Страница:
- Еще бы! Штучка редкостная, яркая - немудрено, что приглянулась! рассмеялся Невский. - Но почему вы сразу не сказали?
- Застыдился. - ответил Куплетов, делаясь совершенно пунцовым.
- Вы - действительно необыкновенный человек, - широко развел руками Невский и поднял рюмку, приглашая Куплетова чокнуться напоследок.
Глава 35
На следующее утро, еще до завтрака, они вернулись в санаторий.
Птучка, как и уговаривались, заехал за ними пораньше, поскольку ему еще предстояло отвезти Лидию Степановну обратно в город. Всю дорогу он без устали балагурил и пел майору дифирамбы, которые со вкусом перемежал сальными анекдотами местного значения.
Обитатели санатория были уже в курсе всех событий. Публика дружно высыпала на площадку перед главным корпусом и теперь встречала возвращавшихся как несравненных, обожаемых героев.
- Санаторий гордится вами! - с чувством произнес Лазаретов, пожимая Невскому руку.
Невский ответил машинальным рукопожатием и на всякий случай промолчал.
- Геройчик вы наш! - внезапно подскочил к нему Бонифатий Павлинович, с вечера едва не утративший рассудок от страшной мысли, что может лишиться директорского кресла. - Как славно будет нынче жить!.. А мы вам - номерочек теперь бесплатный и особо калорийный стол! Чтоб все видали. А то как-то неудобно. Это я, директор Подкосыжнев, говорю вам! Вы согласны?
- Нет, - отрезал Невский. - Вздор вы говорите. Никаких таких столов. Мне стул не позволяет, - сумрачно добавил он. - Все - на законном основании. За кого вы считаете меня, черт побери?!
- Я? Вас? За уважаемого человека, - парировал с достоинством директор. - Очень уважаемого. Я порядки знаю. Чай, не первый день. И вы, Михаил Викторович, меня несколько разочаровываете. Мягко говоря. Но вы подумайте! Еще не вечер, так сказать. И ближним вашим тоже далеко не все равно. Хотя - не тороплю. Пардон.
Директор, сиганув бочком, проворно отпорхнул в сторонку, оставив Невского наедине с Куплетовым.
- Михаил Викторович, - тоскливо спросил тот, глядя по сторонам, - но почему ж на этот раз они все-таки решили дело до конца добить?
- Да, вероятно, я их вынудил, как это ни смешно, - пожал плечами Невский. - Что-то у них, видимо, слегка шатнулось, а я - подтолкнул. Они ведь тоже не хотят ненужных осложнений, если вдруг в Москве возникнут слухи. Да, очень я не вовремя здесь оказался. Хотя, может, и ошибаюсь, и они сумели б сами.
- Так что же, значит, выпендреж весь - перед вами? На, мол, подавись?!
- Ну, в какой-то мере - и передо мной.
- Боятся, как вы думаете? - с нескрываемой надеждой глянул на него Куплетов.
- Вряд ли, Савва Иннокентьевич. Чего им тут бояться? - с грустью отозвался Невский. - Все - свои. Свой монастырь. Им просто неприятен всякий шум, который мог бы получиться - в случае чего. Не любят на местах, когда шумят о них, не любят! Да так, собственно, везде. И потому предпочитают чем-то поступаться иногда. Большой игре нужны маленькие жертвы. Вы запомните, Савва Иннокентьевич, - нужны. Всегда. Вот кое-кто из нынешней истории и должен образцово пострадать. За дело, разумеется, но и к тому же - по соображеньям высшего, удельно-местного порядка.
Кругом вдруг зашушукались и как-то странно, чуть заметно заволновались.
- А теперь чего мы ждем? - удивленно спросил Куплетов. - Пошли в номер? Поболтаем, отдохнем. До завтрака - еще полчаса.
- Погодите. Вы - идите, если надо.
Невский украдкой посмотрел на парадную лестницу, по которой лишь совсем недавно взбежал Птучка, чтобы уже вместе с Дергуном вывести из корпуса её.
Он ждал и вместе с тем боялся этого момента.
Как на казнь поведут, мелькнула ни к селу ни к городу шальная мысль. Вот так - когда-то, в старину. А впрочем, что за чушь?! Дожить бы до суда еще.
И наконец двери растворились.
Санаторцы разом примолкли, и в наступившей тишине отчетливо слышно было, как звонко шлепают у всех троих подошвы по мраморным ступеням.
Когда они проходили мимо и поравнялись с Невским, Лидочка невольно замедлила шаг.
Потом остановилась.
Птучка и Дергун терпеливо ждали, десятым каким-то чувством осознав, что теперь торопиться - не надо, дело и так сделано, а этим двоим сейчас зачем-то необходимо просто - хотя бы молча - постоять друг подле друга.
- Знаешь, что? - Лидочка запнулась и затем подняла на него свои прекрасные невинные глаза. Сухие глаза отчаявшегося человека. - Прости меня, ладно?
- О чем ты? - удивился Невский. - Я нисколько. Нет, ей-богу!..
- Я бы тебя просила еще об одном. Когда кончится суд и ты. соберешься рассказать обо всем этом... Не нужно. очень плохо, а?
Невский вздрогнул и, тяжело вздохнув, отрицательно покачал головой.
- Нет. Все не так. Никому и нигде я рассказывать на сей раз не буду. И писать - тоже. Не смогу. - И это была та единственная правда, которая только через слово, произнесенное сейчас, и становилась правдой навсегда хотя бы для двоих. - О другом, быть может, напишу. Или даже расскажу. Но не скоро.
Лидочка понимающе и без малейшего укора посмотрела на него.
- Что ж, - с расстановкой сказала она тихим, потухшим голосом, наверное, ты прав. Счастливо отдохнуть! Я не хотела. Ты прости.
И медленно побрела к машине.
- Не за что, - глухо пробормотал Невский ей вслед. - Не за что извинять.
И он никак не мог разобраться окончательно в себе, понять: правда это - или нет?
Очень долго она шла. Как будто преодолевала целый километр.
И вернуться не могла уже - все, точка. Даже обернуться - не могла.
Поскольку, вдруг случись такое.
А что, собственно, тогда? Ну что - еще?!
На его плечо мягко опустилась чья-то рука.
Невский настороженно скосил глаз.
Это был Куплетов.
Массовик стоял серьезный, торжественный - и очень печальный...
- Давайте теперь достойно отдыхать, - произнес он задушевно. - И весело. А? Как бывало.
- Да нет уж. - Невский привычным жестом зажал бороду между указательным и большим пальцами, как будто пробуя задвинуть ее набок. Нет. Боюсь, вот этого-то - как бывало - больше и не выйдет.
- Почему?
- Да потому! Неужто не понятно? Тошно! Не могу я дальше здесь!..
- Уедете? - сообразил Куплетов. - Раньше срока? Будет очень, очень жаль. Я к вам уже привык... - добавил он, понизив голос.
- Что ж, спасибо на добром слове... - Невский слабо улыбнулся. Поглядим. Возможно, и впрямь стоит поверить Бонифатию... Еще не вечер!
- А вот тут вы безусловно правы, - закивал Куплетов. - Именно! Все остальное - ерунда. Прошу внимательно следить за моей рукой. - Он не спеша зачерпнул ладонью воздух и сжал пальцы в кулак. - Показываю! - Он резко дунул и разжал пальцы. На ладони не было ничего. Как и прежде, она была пуста. - Хороший фокус, правда?
ПУСТЫРЬ... ЛИЗАВЕТА...
Были безлунье и поздний час - наверное, к полуночи, когда мы, взмокшие под тяжестью треклятых рюкзаков, разбитые дневной ходьбой, добрались наконец до хутора.
Между прочим, это ерунда, будто случаются глухие ночи, когда уж вообще ни зги не видно даже на открытом месте. Мы различали, хотя нет, скорее попросту угадывали смутные очертания строений, странно похожих на склепы: таких же темных, безмолвных и неподвижных, будто вросших в камень и глину, прилипавшую, причмокивая, к башмакам, в которой каждый наш шаг, вероятно, оставлял глубокий след. Будь мы преступниками, любой начинающий детектив легко бы отыскал нас по этим следам, но преступниками мы не были и прятаться ни от кого не собирались - просто шагали себе напропалую через всю окаянную пустошь, лишь бы добраться до жилья, малость обсохнуть, поесть и поспать.
- Видишь дом? - спросил Сергей.
- Да тут сам черт не разберет, где дом, а где сарай! Поналепили. Куда стучаться будем?
- А все равно. Давай вот в этот, самый ближний. Уж надеюсь, не погонят.
- Дурацкий хутор. На пустыре, ни одного огня. И тишина. Хоть бы собаки повыли.
- Луны нет, - философски заметил Сергей.
Я только вздохнул.
Ни забора, ни даже захудалого плетня не было возле дома: подкрадывайся, подходи с любой стороны, стучись, как говорят, в любую дверь, и мы, оскальзываясь, двинулись к чернеющему склепу, чтобы вломиться в него, сказать всем "здрасьте" и угомониться до утра.
А дальше поглядим.
Мы долго шарили по стенам, отыскивая вход, натыкались друг на друга, ругались распоследними словами, и казалось, нет нам дороги в этот то ли дом, то ли сарай, казалось, мы вечно будем ощупывать каждый дощатый квадратный метр, и время остановит свой бег, и тишина, точно диковинный моллюск, прилипнет к нашим телам, чтобы всверлиться в них, как в раковины, прилипнет, неотступно следуя за нами, и бесконечно будут ночь, ночь, ночь и холод (теперь-то, резко сбавив шаг, мы ощутили его вполне).
Но наконец дверь нашлась, и я тихонько постучал - минута, другая никакого ответа, тогда я забарабанил что есть силы, и тут дверь сама отворилась.
Удивительно, как это в наше время люди забыли запереться на ночь?!
Или просто здесь кого-то ждут, а мы, незваные, явились раньше уговоренного срока?
Мы вошли, попали в сени, под ногами что-то хрустнуло, на нас пахнуло теплом и тараканами.
- Чудесно, - проворчал Сергей, - тараканы - это от цивилизации. Надеюсь, нас поймут.
Но не успели мы и шагу сделать дальше, как другая дверь, что вела из сеней в дом, с тихим скрипом распахнулась, в глаза побежал тусклый свет керосиновой лампы, и на пороге возникла худая женская фигура, темный силуэт в длинном балахоне - ну вот, разбудили человека, с постели подняли, ах, до чего нехорошо.
- Извините, - робко начал я.
Но Сергей, зная наперед, что я могу расшаркиваться три часа, деловито перебил:
- Здравствуйте! Переночевать не пустите?
- Кто такие? - осведомилась женщина сипло.
- Да туристы. Из столицы. Студенты. Каникулы у нас. Вот, ходим.
- Из столицы, - задумчиво повторила женщина, почесав нога об ногу. Студенты.
- Ну да! - радостно подтвердил Сергей. - Нам только переночевать. Завтра же уйдем.
- Из столицы. Ишь ведь как. А дров наколете?
- Конечно!
- И бочку водой.
- О чем речь, мамаша?! Сделаем!
- Колодец-то совсем стал ветхий. - с сомнением пробормотала женщина.
- Вот колодец мы чинить не будем. Не умеем, - непреклонно заявил Сергей. - А остальное, что понадобится, сделаем. Заметано!
- Ну, заходите, - согласилась как бы нехотя хозяйка, отстраняясь от двери.
Мы шагнули в дом и, с наслаждением скинув на пол рюкзаки, огляделись.
По периметру комнаты стояли довольно широкие лавки, у дальней стены громоздилась печь, облупленная и вся в саже - даже при свете керосиновой лампы это было заметно; одно маленькое оконце с темно-коричневой (или черной?) в белый горох занавеской, точно картинка без рамы, выделялось в сплошняке голых оструганных досок; посреди комнаты высился грубо сколоченный стол с четырьмя табуретами по сторонам; а в углу, слева от печи, висела большая закопченная икона с тусклой лампадой. Все, ничего в комнате больше не было, если не считать массивного сундука с тремя запорами, что притулился справа, возле самой двери, да старой, пузатенькой керосиновой лампы на столе.
Потолок был низкий, темный, и комната была длинной и темной, по сути дела нищенской, и воздух был спертый, хоть вешай топор: пахло все теми же тараканами, потными ногами и чем-то пригорелым.
Я глянул на Сергея, он - на меня и ободряюще кивнул: дескать, ничего, старина, не пропадем, перезимуем, нам-то что, одну только ночь, а люди, поди ж ты, всю жизнь вот так коптят, ничего, старина, крепись.
И тут мы увидали вторую женщину. Она возникла вдруг, из самого темного угла, из-за печи, и, шлепая босыми ногами по давно не мытому дощатому полу, плавно, будто крадучись, направилась к нам.
- Ага, явление второе, - шепнул насмешливо Сергей. - Здравствуйте!
Женщина подошла совсем близко и остановилась.
Волосы ее - не то седые, не то почти бесцветные - изрядно растрепались, а глаза смотрели дико и бессмысленно, глядели куда-то мимо, поверх наших голов, и ни один мускул не дрогнул на ее лице, словно это было вовсе и не лицо, а так, восковая маска, где запечатлелись навсегда три равнозначных выражения: тоска, покорность, страх.
Нам сделалось не по себе, хотя, какое там, просто жутко стало при виде этого лица, измученного, жалкого, и трясущихся костлявых пальцев, что бездумно теребили, сминая и распуская, платье над обвислыми грудями.
- Из столицы они. Студенты. Переночевать хотят, - пояснила женщина, впустившая нас, и только теперь мы заметили, как похожи они: сестры, наверное. - Из столицы. - точно заклинание, повторила она. - Вы садитесь, место есть. Устали ведь?
Ну и ну, подумал я, ну и ну.
Мы присели на табуреты возле стола, странная женщина тотчас отошла, а сестра ее, шумно всплеснув руками, вдруг засуетилась.
- Ну как там, как там? - беспрерывно спрашивала она, одновременно отпирая сундук и извлекая на свет божий крынку с молоком и остатки усохшего пирога. - Вы ешьте, ешьте, с дороги-то, небось, оголодались. Мы люди небогатые, что Бог послал. Ну, а в столице-то как?
- В столице? Полный порядок. Очень хорошо, - сказал я, с нежностью поглядывая на молоко. - Все схвачено. Стоит столица. Хорошо стоит.
- Да. - мечтательно вздохнула женщина. - Счастливые. У вас там, сказывают, рядом все и весело, небось. А мы тут. ничего. не видим. Вон электричество уже который годик ждем. Все обещают.
- Это не беда, - утешил Сергей, принимаясь за пирог. - Спокойная обстановка только жизнь продлевает. И мысли рождает. Всякие.
- Эх, кабы спокойные, - снова вздохнула хозяйка. - Вы пейте, ешьте, не стесняйтесь. Шли-то, вишь, издалека. Да. Хоть одним глазком взглянуть. А то: помрешь и ничего с собой на память.
- В столице суета, - заметил я. - А дров мы обязательно наколем. И в бочку воды натаскаем. Все сделаем. Пока нет электричества.
Не знаю, характер, наверное, у меня такой зловредный: не могу я долго, а тем более всерьез о каких-то унылых вещах говорить. Не то чтобы это меня раздражает, но не вижу смысла.
В таких случаях я принимаюсь ерничать, валять цинично дурака (может, действительно, виной всему скотское столичное самомнение?) и готов при первой же возможности осмеять за здорово живешь любого, кто слишком прост, наивен, неучен - на мой столичный взгляд.
Вот именно - любого.
Я бы, вероятно, и теперь наговорил еще кучу всяких несуразиц, полных полунамеков и эдакой скрытой иронии, подчас понятной только мне самому, да только женщина, другая, которая вроде не в себе, вдруг подсела к столу напротив, подперла кулаком щеку и снова уставилась на нас: в упор и одновременно - мимо.
Я чуть не поперхнулся куском черствого пирога, а молоко себе на колени пролил и принялся тогда беспечно вертеть головой по сторонам, будто мне все происходящее безумно интересно: мол, каждую новую черточку диковинного быта впитываю в себя.
А женщина сидела и смотрела, как тогда, у двери, - ну, хоть бы слово произнесла! - и лишь в глазах ее, в самых уголках, отчего-то дрожали две слезинки, махонькие такие, еле заметные в тусклом свете.
И от всего этого, от долгой унылой дороги, от темного дома с пляшущими тенями по углам, от спертого воздуха, от вонючей лампы, от двух старух (хотя какие они были старухи: на самом деле, если приглядеться, им было лет по сорок пять, не больше), от всего этого я чуть не взвыл в полный голос, но сдержался и промолчал - просто выпил и съел все, что поставлено было на столе, да еще и "спасибо" сказал, впрочем, это уже по привычке.
Тут раздался скрежет, треск, в сенях что-то упало, завозилось, и в комнате возник мужчина, невысокого росту, небритый, склочной шевелюрой, кривоногий, в грязных сапогах и в стельку пьяный.
Ненормальная словно очнулась, и глаза ее на миг вспыхнули странным, не то чтобы диковатым, но каким-то потусторонним огнем.
- Ох, - сказала женщина, которая впустила нас. - Явился, кормилец.
И в голосе ее почудилось не то презрение, не то тупая ненависть, не то привычка - вот так жили, так вот живем и жить так будем - пойди разберись, с каким выражением произнесла она эти слова.
Сказала, и все тут.
- Лизавета! - позвал мужчина, с трудом перебирая ногами. - Оладия готовы?
Нас он спьяну не заметил, хотя - скорее автоматически, нежели осознанно, - я и привстал было, чтобы поприветствовать его.
Он плюхнулся на табурет и грудью уперся в край стола, безвольно выпростав перед собою руки.
- Оладий, Лизавета! Ну!
Та, которая казалась ненормальной, побито съежилась, и глаза ее вмиг потухли, а пальцы еще судорожнее взялись комкать платье на груди.
- Что ты, Миша? - угрюмо отозвалась ее сестра. - Что ты к ней пристал? Какие на ночь глядя оладья? На-ка, попей молока, а то, хочешь, чайку разогрею. А этих я заночевать пустила. Из столицы они. Студенты.
Пьяный косо глянул на нас и ничего не сказал, только икнул и сплюнул на пол. Вероятно, сейчас мы его ни с какого боку не интересовали.
- Оладий! - заорал он дурным голосом, ударяя кулаком по столу, но размах оказался столь силен, что Михаил потерял на секунду равновесие и едва не свалился с табурета, однако удержался, с натугой распрямился, мотнул головой и уныло завел: - Хочу, и все. Поняла? И молока. Сливки-то, небось, слопала? Припомню.
Только теперь, после всех сказанных слов, до нас дошло, что Лизавета в доме на особом положении - она, похоже, была женой Михаила.
Оттого он так и хамил, а она вела себя так испуганно и виновато.
Не то что ее сестра!..
Сергей легонько толкнул меня в бок, и я понял его: да, веселенькая семейка, что уж говорить, и угораздило нас постучаться в этот дом.
Но потом я вспомнил.
Ночь, холод, грязь.
И кругом, точно склепы, силуэты таких же, неприступных с виду, домов.
Кругом пустырь, подумал я. Пустырь. Где негде укрыться, спрятаться от ночной жути, обрести, хоть на краткое время, покой и уют.
Ах, этот уют - городские замашки!..
- Лизавета, где оладья?
Жена, прикрыв ладонью нижнюю часть лица, будто зажимая рот, чтоб невзначай не проронить охального, кощунственного слова, промолчала.
- Ах, вот ты как!.. Меня не любишь? Знаю. Встань, Лизавета!
Точно заводная кукла, бездушный механизм, которому все равно, она поднялась.
Муж тоже привстал с табурета, громко кряхтя и матерясь; глаза его, мутные и слезящиеся, налились кровью, лицо перекосила гримаса злобы и пьяного торжества. Он пошатнулся, затем схватил со стола пустую алюминиевую кружку и с силой запустил ею в Лизавету - не попал, и этот промах разъярил его совершенно.
Он отшвырнул ногой табурет - по комнате прошлось гулкое эхо - и вдруг рванулся к Лизавете, вытянув руки и растопырив пальцы.
- Убью, убью! - хрипел он натужно, и по губам его стекала вязкая слюна. - Я те покажу!.. Стервь! Гнида! Мужа не любишь. Убью!
Он на удивление ловко вцепился ей в горло левой рукой, а правой принялся зверски колотить, раздирая на ней платье, - она молчала и, странное дело, даже не пыталась отстраниться, защититься как-нибудь, она словно принимала это - все вместе: и боль, и унижение, и страдание духа как неизбежное, необходимое, что ли, противленье оставляя где-то там, впереди, в никогда.
Нас это потрясло: избивали женщину, просто так, ни за что, пьяная рожа втаптывала в грязь покорности и самоотчуждения другого, в сущности, родного человека, и уж этого мы стерпеть не могли.
Не сговариваясь, мы вскочили и кинулись к ним: я с одной стороны, Сергей - с другой, оторвали мерзавца от жены и усадили на место.
Он повиновался моментально, будто бы и ждал только нашего вмешательства, не проронил даже словечка, когда мы водворили его на табурет, а после, бездумно поморгав сощуренными глазками, вдруг уронил голову на стол и захныкал, не заплакал, не устроил пьяной истерики - именно тихо захныкал, раскачиваясь всем телом.
Лизавета, осознав, что беда миновала, поспешно оправила на себе застиранное синее платье с оборочками, шмыгнула в угол за печкой и затаилась там, как загнанный зверек, повернув исцарапанное лицо к стене.
Все это время, пока длилась катавасия, сестра стояла возле двери, равнодушно, привычно наблюдала да только изредка кивала, словно соглашаясь с какими-то своими потаенными мыслями.
А потом, немного погодя, когда все угомонились, она подошла к нам и долила в кружки молока и, подумав чуть, дала еще по куску черствого пирога. Наверное, в этом и заключалось ее невысказанное и, трудно сказать точно сердечное ли - "спасибо".
Впрочем, мы другого уже и не ждали.
Через полчаса наша хозяйка, убрав со стола нехитрую посуду, объявила:
- Ну, а теперь, ребятки, спать. Лавок-то хватит. Вот только укрыться.
- Ничего, - с натужной бодростью откликнулся Сергей, - переспим как-нибудь. И под открытым небом ночевали. Это, как назло, сегодня тучи нашли, того и гляди польет. А то бы ни за что.
- Да, - кивнул я, - все нормально. Нам ведь только эту ночь.
Женщина не возражала и принялась расталкивать все еще хнычущего сестриного мужа, который долго отмахивался и, матерясь, харкая в пол, стонал что-то про долю свою горькую: не любят меня, не уважают, не ценят, а я ведь в лагере охранником служил, чтоб вам, заразам, было хорошо, служебные контузии имею и медаль, считайте - инвалид.
Он никак не мог понять, чего же, собственно, от него добиваются, но наконец что-то сработало в его хмельном мозгу, и тогда он медленно встал, бормоча: "Оладушков, стерва, не дала, зажилила."
Проковылял к лавке под иконой, а женщина шустро проскочила вперед, уже неся охапку разного тряпья, оказавшегося и тюфяком, и одеялом, и подушкой, все это расстелила, и Михаил, кряхтя, улегся, не забыв, однако, прежде чем закрыть глаза, погрозить кулаком чадящей лампаде.
Уснул он моментально, и зычный его храп поплыл по комнате, завязая в ушах и тупо действуя на нервы.
Ненормальная чуть погодя тихонько вышла из угла, не глядя на своего мучителя, постелила себе на другой лавке и тоже легла; лежала она на спине, запрокинув руки за голову, и неподвижно смотрела в потолок, будто читала там невидимые, ей одной понятные слова.
Потом вдруг резко встала, приблизилась к иконе и, преклонив колени, долго молилась, молча крестясь и отбивая земные поклоны.
Улегшись снова, она тотчас отвернулась к стене и больше уже не шевелилась.
Ее сестра вышла в сени (я слышал, как лязгнул засов на внешней двери вот почему мы так легко проникли в дом: его не запирали, дожидаясь Михаила!), на цыпочках, неслышно ступая, вернулась в комнату, замешкалась немного у стола, затем приподняла стеклянный колпак керосиновой лампы и дунула - пламя, взметнувшись на мгновение, угасло, и все помещение, совсем уж тускло-призрачно, наполнил свет лампады перед иконой.
Хозяйка тоже помолилась, но не так долго и усердно, после чего обернулась к нам и сказала:
- Ну, сидите все? Спать надобно.
Мы подхватили рюкзаки, расположили их в изголовьях и, эдак по-барски, вытянувшись во весь рост, разлеглись на голых досках.
Поначалу было неудобно - доски словно выпирали отовсюду, однако понемногу я начал придремывать.
Но даже сквозь сомкнутые веки мне все равно чудился свет лампады, колеблющийся, возбуждающий, неверный, и все в этом свете неожиданно представилось мне зыбким и ничтожным: и то, что осталось позади, и то, что было рядом, и то, что еще будет, когда-нибудь, а может, и вовсе не ничтожное, но зыбкое все равно, зыбкое, как почва на глинистом пустыре, когда при каждом неловком шаге разъезжаются ноги, и тут меня окончательно сморил сон.
Я очнулся среди ночи. Который час, я не знал (часы умудрился обронить в лесу и так и не нашел), хотя чувствовал, что утро еще не скоро.
С минуту, вероятно, я лежал, соображая, где нахожусь и как сюда попал.
Меня удивило, что вокруг нет полного мрака, но бегут по стенам, по моему лицу неясные световые блики - это раздражало, мучило, внося сумятицу в ход мыслей, и без того разъединенных сном.
Я привстал, протирая слипшиеся глаза, и тогда увидел все: и длинную комнату с лавками вдоль стен, и стол, и печь, и икону с коптящей лампадой.
И еще я заметил такое, что не касалось меня вовсе, но отчего горло вдруг сжало спазмой и сердце зайцем запрыгало в груди.
Там, под иконой, на жесткой лавке, лежал, безмятежно похрапывая, Михаил, а перед ним, в одной ночной сорочке, прямая, отрешенная, возвышалась безумная Лизавета, и на лице ее, напоминавшем сейчас маску еще больше, чем прежде, застыла странная, диковатая улыбка, полная вместе с тем неизъяснимого блаженства и торжества, а в руках у Лизаветы был зажат топор, обыкновенный колун, и блики лампады, играя, перебегали по его лезвию.
Он стояла с топором над спящим мужем и улыбалась, и дышала ровно, успокоенно, будто нашла некий выход, избавление от всех тягот и невзгод.
Эта картина разом запечатлелась в моем мозгу, и мигом пришло понимание всего происходящего.
Я невольно зажмурился, чтобы избавиться от наваждения, потому что увиденное иначе, как наваждение, сознание не желало воспринимать, хоть подсознанье и твердило - все истина, все правда, открой глаза! - и я открыл глаза: ничто не изменилось, все осталось так, как было.
Значит, что же?
Убийство?
Или - что-то другое?
Но что?!
А эта кошмарная, почти что добрая улыбка - Господи, не видеть бы мне ее вовсе! - она парализовала волю, замыкала мысль в безумное кольцо: зачем и почему, почему и зачем?
Нет, было еще одно, подленькое, любопытное и словно бы щекочущее изнутри своей внезапной и беспрекословной сопричастностью: как скоро?
Крикнуть что-нибудь.
Она ж не знает и не замечает, что за ней следят.
Он - во власти твоей, Лизавета, но ты-то, ты - в моей ведь власти!
- Застыдился. - ответил Куплетов, делаясь совершенно пунцовым.
- Вы - действительно необыкновенный человек, - широко развел руками Невский и поднял рюмку, приглашая Куплетова чокнуться напоследок.
Глава 35
На следующее утро, еще до завтрака, они вернулись в санаторий.
Птучка, как и уговаривались, заехал за ними пораньше, поскольку ему еще предстояло отвезти Лидию Степановну обратно в город. Всю дорогу он без устали балагурил и пел майору дифирамбы, которые со вкусом перемежал сальными анекдотами местного значения.
Обитатели санатория были уже в курсе всех событий. Публика дружно высыпала на площадку перед главным корпусом и теперь встречала возвращавшихся как несравненных, обожаемых героев.
- Санаторий гордится вами! - с чувством произнес Лазаретов, пожимая Невскому руку.
Невский ответил машинальным рукопожатием и на всякий случай промолчал.
- Геройчик вы наш! - внезапно подскочил к нему Бонифатий Павлинович, с вечера едва не утративший рассудок от страшной мысли, что может лишиться директорского кресла. - Как славно будет нынче жить!.. А мы вам - номерочек теперь бесплатный и особо калорийный стол! Чтоб все видали. А то как-то неудобно. Это я, директор Подкосыжнев, говорю вам! Вы согласны?
- Нет, - отрезал Невский. - Вздор вы говорите. Никаких таких столов. Мне стул не позволяет, - сумрачно добавил он. - Все - на законном основании. За кого вы считаете меня, черт побери?!
- Я? Вас? За уважаемого человека, - парировал с достоинством директор. - Очень уважаемого. Я порядки знаю. Чай, не первый день. И вы, Михаил Викторович, меня несколько разочаровываете. Мягко говоря. Но вы подумайте! Еще не вечер, так сказать. И ближним вашим тоже далеко не все равно. Хотя - не тороплю. Пардон.
Директор, сиганув бочком, проворно отпорхнул в сторонку, оставив Невского наедине с Куплетовым.
- Михаил Викторович, - тоскливо спросил тот, глядя по сторонам, - но почему ж на этот раз они все-таки решили дело до конца добить?
- Да, вероятно, я их вынудил, как это ни смешно, - пожал плечами Невский. - Что-то у них, видимо, слегка шатнулось, а я - подтолкнул. Они ведь тоже не хотят ненужных осложнений, если вдруг в Москве возникнут слухи. Да, очень я не вовремя здесь оказался. Хотя, может, и ошибаюсь, и они сумели б сами.
- Так что же, значит, выпендреж весь - перед вами? На, мол, подавись?!
- Ну, в какой-то мере - и передо мной.
- Боятся, как вы думаете? - с нескрываемой надеждой глянул на него Куплетов.
- Вряд ли, Савва Иннокентьевич. Чего им тут бояться? - с грустью отозвался Невский. - Все - свои. Свой монастырь. Им просто неприятен всякий шум, который мог бы получиться - в случае чего. Не любят на местах, когда шумят о них, не любят! Да так, собственно, везде. И потому предпочитают чем-то поступаться иногда. Большой игре нужны маленькие жертвы. Вы запомните, Савва Иннокентьевич, - нужны. Всегда. Вот кое-кто из нынешней истории и должен образцово пострадать. За дело, разумеется, но и к тому же - по соображеньям высшего, удельно-местного порядка.
Кругом вдруг зашушукались и как-то странно, чуть заметно заволновались.
- А теперь чего мы ждем? - удивленно спросил Куплетов. - Пошли в номер? Поболтаем, отдохнем. До завтрака - еще полчаса.
- Погодите. Вы - идите, если надо.
Невский украдкой посмотрел на парадную лестницу, по которой лишь совсем недавно взбежал Птучка, чтобы уже вместе с Дергуном вывести из корпуса её.
Он ждал и вместе с тем боялся этого момента.
Как на казнь поведут, мелькнула ни к селу ни к городу шальная мысль. Вот так - когда-то, в старину. А впрочем, что за чушь?! Дожить бы до суда еще.
И наконец двери растворились.
Санаторцы разом примолкли, и в наступившей тишине отчетливо слышно было, как звонко шлепают у всех троих подошвы по мраморным ступеням.
Когда они проходили мимо и поравнялись с Невским, Лидочка невольно замедлила шаг.
Потом остановилась.
Птучка и Дергун терпеливо ждали, десятым каким-то чувством осознав, что теперь торопиться - не надо, дело и так сделано, а этим двоим сейчас зачем-то необходимо просто - хотя бы молча - постоять друг подле друга.
- Знаешь, что? - Лидочка запнулась и затем подняла на него свои прекрасные невинные глаза. Сухие глаза отчаявшегося человека. - Прости меня, ладно?
- О чем ты? - удивился Невский. - Я нисколько. Нет, ей-богу!..
- Я бы тебя просила еще об одном. Когда кончится суд и ты. соберешься рассказать обо всем этом... Не нужно. очень плохо, а?
Невский вздрогнул и, тяжело вздохнув, отрицательно покачал головой.
- Нет. Все не так. Никому и нигде я рассказывать на сей раз не буду. И писать - тоже. Не смогу. - И это была та единственная правда, которая только через слово, произнесенное сейчас, и становилась правдой навсегда хотя бы для двоих. - О другом, быть может, напишу. Или даже расскажу. Но не скоро.
Лидочка понимающе и без малейшего укора посмотрела на него.
- Что ж, - с расстановкой сказала она тихим, потухшим голосом, наверное, ты прав. Счастливо отдохнуть! Я не хотела. Ты прости.
И медленно побрела к машине.
- Не за что, - глухо пробормотал Невский ей вслед. - Не за что извинять.
И он никак не мог разобраться окончательно в себе, понять: правда это - или нет?
Очень долго она шла. Как будто преодолевала целый километр.
И вернуться не могла уже - все, точка. Даже обернуться - не могла.
Поскольку, вдруг случись такое.
А что, собственно, тогда? Ну что - еще?!
На его плечо мягко опустилась чья-то рука.
Невский настороженно скосил глаз.
Это был Куплетов.
Массовик стоял серьезный, торжественный - и очень печальный...
- Давайте теперь достойно отдыхать, - произнес он задушевно. - И весело. А? Как бывало.
- Да нет уж. - Невский привычным жестом зажал бороду между указательным и большим пальцами, как будто пробуя задвинуть ее набок. Нет. Боюсь, вот этого-то - как бывало - больше и не выйдет.
- Почему?
- Да потому! Неужто не понятно? Тошно! Не могу я дальше здесь!..
- Уедете? - сообразил Куплетов. - Раньше срока? Будет очень, очень жаль. Я к вам уже привык... - добавил он, понизив голос.
- Что ж, спасибо на добром слове... - Невский слабо улыбнулся. Поглядим. Возможно, и впрямь стоит поверить Бонифатию... Еще не вечер!
- А вот тут вы безусловно правы, - закивал Куплетов. - Именно! Все остальное - ерунда. Прошу внимательно следить за моей рукой. - Он не спеша зачерпнул ладонью воздух и сжал пальцы в кулак. - Показываю! - Он резко дунул и разжал пальцы. На ладони не было ничего. Как и прежде, она была пуста. - Хороший фокус, правда?
ПУСТЫРЬ... ЛИЗАВЕТА...
Были безлунье и поздний час - наверное, к полуночи, когда мы, взмокшие под тяжестью треклятых рюкзаков, разбитые дневной ходьбой, добрались наконец до хутора.
Между прочим, это ерунда, будто случаются глухие ночи, когда уж вообще ни зги не видно даже на открытом месте. Мы различали, хотя нет, скорее попросту угадывали смутные очертания строений, странно похожих на склепы: таких же темных, безмолвных и неподвижных, будто вросших в камень и глину, прилипавшую, причмокивая, к башмакам, в которой каждый наш шаг, вероятно, оставлял глубокий след. Будь мы преступниками, любой начинающий детектив легко бы отыскал нас по этим следам, но преступниками мы не были и прятаться ни от кого не собирались - просто шагали себе напропалую через всю окаянную пустошь, лишь бы добраться до жилья, малость обсохнуть, поесть и поспать.
- Видишь дом? - спросил Сергей.
- Да тут сам черт не разберет, где дом, а где сарай! Поналепили. Куда стучаться будем?
- А все равно. Давай вот в этот, самый ближний. Уж надеюсь, не погонят.
- Дурацкий хутор. На пустыре, ни одного огня. И тишина. Хоть бы собаки повыли.
- Луны нет, - философски заметил Сергей.
Я только вздохнул.
Ни забора, ни даже захудалого плетня не было возле дома: подкрадывайся, подходи с любой стороны, стучись, как говорят, в любую дверь, и мы, оскальзываясь, двинулись к чернеющему склепу, чтобы вломиться в него, сказать всем "здрасьте" и угомониться до утра.
А дальше поглядим.
Мы долго шарили по стенам, отыскивая вход, натыкались друг на друга, ругались распоследними словами, и казалось, нет нам дороги в этот то ли дом, то ли сарай, казалось, мы вечно будем ощупывать каждый дощатый квадратный метр, и время остановит свой бег, и тишина, точно диковинный моллюск, прилипнет к нашим телам, чтобы всверлиться в них, как в раковины, прилипнет, неотступно следуя за нами, и бесконечно будут ночь, ночь, ночь и холод (теперь-то, резко сбавив шаг, мы ощутили его вполне).
Но наконец дверь нашлась, и я тихонько постучал - минута, другая никакого ответа, тогда я забарабанил что есть силы, и тут дверь сама отворилась.
Удивительно, как это в наше время люди забыли запереться на ночь?!
Или просто здесь кого-то ждут, а мы, незваные, явились раньше уговоренного срока?
Мы вошли, попали в сени, под ногами что-то хрустнуло, на нас пахнуло теплом и тараканами.
- Чудесно, - проворчал Сергей, - тараканы - это от цивилизации. Надеюсь, нас поймут.
Но не успели мы и шагу сделать дальше, как другая дверь, что вела из сеней в дом, с тихим скрипом распахнулась, в глаза побежал тусклый свет керосиновой лампы, и на пороге возникла худая женская фигура, темный силуэт в длинном балахоне - ну вот, разбудили человека, с постели подняли, ах, до чего нехорошо.
- Извините, - робко начал я.
Но Сергей, зная наперед, что я могу расшаркиваться три часа, деловито перебил:
- Здравствуйте! Переночевать не пустите?
- Кто такие? - осведомилась женщина сипло.
- Да туристы. Из столицы. Студенты. Каникулы у нас. Вот, ходим.
- Из столицы, - задумчиво повторила женщина, почесав нога об ногу. Студенты.
- Ну да! - радостно подтвердил Сергей. - Нам только переночевать. Завтра же уйдем.
- Из столицы. Ишь ведь как. А дров наколете?
- Конечно!
- И бочку водой.
- О чем речь, мамаша?! Сделаем!
- Колодец-то совсем стал ветхий. - с сомнением пробормотала женщина.
- Вот колодец мы чинить не будем. Не умеем, - непреклонно заявил Сергей. - А остальное, что понадобится, сделаем. Заметано!
- Ну, заходите, - согласилась как бы нехотя хозяйка, отстраняясь от двери.
Мы шагнули в дом и, с наслаждением скинув на пол рюкзаки, огляделись.
По периметру комнаты стояли довольно широкие лавки, у дальней стены громоздилась печь, облупленная и вся в саже - даже при свете керосиновой лампы это было заметно; одно маленькое оконце с темно-коричневой (или черной?) в белый горох занавеской, точно картинка без рамы, выделялось в сплошняке голых оструганных досок; посреди комнаты высился грубо сколоченный стол с четырьмя табуретами по сторонам; а в углу, слева от печи, висела большая закопченная икона с тусклой лампадой. Все, ничего в комнате больше не было, если не считать массивного сундука с тремя запорами, что притулился справа, возле самой двери, да старой, пузатенькой керосиновой лампы на столе.
Потолок был низкий, темный, и комната была длинной и темной, по сути дела нищенской, и воздух был спертый, хоть вешай топор: пахло все теми же тараканами, потными ногами и чем-то пригорелым.
Я глянул на Сергея, он - на меня и ободряюще кивнул: дескать, ничего, старина, не пропадем, перезимуем, нам-то что, одну только ночь, а люди, поди ж ты, всю жизнь вот так коптят, ничего, старина, крепись.
И тут мы увидали вторую женщину. Она возникла вдруг, из самого темного угла, из-за печи, и, шлепая босыми ногами по давно не мытому дощатому полу, плавно, будто крадучись, направилась к нам.
- Ага, явление второе, - шепнул насмешливо Сергей. - Здравствуйте!
Женщина подошла совсем близко и остановилась.
Волосы ее - не то седые, не то почти бесцветные - изрядно растрепались, а глаза смотрели дико и бессмысленно, глядели куда-то мимо, поверх наших голов, и ни один мускул не дрогнул на ее лице, словно это было вовсе и не лицо, а так, восковая маска, где запечатлелись навсегда три равнозначных выражения: тоска, покорность, страх.
Нам сделалось не по себе, хотя, какое там, просто жутко стало при виде этого лица, измученного, жалкого, и трясущихся костлявых пальцев, что бездумно теребили, сминая и распуская, платье над обвислыми грудями.
- Из столицы они. Студенты. Переночевать хотят, - пояснила женщина, впустившая нас, и только теперь мы заметили, как похожи они: сестры, наверное. - Из столицы. - точно заклинание, повторила она. - Вы садитесь, место есть. Устали ведь?
Ну и ну, подумал я, ну и ну.
Мы присели на табуреты возле стола, странная женщина тотчас отошла, а сестра ее, шумно всплеснув руками, вдруг засуетилась.
- Ну как там, как там? - беспрерывно спрашивала она, одновременно отпирая сундук и извлекая на свет божий крынку с молоком и остатки усохшего пирога. - Вы ешьте, ешьте, с дороги-то, небось, оголодались. Мы люди небогатые, что Бог послал. Ну, а в столице-то как?
- В столице? Полный порядок. Очень хорошо, - сказал я, с нежностью поглядывая на молоко. - Все схвачено. Стоит столица. Хорошо стоит.
- Да. - мечтательно вздохнула женщина. - Счастливые. У вас там, сказывают, рядом все и весело, небось. А мы тут. ничего. не видим. Вон электричество уже который годик ждем. Все обещают.
- Это не беда, - утешил Сергей, принимаясь за пирог. - Спокойная обстановка только жизнь продлевает. И мысли рождает. Всякие.
- Эх, кабы спокойные, - снова вздохнула хозяйка. - Вы пейте, ешьте, не стесняйтесь. Шли-то, вишь, издалека. Да. Хоть одним глазком взглянуть. А то: помрешь и ничего с собой на память.
- В столице суета, - заметил я. - А дров мы обязательно наколем. И в бочку воды натаскаем. Все сделаем. Пока нет электричества.
Не знаю, характер, наверное, у меня такой зловредный: не могу я долго, а тем более всерьез о каких-то унылых вещах говорить. Не то чтобы это меня раздражает, но не вижу смысла.
В таких случаях я принимаюсь ерничать, валять цинично дурака (может, действительно, виной всему скотское столичное самомнение?) и готов при первой же возможности осмеять за здорово живешь любого, кто слишком прост, наивен, неучен - на мой столичный взгляд.
Вот именно - любого.
Я бы, вероятно, и теперь наговорил еще кучу всяких несуразиц, полных полунамеков и эдакой скрытой иронии, подчас понятной только мне самому, да только женщина, другая, которая вроде не в себе, вдруг подсела к столу напротив, подперла кулаком щеку и снова уставилась на нас: в упор и одновременно - мимо.
Я чуть не поперхнулся куском черствого пирога, а молоко себе на колени пролил и принялся тогда беспечно вертеть головой по сторонам, будто мне все происходящее безумно интересно: мол, каждую новую черточку диковинного быта впитываю в себя.
А женщина сидела и смотрела, как тогда, у двери, - ну, хоть бы слово произнесла! - и лишь в глазах ее, в самых уголках, отчего-то дрожали две слезинки, махонькие такие, еле заметные в тусклом свете.
И от всего этого, от долгой унылой дороги, от темного дома с пляшущими тенями по углам, от спертого воздуха, от вонючей лампы, от двух старух (хотя какие они были старухи: на самом деле, если приглядеться, им было лет по сорок пять, не больше), от всего этого я чуть не взвыл в полный голос, но сдержался и промолчал - просто выпил и съел все, что поставлено было на столе, да еще и "спасибо" сказал, впрочем, это уже по привычке.
Тут раздался скрежет, треск, в сенях что-то упало, завозилось, и в комнате возник мужчина, невысокого росту, небритый, склочной шевелюрой, кривоногий, в грязных сапогах и в стельку пьяный.
Ненормальная словно очнулась, и глаза ее на миг вспыхнули странным, не то чтобы диковатым, но каким-то потусторонним огнем.
- Ох, - сказала женщина, которая впустила нас. - Явился, кормилец.
И в голосе ее почудилось не то презрение, не то тупая ненависть, не то привычка - вот так жили, так вот живем и жить так будем - пойди разберись, с каким выражением произнесла она эти слова.
Сказала, и все тут.
- Лизавета! - позвал мужчина, с трудом перебирая ногами. - Оладия готовы?
Нас он спьяну не заметил, хотя - скорее автоматически, нежели осознанно, - я и привстал было, чтобы поприветствовать его.
Он плюхнулся на табурет и грудью уперся в край стола, безвольно выпростав перед собою руки.
- Оладий, Лизавета! Ну!
Та, которая казалась ненормальной, побито съежилась, и глаза ее вмиг потухли, а пальцы еще судорожнее взялись комкать платье на груди.
- Что ты, Миша? - угрюмо отозвалась ее сестра. - Что ты к ней пристал? Какие на ночь глядя оладья? На-ка, попей молока, а то, хочешь, чайку разогрею. А этих я заночевать пустила. Из столицы они. Студенты.
Пьяный косо глянул на нас и ничего не сказал, только икнул и сплюнул на пол. Вероятно, сейчас мы его ни с какого боку не интересовали.
- Оладий! - заорал он дурным голосом, ударяя кулаком по столу, но размах оказался столь силен, что Михаил потерял на секунду равновесие и едва не свалился с табурета, однако удержался, с натугой распрямился, мотнул головой и уныло завел: - Хочу, и все. Поняла? И молока. Сливки-то, небось, слопала? Припомню.
Только теперь, после всех сказанных слов, до нас дошло, что Лизавета в доме на особом положении - она, похоже, была женой Михаила.
Оттого он так и хамил, а она вела себя так испуганно и виновато.
Не то что ее сестра!..
Сергей легонько толкнул меня в бок, и я понял его: да, веселенькая семейка, что уж говорить, и угораздило нас постучаться в этот дом.
Но потом я вспомнил.
Ночь, холод, грязь.
И кругом, точно склепы, силуэты таких же, неприступных с виду, домов.
Кругом пустырь, подумал я. Пустырь. Где негде укрыться, спрятаться от ночной жути, обрести, хоть на краткое время, покой и уют.
Ах, этот уют - городские замашки!..
- Лизавета, где оладья?
Жена, прикрыв ладонью нижнюю часть лица, будто зажимая рот, чтоб невзначай не проронить охального, кощунственного слова, промолчала.
- Ах, вот ты как!.. Меня не любишь? Знаю. Встань, Лизавета!
Точно заводная кукла, бездушный механизм, которому все равно, она поднялась.
Муж тоже привстал с табурета, громко кряхтя и матерясь; глаза его, мутные и слезящиеся, налились кровью, лицо перекосила гримаса злобы и пьяного торжества. Он пошатнулся, затем схватил со стола пустую алюминиевую кружку и с силой запустил ею в Лизавету - не попал, и этот промах разъярил его совершенно.
Он отшвырнул ногой табурет - по комнате прошлось гулкое эхо - и вдруг рванулся к Лизавете, вытянув руки и растопырив пальцы.
- Убью, убью! - хрипел он натужно, и по губам его стекала вязкая слюна. - Я те покажу!.. Стервь! Гнида! Мужа не любишь. Убью!
Он на удивление ловко вцепился ей в горло левой рукой, а правой принялся зверски колотить, раздирая на ней платье, - она молчала и, странное дело, даже не пыталась отстраниться, защититься как-нибудь, она словно принимала это - все вместе: и боль, и унижение, и страдание духа как неизбежное, необходимое, что ли, противленье оставляя где-то там, впереди, в никогда.
Нас это потрясло: избивали женщину, просто так, ни за что, пьяная рожа втаптывала в грязь покорности и самоотчуждения другого, в сущности, родного человека, и уж этого мы стерпеть не могли.
Не сговариваясь, мы вскочили и кинулись к ним: я с одной стороны, Сергей - с другой, оторвали мерзавца от жены и усадили на место.
Он повиновался моментально, будто бы и ждал только нашего вмешательства, не проронил даже словечка, когда мы водворили его на табурет, а после, бездумно поморгав сощуренными глазками, вдруг уронил голову на стол и захныкал, не заплакал, не устроил пьяной истерики - именно тихо захныкал, раскачиваясь всем телом.
Лизавета, осознав, что беда миновала, поспешно оправила на себе застиранное синее платье с оборочками, шмыгнула в угол за печкой и затаилась там, как загнанный зверек, повернув исцарапанное лицо к стене.
Все это время, пока длилась катавасия, сестра стояла возле двери, равнодушно, привычно наблюдала да только изредка кивала, словно соглашаясь с какими-то своими потаенными мыслями.
А потом, немного погодя, когда все угомонились, она подошла к нам и долила в кружки молока и, подумав чуть, дала еще по куску черствого пирога. Наверное, в этом и заключалось ее невысказанное и, трудно сказать точно сердечное ли - "спасибо".
Впрочем, мы другого уже и не ждали.
Через полчаса наша хозяйка, убрав со стола нехитрую посуду, объявила:
- Ну, а теперь, ребятки, спать. Лавок-то хватит. Вот только укрыться.
- Ничего, - с натужной бодростью откликнулся Сергей, - переспим как-нибудь. И под открытым небом ночевали. Это, как назло, сегодня тучи нашли, того и гляди польет. А то бы ни за что.
- Да, - кивнул я, - все нормально. Нам ведь только эту ночь.
Женщина не возражала и принялась расталкивать все еще хнычущего сестриного мужа, который долго отмахивался и, матерясь, харкая в пол, стонал что-то про долю свою горькую: не любят меня, не уважают, не ценят, а я ведь в лагере охранником служил, чтоб вам, заразам, было хорошо, служебные контузии имею и медаль, считайте - инвалид.
Он никак не мог понять, чего же, собственно, от него добиваются, но наконец что-то сработало в его хмельном мозгу, и тогда он медленно встал, бормоча: "Оладушков, стерва, не дала, зажилила."
Проковылял к лавке под иконой, а женщина шустро проскочила вперед, уже неся охапку разного тряпья, оказавшегося и тюфяком, и одеялом, и подушкой, все это расстелила, и Михаил, кряхтя, улегся, не забыв, однако, прежде чем закрыть глаза, погрозить кулаком чадящей лампаде.
Уснул он моментально, и зычный его храп поплыл по комнате, завязая в ушах и тупо действуя на нервы.
Ненормальная чуть погодя тихонько вышла из угла, не глядя на своего мучителя, постелила себе на другой лавке и тоже легла; лежала она на спине, запрокинув руки за голову, и неподвижно смотрела в потолок, будто читала там невидимые, ей одной понятные слова.
Потом вдруг резко встала, приблизилась к иконе и, преклонив колени, долго молилась, молча крестясь и отбивая земные поклоны.
Улегшись снова, она тотчас отвернулась к стене и больше уже не шевелилась.
Ее сестра вышла в сени (я слышал, как лязгнул засов на внешней двери вот почему мы так легко проникли в дом: его не запирали, дожидаясь Михаила!), на цыпочках, неслышно ступая, вернулась в комнату, замешкалась немного у стола, затем приподняла стеклянный колпак керосиновой лампы и дунула - пламя, взметнувшись на мгновение, угасло, и все помещение, совсем уж тускло-призрачно, наполнил свет лампады перед иконой.
Хозяйка тоже помолилась, но не так долго и усердно, после чего обернулась к нам и сказала:
- Ну, сидите все? Спать надобно.
Мы подхватили рюкзаки, расположили их в изголовьях и, эдак по-барски, вытянувшись во весь рост, разлеглись на голых досках.
Поначалу было неудобно - доски словно выпирали отовсюду, однако понемногу я начал придремывать.
Но даже сквозь сомкнутые веки мне все равно чудился свет лампады, колеблющийся, возбуждающий, неверный, и все в этом свете неожиданно представилось мне зыбким и ничтожным: и то, что осталось позади, и то, что было рядом, и то, что еще будет, когда-нибудь, а может, и вовсе не ничтожное, но зыбкое все равно, зыбкое, как почва на глинистом пустыре, когда при каждом неловком шаге разъезжаются ноги, и тут меня окончательно сморил сон.
Я очнулся среди ночи. Который час, я не знал (часы умудрился обронить в лесу и так и не нашел), хотя чувствовал, что утро еще не скоро.
С минуту, вероятно, я лежал, соображая, где нахожусь и как сюда попал.
Меня удивило, что вокруг нет полного мрака, но бегут по стенам, по моему лицу неясные световые блики - это раздражало, мучило, внося сумятицу в ход мыслей, и без того разъединенных сном.
Я привстал, протирая слипшиеся глаза, и тогда увидел все: и длинную комнату с лавками вдоль стен, и стол, и печь, и икону с коптящей лампадой.
И еще я заметил такое, что не касалось меня вовсе, но отчего горло вдруг сжало спазмой и сердце зайцем запрыгало в груди.
Там, под иконой, на жесткой лавке, лежал, безмятежно похрапывая, Михаил, а перед ним, в одной ночной сорочке, прямая, отрешенная, возвышалась безумная Лизавета, и на лице ее, напоминавшем сейчас маску еще больше, чем прежде, застыла странная, диковатая улыбка, полная вместе с тем неизъяснимого блаженства и торжества, а в руках у Лизаветы был зажат топор, обыкновенный колун, и блики лампады, играя, перебегали по его лезвию.
Он стояла с топором над спящим мужем и улыбалась, и дышала ровно, успокоенно, будто нашла некий выход, избавление от всех тягот и невзгод.
Эта картина разом запечатлелась в моем мозгу, и мигом пришло понимание всего происходящего.
Я невольно зажмурился, чтобы избавиться от наваждения, потому что увиденное иначе, как наваждение, сознание не желало воспринимать, хоть подсознанье и твердило - все истина, все правда, открой глаза! - и я открыл глаза: ничто не изменилось, все осталось так, как было.
Значит, что же?
Убийство?
Или - что-то другое?
Но что?!
А эта кошмарная, почти что добрая улыбка - Господи, не видеть бы мне ее вовсе! - она парализовала волю, замыкала мысль в безумное кольцо: зачем и почему, почему и зачем?
Нет, было еще одно, подленькое, любопытное и словно бы щекочущее изнутри своей внезапной и беспрекословной сопричастностью: как скоро?
Крикнуть что-нибудь.
Она ж не знает и не замечает, что за ней следят.
Он - во власти твоей, Лизавета, но ты-то, ты - в моей ведь власти!