Когда угас последний луч дневного света, Робин подняла глаза и впервые заметила, что с полки на задней стене пещеры исчез оловянный сундучок.
 
   Отгородившись от лагеря тонкой стеной из тростника и используя в качестве стола крышку несессера для письменных принадлежностей, Зуга торопливо просматривал содержимое сундучка.
   Ужас, который он испытал, увидев отца, давно прошел. Зугу заворожили сокровища, хранившиеся в сундучке. Он знал, что отвращение и стыд вернутся, когда найдется время подумать о них. Знал он и то, что ему предстоит принимать трудные решения и что ему понадобится вся сила характера, а может быть, придется воспользоваться авторитетом брата, чтобы справиться с Робин и заставить ее согласиться на более приемлемый вариант истории поисков Фуллера Баллантайна и более сдержанное описание обстоятельств, в которых его нашли.
   В оловянном ящичке лежали четыре дневника в кожаных и парусиновых переплетах, по пятьсот страниц в каждом. Подробные записи и нарисованные от руки карты покрывали страницы с обеих сторон. Еще там лежала пачка отдельных листов сотни в две или три, перевязанная веревкой из коры, и дешевый деревянный пенал с отделением для запасных перьев и двумя гнездами для чернильниц. Одна из чернильниц давно пересохла, а перья, очевидно, затачивали много раз, потому что они совсем истерлись. Зуга понюхал чернила во второй бутылочке. Жидкость отвратительно воняла жиром, сажей и растительными красками — Фуллер состряпал эту смесь, когда запас готовых чернил подошел к концу.
   Последний дневник и почти все отдельные страницы были исписаны этой смесью. Они выцвели и пачкались, и разбирать почерк стало гораздо труднее, потому что к этому времени руки Фуллера Баллантайна были поражены болезнью не меньше, чем мозг. Первые два дневника были заполнены хорошо знакомым мелким и четким почерком, но постепенно он переходил в размашистые кривые каракули, такие же причудливые, как и мысли, ими выражаемые. История безумия отца отпечаталась здесь с тошнотворной увлекательностью.
   Листы переплетенных в кожу дневников не были пронумерованы, и между датами соседних записей обнаруживались долгие перерывы. Это облегчало работу Зуги. Он читал быстро — это умение он развил в годы службы офицером полковой разведки, когда приходилось ежедневно прочитывать огромные количества донесений, приказов и ведомственных инструкций.
   Первые страницы были заполнены описаниями пройденной ранее местности, скрупулезными наблюдениями за положением небесных тел, за климатом и высотой над уровнем моря, их дополняли тонко подмеченные характеристики местности и населения. Эти заметки были переполнены жалобами и обвинениями в адрес властей, будь то директор Лондонского миссионерского общества или «Двигатель империи», как Фуллер Баллантайн называл секретаря иностранных дел в Уайтхолле.
   Далее шло подробное описание причин, заставивших его покинуть Тете и отправиться на юг с чрезвычайно плохо экипированной экспедицией. Потом, совершенно неожиданно, две страницы были посвящены описанию сексуальной связи с девушкой из племени ангони, бывшей рабыней, которую Фуллер окрестил Сарой. Он подозревал, что она носит его ребенка. Причины ухода из Тете были изложены откровенно и недвусмысленно: «Я знаю, что женщина, носящая ребенка, даже выносливая туземка, обременит меня. Будучи поглощен служением Господу, я не могу допускать подобных задержек».
   Хотя зрелище, которое Зуга увидел на вершине холма, должно было подготовить его к откровениям такого рода, он не мог заставить себя относиться к ним спокойно. Охотничьим ножом, заточенным до остроты бритвы, он вырезал из дневника оскорбительные страницы, скомкал их и бросил в лагерный костер, бормоча:
   — Старый черт не имел права писать эту грязь.
   Еще дважды он встречал на страницах дневника сексуальные излияния, которые тщательно вырезал, и вскоре после этого почерк начал ухудшаться. Страницы, исполненные высочайшей ясности ума, сменялись диким бредом и видениями болезненного разума.
   Все чаще отец величал себя орудием Божьего гнева, Его разящим мечом, направленным против язычников и безбожников. Самые дикие и откровенно безумные страницы Зуга вырезал из дневника и сжигал. Он знал, что работать нужно быстро, пока Робин не спустилась с вершины холма. Он был уверен, что поступает правильно, что отдает дань памяти об отце и его месту в истории, ради тех, кто будет жить после него, ради Робин и самого себя, их детей и внуков.
   Кровь стыла в жилах при виде того, как горячая любовь и сочувствие Фуллера Баллантайна к народам Африки и к самой этой земле сменялась жгучей, ничем не обоснованной ненавистью. Народ матабеле, которых отец называл ндебеле, или амандебеле, он поносил так: «Это люди-львы, они не признают никакого Бога, питаются дьявольским варевом и полусырым мясом и поглощают то и другое в огромнейших количествах. Их величайшее развлечение — пронзать копьями беззащитных женщин и детей, и правит ими самый безжалостный деспот со времен Калигулы, самый кровожадный монстр после Аттилы».
   К другим племенам он относился с не меньшим презрением. «Розви — народ хитрый и скрытный, трусливые и вероломные потомки жадных до золота, торговавших рабами царей, которых они называли мамбо. Их династия была уничтожена разбойниками ндебеле и их собратьями из народности нгуни — шангаанами из Гундунды и кровопийцами ангони».
   Племя каранга он называл «трусами и почитателями дьявола, скрывающимися в пещерах и в крепостях на вершинах холмов, творящими несказанные святотатства и оскорбляющими Всевышнего своими богохульными обрядами, которые они совершают в разрушенных городах, где когда-то властвовало их государство — Мономотапа».
   Упоминание о Мономотапе и разрушенных городах приковало взгляд Зуги. Он стал с нетерпением читать дальше, надеясь, что разрушенные города будут описаны подробнее, но мыслями Фуллера завладели другие идеи, он перешел к теме страданий и жертвенности, на которую всегда опиралась христианская вера.
   «Я благодарю Бога, Всемогущего отца моего, за то, что Он избрал меня Своим мечом, и за то, что в знак любви и снисхождения Он наложил на меня Свое клеймо. Сегодня утром, проснувшись, я узрел на руках и ногах стигматы, узрел рану на боку и кровоточащие царапины на лбу от тернового венца. Я ощущал ту же сладостную боль, что терзала самого Христа».
   Его вера стала религиозной манией. Сын вырезал эту страницу и несколько последующих и бросил их в пламя костра.
   За периодами пустословного безумия шли страницы, полные холодного здравомыслия, словно болезнь захлестывала мозг и спадала, как приливная волна. Следующая запись в дневнике была датирована пятью днями позже заявлений о стигматах. Она начиналась с наблюдений за положением небесных тел в точке неподалеку от того места, где сейчас сидел Зуга, с поправкой на неточность хронометра, который не сверяли почти два года. О стигматах больше не говорилось ни слова. Они исчезли так же чудесно, как и появились. Краткие деловитые записи были сделаны прежним аккуратным почерком.
   «Народ каранга исповедует разновидность культа предков, требующую принесения жертв. Необычайно трудно вызвать любого из них на разговор как о самой церемонии, так и об основных положениях этой отвратительной религии. Однако мои познания в языке каранга позволили мне завоевать уважение и доверие тех туземцев, с кем мне удалось свести дружбу. Духовный центр этой религии находится в месте, которое они называют „захоронение царей“, или, на их языке, „Зимбабве“, или „Симбабви“. Там стоят идолы их предков.
   Можно догадываться, что это место расположено к юго-востоку от моего теперешнего местонахождения.
   Главой этого богомерзкого культа является жрица, которую называют «Умлимо». Когда-то она жила в «захоронении царей», но с приходом разбойников ангони ушла оттуда. Она живет в другом священном месте и имеет такое влияние, что даже безбожники ндебеле и кровавый тиран Мзиликази шлют дары оракулу.
   Власть дьявольской веры так глубоко укоренилась в умах этого народа, что они отчаянно сопротивляются слову Божьему, которое я несу.
   Мне явилось в откровении, которое было мне дано голосом Всевышнего, что Он избрал меня для похода в эту цитадель зла — Симбабви, дабы низвергнуть дьявольских идолов, как Моисей, спустившись с горы, низверг и уничтожил золотого тельца.
   Господь Всемогущий открыл мне, что избрал меня, дабы я нашел и уничтожил высочайшую жрицу зла в ее тайном прибежище и разбил оковы, которые она наложила на разум этих людей, чтобы они смогли проникнуться священным словом Христовым, которое я несу».
   Зуга быстро перелистывал страницы. Казалось, они написаны двумя разными людьми — трезвым рационалистом с аккуратным почерком и буйным религиозным маньяком с безумной скачущей рукой. Кое-где такая перемена происходила от строчки к строчке, в других местах один и тот же характер записей удерживался по нескольку страниц. Зуга не позволял себе пропустить ни слова.
   Давно миновал полдень. Он много часов непрерывно вглядывался в поблекшие страницы, мелко исписанные выцветшими самодельными чернилами, на которые уже перешел Фуллер, и глаза заболели, словно в них насыпали песка.
   «3 ноября. Местонахождение 20° 05' северной широты, 30° 50' восточной долготы. Температура 40° по Цельсию в тени. Жара невыносимая. Дождь собирается каждый день и никак не прольется. Достиг святилища Умлимо».
   Эта краткая запись взбудоражила Зугу. Он чуть не пропустил ее — она была втиснута в самый низ страницы. Он перевернул ее — на следующей взял верх безумец. Страница была заполнена хвастливыми гиперболами и громогласным религиозным экстазом.
   «Восхваляю Господа, Создателя моего. Он единственный истинный и всемогущий Спаситель, для которого все возможно. Да свершится воля Твоя!
   Я предстал перед Умлимо в ее мерзостном склепе, и она признала во мне орудие гнева Господня, ибо говорила голосами Белиала и Вельзевула, страшными голосами Азазела и Велиара, всего мириада воплощений Сатаны.
   Но я стоял перед ней неколебимо, сильный словом Божьим, и она, увидев, что не может со мной совладать, упала замертво.
   Так я убил ее, и отрезал ей голову, и вынес ее на свет. И ночью Господь говорил со мной и тихим смиренным голосом возвестил: «Иди, верный и возлюбленный слуга Мой. Да не будет тебе покоя, пока не свергнуты поганые идолы безбожные».
   И я поднялся, и рука Господа помогала мне и вела меня».
   Зуга не знал, что из этого было правдой, а что — бредом безумца, видениями воспаленного мозга, но лихорадочно продолжал читать.
   «И Всемогущий вел меня, пока я не пришел, одинокий, в город скверны, где поклонники дьявола отправляли свой культ. Мои носильщики, убоявшись дьявола, оставили меня. Даже старый Джозеф, всегда бывший рядом со мной, не мог заставить себя пронести ноги себя через ворота в высокой каменной стене. Я оставил его в лесу терзаться раболепным страхом и пошел один между высокими каменными башнями.
   Как и открыл мне Господь, я нашел языческие кумиры, убранные цветами и золотом, и кровь жертв еще не высохла на них. Я низверг и уничтожил их, и никто не мог противостоять мне, ибо я был мечом Сиона, перстом самого Господа».
   Запись внезапно обрывалась, словно сила религиозного рвения взяла верх над автором, и Зуга перелистал следующую сотню страниц, ища дальнейшие упоминания о городе и его убранных золотом идолах, но ничего не нашел.
   Может быть, они, подобно чудесному появлению стигматов на руках, ногах, на теле и на лбу отца, были всего лишь видениями безумца.
   Зуга вернулся к первой записи, описывающей встречу отца с Умлимо, убитой им колдуньей. Он отметил широту и долготу этого места, сделал грубый эскиз карты и, зашифровав, переписал текст, полагая, что найдет в нем нить, которая сможет привести его в святилище. Молодой Баллантайн очень осторожно вырезал эти страницы из дневника Фуллера и одну за другой держал над костром, глядя, как они коричневеют и морщатся, а затем вспыхивают ярким пламенем. Тогда он бросал их и смотрел, как они чернеют и съеживаются. Он взял палку, истолок пепел в пыль и только тогда успокоился.
   Последний из четырех дневников был заполнен не до конца. Он содержал подробное описание караванного пути, идущего «от запятнанных кровью земель, где властвуют злобные импи Мзиликази», на восемьсот километров к востоку, туда, «где зловонные корабли работорговцев ждут несчастных, переживших опасности этой печально знаменитой дороги».
   «Я прошел по этой дороге до восточного края гор и повсюду находил свидетельства прохождения караванов. Нужно, чтобы о них узнал весь мир. Гнусные свидетельства, которые мне довелось хорошо узнать, — белеющие кости и кружащиеся грифы. Найдется ли на этом диком континенте хоть один уголок, не опустошенный работорговцами?»
   Эти откровения скорее заинтересуют сестру, чем его. Зуга быстро пролистал их и пометил, чтобы она обратила на них внимание. О рабстве и работорговле было написано очень много, страниц сто или больше. Предпоследняя запись гласила:
   «Сегодня мы поравнялись с караваном невольников, направляющимся на восток по холмистой местности. С помощью подзорной трубы я пересчитал несчастных, идущих из дальних краев. Их была почти сотня, в основном дети-подростки и молодые женщины. Они, как обычно, парами скованы за шеи бревнами, обтесанными в виде вил.
   Хозяева невольников — чернокожие, я не смог разглядеть среди них ни арабов, ни лиц европейского происхождения. Несмотря на то, что они не носили никаких племенных знаков различия, ни перьев, ни регалий, я не сомневался, что они относятся к народности амандебеле, так как последние обладают особенным физическим телосложением, и, судя по направлению, их путь пролегал из царства тирана Мзиликази. Кроме того, они вооружены копьями с широким лезвием и длинными щитами из бычьих шкур, характерными для этого народа. Двое или трое из них несли ружья.
   В настоящий момент караван раскинулся лагерем не более чем в пяти километрах от меня и на заре продолжит свой скорбный путь на восток, где его ждут арабские и португальские работорговцы. Они купят несчастных людей, как скот, и погрузят на суда, чтобы отправиться в ужасающее плавание вокруг Земли.
   Господь говорил со мной, я отчетливо слышал Его голос. Он приказал мне спуститься вниз и, подобно мечу, поразить безбожников, освободить рабов и спасти смиренных и невинных.
   Со мной идет Джозеф, надежный и верный товарищ на протяжении многих лет. Он вполне способен стрелять из второго ружья. Меткость его оставляет желать лучшего, но он храбр, и Господь будет с нами».
   Следующая запись была последней. Майор дошел до конца четырех дневников.
   «Пути Божьи таинственны и неисповедимы, они выше нашего понимания. Он возвышает, он и низвергает. Вместе с Джозефом я, как и повелел мне Господь, спустился в лагерь работорговцев. Мы напали на них, как израильтяне на филистимлян. Поначалу казалось, что мы побеждаем, ибо безбожники побежали от нас Потом Господь в Своей несказанной мудрости покинул нас. Один из неверных кинулся на Джозефа, пока тот перезаряжал ружье, и, хоть я и всадил пулю нападавшему в грудь, он, прежде чем пасть мертвым, пронзил Джозефа своим ужасным копьем.
   Я в одиночку продолжал бой во имя Божье, и перед моим гневом работорговцы рассеялись по лесу. Потом один из них обернулся и с расстояния, равного предельной дальнобойности ружья, выстрелил в мою сторону. Пуля попала в бедро.
   Не помню, как мне удалось уползти и скрыться прежде, чем работорговцы вернулись, чтобы прикончить меня. Они не пытались гнаться за мной, и я вернулся в укрытие, которое покинул ради схватки. Однако я жестоко ранен и нахожусь в ужасном положении. Мне удалось вырезать из собственного бедра ружейную пулю, но боюсь, что кость сломана и я останусь калекой.
   Кроме того, я потерял оба ружья. Одно осталось лежать вместе с Джозефом там, где он упал, другое я не сумел унести с поля битвы, потому что был тяжело ранен. Я послал женщину найти ружья, но работорговцы уже унесли их.
   Оставшиеся носильщики, видя мое состояние и понимая, что я не могу им помешать, все до одного разбежались, но предварительно они разграбили лагерь и унесли все ценные вещи, не исключая мой саквояж с медикаментами. Осталась только женщина. Сначала я сердился, когда она пристала к нашему отряду, но теперь я вижу в этом десницу Божью, ибо она, хоть и язычница, после смерти Джозефа своей верностью и преданностью превосходит кого бы то ни было.
   Чего стоит человек в этой жестокой стране без ружья и хинина? Не урок ли это для меня и моих потомков, урок, преподанный мне Богом? Может ли белый человек жить здесь? Не останется ли он навсегда чужим и станет ли Африка терпеть его, когда он потеряет оружие и лишится медикаментов?»
   Потом — мучительный крик боли:
   «О Боже, неужели все было напрасно? Я пришел, чтобы нести Твое слово, но никто меня не слушал. Я пришел, чтобы изменить нравы грешников, но не изменил ничего. Я пришел проложить дорогу христианству, но ни один христианин не последовал за мной. Молю Тебя, Господи, дай мне знак, что я не шел по неверному пути к ложной цели».
   Зуга откинулся назад и обеими руками потер глаза. Он был глубоко тронут, и глаза горели не только от усталости.
   Фуллера Баллантайна легко было ненавидеть, но трудно презирать.
 
   Робин выбрала место для разговора как нельзя удачнее. Скрытые от посторонних глаз водоемы на реке, подальше от основного лагеря, где никто не сможет их подсмотреть или подслушать. Она выбрала и время — знойный полдень, когда большинство готтентотов и все носильщики крепко спят в тени. Она дала Фуллеру пять капель драгоценного лауданума, чтобы он вел себя тихо, и оставила его на попечение женщины каранга и Юбы, а сама спустилась с холма к Зуге.
   За десять дней, прошедших с тех пор, как брат догнал ее, они едва обменялись дюжиной слов. За все это время он ни разу не вернулся в пещеру на холме, и Робин виделась с ним всего один раз, когда спускалась в лагерь за продуктами.
   Она послала Юбу вниз с запиской, составленной в самых сжатых выражениях, требуя вернуть оловянный сундучок с бумагами Фуллера, и Зуга сразу же прислал носильщика. Такая поспешность вызвала у Робин подозрения.
   Недоверие между ними говорило о том, что отношения брата и сестры быстро ухудшаются. Она понимала, что им с Зугой нужно поговорить и обсудить планы на будущее, пока они еще не поссорились окончательно.
   Брат ждал ее, как она и просила, у зеленых водоемов, сидя в крапчатой тени под дикой смоковницей, и курил самокрутку из местного табака. Увидев ее, он вежливо поднялся, но его лицо было сдержанным, а глаза — настороженными.
   — Зуга, дорогой, у меня мало времени. — Ласковым словом Робин попыталась уменьшить напряженность, но Зуга лишь сурово кивнул. — Мне нужно возвращаться к отцу. — Она поколебалась. — Мне не хотелось просить тебя подниматься на холм, раз тебе это неприятно. — Она заметила, что зеленые искры в его глазах сразу потеплели, и поспешно продолжила: — Нам нужно решить, что делать дальше. Мы ведь не можем оставаться здесь до бесконечности.
   — Что ты предлагаешь?
   — Отец чувствует себя гораздо лучше. Я вылечила малярию хинином, а другая болезнь, — тактично умолчала она, — поддается лечению ртутью. Сейчас меня всерьез беспокоит только нога.
   — Ты говорила, что он умирает, — ровным голосом напомнил Зуга, и Робин, несмотря на все добрые намерения, не смогла удержаться и ощетинилась.
   — Что ж, сожалею, что пришлось тебя разочаровать.
   Лицо Зуги застыло, превратившись в красивую бронзовую маску. Она видела, каких усилий ему стоит сдержать гнев, и, когда брат заговорил, его голос звучал хрипло:
   — Это недостойно тебя.
   — Прости, — согласилась она и глубоко вздохнула. — Зуга, отец заметно поправился. Еда и лекарства, забота и его природная сила сотворили чудеса. Я убеждена, что если отвезти его в цивилизованный мир и доверить опытному хирургу, то мы смогли бы вылечить язвы на ноге и, может быть, даже срослась кость.
   Брат долго молчал. Его лицо ничего не выражало, но глаза выдавали борьбу чувств, происходившую в душе. Наконец он заговорил:
   — Отец сошел с ума. — Она не ответила. — Ты сможешь исцелить его разум?
   — Нет. — Робин покачала головой. — Ему будет все хуже и хуже, но при заботливом уходе в хорошей больнице мы вылечим его тело, и он сможет прожить еще много лет.
   — Для чего? — спросил Зуга.
   — Ему будет хорошо, может быть, отец будет счастлив.
   — И весь мир узнает, что он сумасшедший сифилитик, — тихо продолжал Зуга. — Не будет ли милосерднее оставить легенду незапятнанной? Нет, даже больше, самим укрепить эту легенду, а не тащить обратно несчастное существо, больное и безумное, чтобы над ним потешались многочисленные враги?
   — Поэтому ты и поработал над его дневниками? — Голос Робин прозвучал резко, даже для ее собственных ушей.
   — Это серьезное обвинение. — Он тоже терял контроль над собой. — Ты можешь доказать?
   — Нет нужды доказывать, мы оба знаем, что это так.
   — Ты не можешь идти с ним. — Брат сменил тему. — Он искалечен.
   — Его можно нести на носилках. Носильщиков у нас достаточно.
   — Какой дорогой вы пойдете? — спросил Зуга. — Он не переживет пути, которым мы сюда пришли, а путь на юг не отмечен на карте.
   — Отец в дневнике сам нанес на карту невольничью дорогу. Мы пойдем по ней. Она приведет прямо к побережью.
   — И главные цели экспедиции останутся недостигнутыми? — быстро спросил Зуга.
   — Главными целями было найти Фуллера Баллантайна и представить отчет о работорговле. Отца мы нашли, а отчет сможем представить, если пойдем к морю по невольничьей дороге. — Робин замолчала и сделала вид, что ее внезапно осенило: — Ах, милый, как я сразу не догадалась, ты ведь говоришь о золоте и слоновой кости. Это ведь и есть главные цели экспедиции, разве не так, дорогой братец?
   — У нас есть обязательства перед попечителями.
   — И никаких обязательств перед несчастным больным человеком там, на холме? — Робин театрально вскинула руку и затем испортила весь эффект, топнув ногой. Разозлившись на себя не меньше, чем на него, она заорала: — Я заберу отца на побережье, и чем скорее, тем лучше!
   — А я говорю, не заберешь.
   — А я говорю, пошел ты к черту, Моррис Зуга Баллантайн! — Ругательство доставило ей мрачное удовлетворение, она повернулась и быстрым шагом пошла прочь, размашисто ступая длинными ногами в туго облегающих брюках.
   Через два дня Робин была готова выступать. После встречи у реки все разговоры между ней и Зугой проводились в виде обмена записками, и Робин поняла, что брат сохранит копии всей их переписки, чтобы позднее удостоверить ее действия.
   Она коротко отвергла его распоряжение не отправляться в путь с больным человеком. Зуга перечислил, аккуратно пронумеровав, полдюжины веских причин, по которым ей следует остаться. Получив ее письменный отказ, он отправил наверх в маленькой потной ручке Юбы еще одно послание, весьма великодушное, написанное, как с горечью поняла Робин, не для нее, а для будущих читателей.
   «Раз уж ты настаиваешь на этом безумстве», — начал он и далее предлагал ей в качестве защиты весь отряд готтентотских пехотинцев — за исключением сержанта Черута, который выразил желание остаться с Зугой. Под командованием капрала воины составят эскорт, который сможет, как выразился Зуга, «в целости и сохранности доставить тебя и твоего подопечного на побережье и защитить в пути от любых опасностей».
   Брат настаивал, чтобы она забрала почти всех имеющихся носильщиков. Себе он оставит пятерых носильщиков, чтобы нести самые необходимые вещи, и четырех оруженосцев — Мэтью, Марка, Люка и Джона.
   Зуга также велел ей забрать винтовку «шарпс» и все оставшиеся припасы, она должна была снабдить его «только достаточным количеством пороха и пуль, а также необходимым минимумом лекарств, чтобы я сумел выполнить дальнейшие задачи экспедиции, которым придаю первостепенное значение».
   Он заново перечислял все причины, по которым следовало оставить отца на холме, и еще раз просил ее пересмотреть решение. Робин избавила его от необходимости снимать копию, просто вернув письмо с припиской: «Мое решение твердо. Я отправляюсь к побережью завтра на рассвете». Она поставила дату и расписалась.
   На следующее утро, до восхода солнца, майор прислал на холм команду носильщиков и носилки из шестов мопане. С шестов содрали грубую кору и связали веревками из сыромятной кожи недавно убитой антилопы. Сиденье носилок было сплетено из тех же кожаных ремней. Чтобы Фуллер Баллантайн не вывалился из носилок, его пришлось привязать.
   Робин шла позади носилок, пытаясь успокоить сидящего в них сумасшедшего старика. Когда они спустились в лагерь, провожатые-готтентоты и носильщики были готовы выступать. Зуга тоже ждал ее, стоя чуть поодаль, словно уже отмежевался от них, но сестра подошла прямо к нему.
   — Наконец-то мы узнали друг друга, — хрипло сказала она. — Мы больше не можем уживаться вместе, Зуга. Я сомневаюсь, что мы когда-то могли жить мирно или еще сможем в будущем, но это не значит, что я тебя не уважаю, а люблю я тебя даже больше, чем уважаю.
   Зуга вспыхнул и отвел глаза. Она не могла не знать, что такое заявление смутит его.
   — Я проверил — у тебя сорок пять килограммов пороха, это больше, чем тебе потребуется, — сказал он.
   — Ты не хочешь попрощаться с отцом?