопаркового бытия. Уповая на будущие заработки, я всерьез поиздержался с ремонтом «лохматки», ведь за все платил из собственного кармана…
   Налаженный, размеренный мой быт сорвался в суету и гонку. Да и внешне, при потертом кожаном куртеле и кепочке-листике, я походил на заправского таксиста-рулилу.