ГАЛИНА ЦЫПЛЁНКОВА АХ, МЕЧТА МОЯ БЫЛИННАЯ…

   РАЗИНЯ
    Я не живу, я - выживаю. Со мной творятся чудеса: Я колбасу не замечаю, Да и зачем мне колбаса? Я с важным видом мимо сыра Прошла всего в пяти шагах. И чупа-чупс, как трубку мира, Держала с гордостью в зубах. Я манекеном в магазине, От цен разинув рот, замру, Вот потому-то, я, разиня, Стране пришлась не ко двору.
   ЕСНОЙ ЛЕСУ
    Милый запах земли и прели: Будто выпала из гнезда.
 
    И пичужек лесные трели
    Увели меня - в никуда.
    Ни стихов, ни забот, ни дома…
    Одурманил озон лесной.
    С тихой радостью в эту кому
    Я впадаю ранней весной.
    Зажурчал ручеек в низине,
    Как и я, он у лешего гость.
    И алеет в моей корзине
    Прошлогодней брусники горсть.
   МЕЧТА
    Деревенская околица,
    Вдоль дороги полынок.
    Здесь на память я, как водится,
    Завязала узелок.
    И уехала, не надолго,
    Оказалось - насовсем.
    Уезжала я за радугой,
    Заскучала по росе.
    По тропинкам неисхоженным,
    Земляничным хуторам,
    По забытым, кем-то брошенным
    Стариковским очагам.
    Деревенская околица,
    Где плетень, где частокол,
    Из печи пирог запросится,
    Сяду гостюшкой за стол.
    И польются речи длинные,
    Перевитые тоской…
    Ах, мечта моя былинная,
    Я довольна и такой.
 

НИКОЛАЙ ОВЧИННИКОВ ДОМОВОЙ

   СКАЗ
   Прилаживая к башмаку подметку, дед мурлыкал песенку.
   За окном повалил снег, и вдруг, откуда ни возьмись, на большой куст сирени опустилась целая стая снегирей. Они расселись по веткам, и голый, безлистый и унылый куст преобразился - красногрудые птицы закачались на его ветках, будто налитые райские яблоки.
   - Ну вот, и генералы мои прилетели, - сказал дед Михаил и стал шарить рукой за верстаком. - лесу, видать, все снегом завалило, коли к жилью подались.
   Он вытащил горсть подсолнуховых семечек, открыл форточку и высыпал их на дощечку-кормушку. Едва форточка закрылась, как снегири устремились к еде.
   - Сурьезная птица, - сказал дед, - суеты не любит. Синицы да чечетки, да еще воробьи налетают скопом, оравой - каждая птаха норовит прежде другой зернышко урвать. Снегири - не то!..
   самом деле, снегири подлетали к кормушке по одному, по два. Неторопливо выбирали семечко и с ним отлетали на куст, где и расклевывали его крепкими клювами.
    ОВЧИННИКОВ Николай Михайлович родился в 1920 году в Сызрани в семье рабочего-железнодорожника. До Великой Отечественной войны работал токарем в паровозном депо, мотористом на нефтепромысле, скульптором-модельщиком на заводе. Великая Отечественная застала его в рядах Красной Армии на западной границе у города Львов. Войну закончил в Бреслау. После демобилизации окончил Сызранский учительский и Куйбышевский педагогический институты. Работал в школах учителем, завучем, директором. Отличник народного просвещения. Член Союза писателей России. Лауреат Всероссийской литературной премии имени Алексея Толстого. Почетный гражданин г. Сызрань
 
   - сякая животина свой обычай и свою повадку имеет - философствовал дед Михаил. - Уж на что домашняя скотина - при человеке всегда живет, а и к ней подход должен быть. Бывает, всем хороша корова аль коза, а молока не дает, поскольку не ко двору пришлась, домовому не приглянулась. от и волтузит он и тиранит животину. Какое уж тут молоко!
   - Бывает, и людям несладко приходится от домового, - ввернул я с тайной надеждой, что дед Михаил отыщет в потайном уголке своей обширной памяти занимательную историю.
   - Конечно, - согласился он. - То во сне душит, то синяков на теле наставит. Прежде-то в каждой избе свой дедушка домовой обретался. Теперь про них не слыхать: верить в них перестали, они и не показываются. А были, были. Мой отец сам видел домового - как я тебя вижу. Годков десять мне тогда было…
   Стая снегирей внезапно шумно поднялась и улетела, будто кусок розовой зари промелькнул мимо окна. Мы с дедом прильнули к стеклу. На завалинке соседнего дома сидел здоровенный кот - черный с белыми лапками. Он тянул шею к опустевшему кусту сирени, двигал усами, принюхивался.
   - Так я и знал! - воскликнул дед. - Опять Грек снегирей распугал - кот соседский. от животина зеленоглазая, везде нос сует. Теперь моих генералов только через неделю ждать можно!..
   - Так вот, годков десять мне было, когда мой отец своего домового увидел, - принимаясь за работу, продолжал рассказ дед Михаил. - Отец мой, Иван Михалыч, человек был трудящий, много разных работ перепробовал. Крестьянствовал, у помещика Серова землю арендовал, да землица не прокормила. "Казанку" строил, в насыпь землю возил, а как рельсы положили - в извоз ушел: то хуторских с дощаников на базар отвезет, вишни оттоль много шло, то на мельницы зерно аль муку на Купеческую пристань доставит. Так и вертелся. Семья большая, все есть хотят.
   извозе первейшее дело - лошадь. И была у нас лошаденка немудрящая, светленькая, а грива черная. Сама тощенькая, вроде козы, а дело справляла не хуже других прочих. Так ведь продал ее отец! Он, родитель мой, козыристый был, не тем будь помянут. Любил и пофорсить, и прихвастнуть. Бывало, выпьет не в меру и начнет выкобениваться, "графом" себя называть. За то нас Графовыми прозвали, по-уличному. Сергей, брательник мой, так Графовым и в солдаты ушел…
   Так вот, лошаденку родитель продал и на двор привел коня. Не конь - картинка! ороной. Ноги в чулках. Полюбили мы оронка. Бывало, вынесешь хлебца кусочек с солью, он осторожно так с ладони возьмет, губы у него мягонькие, будто бархатные… - Глаза у деда Михаила спрятались в морщинах, он улыбался в усы. - Да не пришелся тот конь ко двору. Пуганый стал. Худеет на глазах. Отец ему и сена, и овса… коновала приглашал - доктора конского. Тот щупал животину, мял, в рот заглядывал. "Здоровая, - говорит, - лошадка". С тем и ушел.
   Совсем отец пал духом: ну как подохнет коняга? Сумки шить да по миру идти?..
   Скор был на дела родитель мой. первый же базарный день продал оронка. С убытком. Привел другую лошадь. Серую. яблоках. Соседи приходили на погляд. Хвалили: "На такой лошади настоятеля собора отца ласия возить не зазорно". Только и эта лошадка не прижилась. С каждым днем слабеет. Глаза пуганые. Дрожит вся, и шерсть блеск потеряла.
   Беда наша всей улице стала известна - как же, открыто жили. Доброхоты появились, советчики. Одни говорят: попа зови, пущай святой водой конюшню окропит. Другие: козлиные рога над колодой прибей - ласка, вишь, животину мучает, зверек этот конским потом питается… Ну и всяко разно…
   Жил от нас через три двора дедушка Ермилыч. етхий уж, с печки не слезал. вечеру он к нам в избу приковылял: "Слыхал, аня, про твою невезучку с лошадками. идать, не показалась ЕМУ ни вороная, ни серая". - "Кому это, дедушка Ермилыч?". - "Известно кому, домовому". Отец только рукой махнул, сказки, мол. А Ермилыч свое: "Сядь, аня, под борону и
 
   узнаешь, что ему надо. Дело, конечно, твое, дак уморит ОН лошадку, с чем останешься? Детишков твоих жалко…".
   Попытка - не пытка, спрос - не беда. Наладился мой родитель в ночь под бороной сидеть. Мы-то, ребятня, этого ничего не знали. Ночь он просидел, а заутро накинул на Серка оброть да на базар и отвел. Продал. Привел новую лошадку. Помню, мать - в слезы, да на отца: и барышник, мол, и цыган, домытаришься до ручки, ни денег не будет, ни товару…
   Против Серка новая лошадка была невзрачна: и росточком невелика, и мастью неброска. Но - прижилась. И трудилась исправно, пока отец извозное дело не бросил.
   Уж много лет спустя, под веселую руку, он рассказал, как под бороной сидел…
   - Как это "под бороной", а зубья-то? - задал я вопрос.
   - А ты слушай. К вечеру отец устроил себе место в конюшне. За колодой борону приладил зубьями вверх, сена подмостил. ночь на эту засидку и ушел. Лежу это я, - рассказывал, - темно, тихо. Серко овес жует. На пожарной каланче одиннадцать пробило. сон стало долить. Укрылся я попоной. Дремлю. друг светло сделалось, и появился в конюшне мужичок. Маленький, ровно мальчишка лет восьми. Рубаха на нем в красну полоску, крученым пояском подпоясана. На ногах лапоточки. Ну, мальчишка и мальчишка, кабы не борода. А борода сивая да широкая, будто лопата. олосья в кружок стрижены. За поясом кнут. Ни дать, ни взять мужик в извоз собрался. Обошел мужичок Серка, ведром загремел. "Что за раззява, этот анька, - слышу, - ведро к месту не приберет. се-то у него раскидано, да разбросано…".
   "Так вот он какой, дедушка, домовой", - смикитил я. Сам лежу, дохнуть боюсь. А домовой ходит на конюшне, ворчит: "Хомут до сей поры не починил… оброть бросил… оси у телеги не мазаны, скрипят… Как сам растрепа, этот анька, так и лошадь привел дурную. У-у, скотина!" - выхватил кнут, да и начал Серка пластать. Лошадь от него и туда и сюда, а он знай ее хлещет. Потом угомонился. Присел на колоду, вздохнул да и сказал, жалостливо так: "Чтобы этому аньке привести лошадку-то чаленькую…". Сказал так-то, еще посидел мало время. Потом выгреб из колоды весь овес, в мешок ссыпал и с тем мешком пропал. И в конюшне опять темень стала, хоть глаз коли. Слышу, на каланче два часа пробило. ылез я из-под бороны да домой…".
   от так родитель мой и повидал домового, - закончил рассказ дед Михаил и стал сучить дратву.
   - А потом? - спросил я. Мне хотелось, чтобы эта удивительная история продолжалась.
   - Что потом? После Серка отец привел чаленькую лошадку. Из любопытства еще раз под бороной сидел, сам видел, как домовой за ней ухаживал: и гриву-то расчешет, и репьи из хвоста выберет, и невесть откуда овса, а то и ячменя приволокет. Любил он чаленькую…
   - Прямо сказка какая-то: домовые, ведьмы, русалки. Что же их теперь-то нет?
   - еру люди потеряли, вот и нет, - отозвался дед Михаил. - Раньше в Бога верили, добро творили, а нечистый людей от добра отвращал, за людскими душами охотился. Теперь же среди людей одно зло, нечистику и во грех их вводить не надо, все души скопом ему достаются. от и перевелись русалки да ведьмы, за ненадобностью… И домовые заодно…
   9 “Наш современник” N 8
 
    ЕРШОВ Максим - уроженец города Сызрани, заключённый одной из колоний Ульяновской области

МАКСИМ ЕРШОВ БОГ ТЫ МОЙ, КАК ЖЕ ХОЧЕТСЯ ПОЛЕ…

    Оставьте Серёжу, оставьте Серёжу на воле! Лазурное поле - далёкое ждёт его поле. Ему бы гулять там с осеннею огненной свитой. Пусть будет свободен Серёжа, о камни разбитый!
    Не ставьте узорчатый терем с большими словами! Пусть будет, как был он - пусть просто останется с нами! Пусть будет дождями и стёкол касается звонко, пусть будет отчаянным бегом того жеребёнка…
    Пусть каждый увидел Россию сквозь донце стакана - не каждый примерил на счастье ремень чемодана. Оставьте Серёжку, чтоб в час просветленья смотрели со скрытым почтеньем паркетные все менестрели.
 
    - Домой ты хочешь ли?..
    - Хочу. Хотя не то, конечно, слово…
    Глаза закрою и лечу
    по склону неба голубого.
    И вот он - дом. Я жму звонок,
    и мать мне двери открывает.
    Я захожу, не чуя ног,
    и маму крепко обнимаю.
    А мой любимец - пегий пёс, ласкаясь, теребит за брюки И кость заветную принёс… отпраздновать конец разлуки.
    И думаю: ну что ещё Мне надо в этот миг для счастья? И, кажется, слеза течёт Последней каплею ненастья…
   * * *
    Город мой!
    Я с тобой не простился.
    И хотел, да не смог сказать.
    Сквозь решётки в тебя я впился,
    Напрягая и щуря глаза.
    Тополиные гибкие кроны
    За спиной у судьи в окне
    Да ещё звук ночного перрона -
    вот и всё, что запомнилось мне.
    Но совсем по-другому “здравствуй” я спою тебе, возвратясь. Деревянный мой, разномастный, ты увидишь безумный пляс!
    Я надеюсь, что лето будет, Ну а нет - значит, будет снег. Обойду закоулки улиц, обгоню твой привычный бег.
    Кто позволит - с невольной дрожью все объятья раздам за так. И с девчонкой такой хорошей я, конечно, приду в кабак…
    А пока - где Вечная Полымь, где над Спасскою башней крест, как твой самый влюблённый голубь, я сижу и смотрю окрест…
 
   * * *
    Бог ты мой, как же хочется в поле - Посмотреть, как растёт трава, повидать, как гуляет вольный ветерок - сорви голова.
    Наклониться к простой ромашке, Отыскать василёк в лугу и, в распахнутой белой рубашке, растянуться - упасть на бегу…
    В небе облако провожая в голубые, другие края, вдруг понять, какая большая и красивая наша земля…
   БЕНГАЛЬСКИЕ ОГНИ
   О, разве клясться надо В старинной верности навек? Блок
   Не от этого ль тёмная сила Приучила меня к вину?
    Есенин
    Вот твой плащ, случайная. Вот - утро.
    Каждому свои судьба и путь.
    Если книга жизни - Камасутра,
    что ж нам помнить, что желать вернуть?
    Да, мне жаль. Тебе я благодарен за порыв - глазастый, голубой, что был так недорого подарен и сгорел меж мною и тобой.
    Я таких - ненужных и нелишних, юных, но уже таящих страх, походя, как ветку спелой вишни, оборвав, бросаю в трёх шагах.
    Вот и ты. Зачем ты так смотрела? Покатилась страсть, как снежный ком. Вечного чего же ты хотела, лёгкость выбивая каблучком?
    Я тебе скажу: любовь как ваза - надо чаще в ней менять цветы. Жаль, цветы теряют раз от раза радость первозданной красоты.
    От обмана выветрены души, стали недоверчивы сердца. Твой порыв бывал уже задушен злой усмешкой милого лица?
    Ничего, со мною тоже было: тяжкие, горячечные дни…
 
    Главное - уменье с новой силой зажигать бенгальские огни.
    И, кружа улыбкой и походкой, теребя струну в гитарах душ, подкреплять слова прозрачной водкой, подправлять помаду, лак и тушь…
    Может быть, когда-то, на излёте, может, снова ты и снова я, не найдя покоя в буйстве плоти, вспомним слово тихое - “семья”.
    И, собрав поблекшие обломки, вымолим за всё одну свечу. Может быть, обняв, как стебель тонкий, я навек прижму тебя к плечу…
    Этих грёз пустых жалеть не надо. Все огни, которыми живём, Напоследок - радостью для взгляда - Запускают в синий окоём.
    Дай поцеловать тебе запястье, Раз осталось только, что вздохнуть… Вот Ваш зонт, случайная. Прощайте. Каждому свои судьба и путь.
   * * *
    Что-то двор с годами меньше, меньше. И родная хата всё тесней. И собака, что рвала мне вещи, стала равнодушней и грустней.
    Горестный укор с портрета деда… Милый дед, зачем ты так суров: разве ты не думал и не ведал то, что я покину этот кров?
    Я же вырос - мало мне сюрпризов городка, окутанного сном! И уездной страсти в телевизор, и сирени белой под окном.
    Мне давно вокзал прогулы ставит, мой билет безвременно храня. Только дом косеет синью ставней - Всё-таки надеясь на меня…
 

ВИКТОР ТРОШИН ГРЕХ ЮНОСТИ

   Вот в том-то и ужас, что у нас можно сделать самый пакостный и мерзкий поступок, не будучи вовсе иногда мерзавцем!
    Ф. М. Достоевский.
    ДНЕНИК ПИСАТЕЛЯ
   Давно это было… Целую человеческую жизнь тому назад… И было мне в ту пору семнадцать.
   Я перешел уже на третий курс геологоразведочного техникума и только что вернулся из обетованной земли своей юности - из Хабаровского края - с первой производственной практики. Позади труднейшие (это я сейчас так сужу, а тогда так совсем не казалось) таежные маршруты по хребтам и распадкам - недельные, а то и двух, без всяких там спальных мешков, палаток и прочей непозволительной роскоши для настоящего геолога, каким я, разумеется, уже считал себя. А какая изумительная рыбалка была в верховьях Кура! А охота! Э, да что там - только душу травить попусту.
   Что же представлял я из себя тогда?
   Трудно сейчас определить, но, помнится, нечто озорное, веселое, самоуверенное, умненькое, что нравилось и взрослым, к примеру, преподавате-
    ТРОШИН Виктор Николаевич родился в 1952 году в г. Барыш Ульяновской области. Окончив Саратовский геологоразведочный техникум, работал по специальности в Ульяновской области, а затем в Бурятской АССР. Прозаик, автор книги для детей “Здравствуй, утро!” и многих публикаций в коллективных сборниках, журналах, в том числе в “Нашем современнике”, “Литературной учёбе” и др. Член Союза писателей России. Живёт в г. Сызрани
 
   лям моего техникума, девчонкам-сверстницам, а то и на три-четыре года постарше, с которыми я запросто знакомился в любом городе, в любом самолете, в любом трамвае. Директор техникума так и прозвал меня: "вежливый нахал". Само собой, стишки писал, и неплохие, уж коль охотно печатали их и районная газета "Ленинский путь" на моей родине, и "Саратовский комсомолец". Ах, да, я позабыл сказать, что в незабвенном городе Саратове учился, что именно там-то и прошла вся моя несознательная юность.
   Ну, что же еще о себе тогдашнем? Конечно, неразлучная подружка-гитара, на которой я и играть-то не умел, поскольку природа начисто лишила меня музыкального слуха. Но я все равно играл, то есть "бацал" по струнам, и все равно пел, то есть орал как можно громче и яростнее, и всем друзьям моим, таким же охламонам, как я, очень нравилось, а уж про девчонок-то и говорить нечего.
   И Боже ты мой, чего только мы не пели!
   ысоцкого, ладно - ысоцкого тогда вся юная поросль России-матушки пела, а не просто его, магнитофонного, как сейчас, слушала, но мы ведь и сами "под ысоцкого" сочиняли. Даже, помнится, "Паспорт" Маяковского, и тот толпой на улицах Саратова орали. Чего уж там Маяковского - отрывки из "ойны и мира" самого Льва Николаевича Толстого под гитару орали.
   Господи, с каким же, наверное, недоумением и презрением взирал на наше дикое орущее племя благочинный и издревле культурный город Саратов! Но нам плевать было и на презрение, и на всю мировую культуру - мы свою создавали и утверждали, как могли. Ну, и вид я имел тогда вполне соответственный: сапоги резиновые с вывернутыми и опущенными до пят голенищами, черный же плащ болоньевый, на первую кровную получку купленный, свитер шерстяной, мамой связанный, - опять-таки ж черный-пре-черный, волосы до самых плеч и усы - к счастью моему тогдашнему, начавшие пробиваться на губе годам к пятнадцати, а уж к семнадцати-то, на зависть всяким там "безусикам", придававшие лицу черты вполне мужественные. от борода у меня только никак не росла еще - единственное, чего не хватало мне и о чем я сожалел. Не очень, впрочем, сожалел-то, ибо вполне логично полагал, что со временем борода появится. Одним словом, "черный человек", да и только - совсем в духе Есенина, моего кумира, которого я в те времена всего знал наизусть и под которого частенько играл до самозабвения.
   Но и это не все еще - после Хабаровска начал носить я на шее ожерелье из самых натуральных медвежьих клыков и зубов, с превеликим трудом вырванных мною из жуткой пасти "хозяина", убитого кем-то из "заправдашних" хабаровских геологов. Я, само собой, перед всеми и перед каждым, где намеками, а где и с доверительной откровенностью, никогда не упускал возможности подчеркнуть, что едва сам на эти клыки не угодил, но изловчился, одолел-таки зверюгу - прямо в лоб ему из карабина всадил. Не помню, верили ли, но на экзотическую особу мою взирали весьма уважительно - вот они, клыки-то, так и отсвечивают первозданной белизной на фоне черного, как сама ночь, пропахшего дымом таежных костров свитера, так и побрякивают друг о дружку, красавчики…
   от поразмыслил малость и понял все же: не совсем справедливо наговариваю на себя тогдашнего. Более того, не на одного себя - на друзей юности напраслину наговариваю, ибо "скажи, кто друзья твои, и я скажу, кто - ты", а значит, и обратное действенно. Большущий грех на душу возьму, ежели не оправдаю друзей юности.
   Нет, совсем не были мы охламонами!
   Не был им ни Ахтям Тазетдинов - наш заводила, душа союза нашего, певец, музыкант, поэт, режиссер всех вечеринок наших (потом он и действительно стал режиссером одного из ТЮЗов).
   Ни тем более Санька Кашеваров - дружок мой закадычный, спокойный, рассудительный, тугодум, каких поискать, непревзойденный логик наш, математик, шахматист.
 
   А как умудрилась моя нечестивая рука записать в охламоны Олежку Шуенкова - честнейшего из нас? Сейчас-то я вижу, что и все мы были (а остались ли?) удивительно честны, но Олежка… Олежка буквально подавлял нас своей кристальной честностью. Он никогда и ни с кем не шел ни на какие компромиссы. Нам было очень тяжело с ним, а без него мы просто жить не могли - почему-то именно ему и не стыдно было поведать о той или иной низости своей.
   Где-то в конце второго курса именно Олежке пришла в голову мысль создать "чистилище", то есть такие вечерние посиделки наши, на которых каждый, в порядке очередности, излагал бы как на духу, но только "при всем честном народе", абсолютно все свои пороки. А коль "исповедующийся" позабудет о каких или "поскромничает", то уж непременно всем миром ему помочь. Ну и баня получалась, скажу я вам, - меня, помнится, с неделю после оной все потягивало удавиться где-нибудь потихонечку. Но после первого же круга и сие прискучило - все пороки каждого известны, а новые не так-то скоро приобретаются. И тогда Олежка предложил все повторить, но уже в присутствии подруги "грешника", дабы и глаза, ослепленные любовью, ей раскрыть, а заодно уж и чувства ее проверить. Стоит ли подробно описывать то, как все наши "подружки верные" шарахнулись от нас, как от прокаженных?
   А как обойти хорошим словом Ромку Сергеева - веселого и доброго умницу, постоянного "повышенного стипендиата" нашего? Если все мы происходили из семей более чем скромного достатка, то Ромка-"молдаванин" у нас из "богатеньких" был: папа - директор завода в Кишиневе. Но не существовало для Ромки более постыдного, чем ощущение материального превосходства над нами. И он все свои солидные переводы из отчего дома, не задумываясь, вкладывал в нашу общую скудную кассу. И подрабатывал вместе с нами - и на хлебозаводе, и улицы города Саратова от снега убирал, и квартиры обоями оклеивал. от только жить Ромке вместе с нами на одной квартире никак нельзя было - часто и непредсказуемо производила свои инспекторские наезды мать его, дама солидная и решительная. Уж она-то не потерпела бы, чтобы чадо ее в "трущобах прозябало", а на лучшую жилплощадь средств у нас никак не накапливалось…
   Нет, что там ни говори, а таких друзей, какие у меня в юности были, еще поискать да поискать. А то, что я так насмешливо и пренебрежительно о себе расписывал, вполне оправданно - я, увы, далеко не лучший среди них. И если оформилось во мне сейчас что-то, достойное уважения, то это только от них, от друзей моих. Пусть и горланили мы порой не очень-то уж и пристойные песни, пусть отращивали длинные волосы и рядились под чучела, но мы никогда не избивали всей оравой одного (да и вообще - очень редко дрались, лишь когда на нас нападали, а значит - всегда в меньшинстве), никогда, даже промеж себя, не говорили непристойностей о девушках и женщинах, никогда не пытались добыть деньги нечестным путем, никогда не предавали друг друга…
   Итак, я вернулся с практики в середине октября. К тому времени я порядком отбился от родной семьи и наведывался к ней, сознаюсь, уже с некоторой неохотой, лишь по велению сыновнего долга. Пробыл дома не больше недели, и хотя до занятий в техникуме оставалось еще столько же, но меня неудержимо потянуло прочь от родного очага. Путано и совсем неубедительно соврал маме, что пораньше мне надобно появиться в этом году в техникуме - сколько-то там зачетов на мне с прошлого учебного года висит, поскорее сдать их надо, а то без стипендии останусь. Мама не поверила, конечно, но удерживать не стала. И я… с облегченным сердцем поехал.
   К вечеру добрался на полупустой электричке до Сызрани. То ли пешком, то ли на "маршрутке", сейчас уж и не припомню, перебрался на другой железнодорожный вокзал - "Сызрань-город" и сразу же (время-то осеннее, "беспассажирное") приобрел плацкартный билет на традиционный поезд свой - "Казань-олгоград".
   Крупными мягкими хлопьями густо падал первый снег, когда вышел я по объявлению на перрон к поезду. Было уже довольно-таки позднее время.
 
   Ярко горели пристанционные фонари, и хлопья снега в их голубоватых лучах казались еще крупнее, еще мохнатее, сами светились голубовато. Было тихо-тихо, безветренно - снег кружился плавно, неторопливо, сам по себе. Картина изумительная, успокаивающая самую неугомонную душу. И вот из-за последнего поворота вынырнул слепящий прожектор, пронизывая ярким белым лучом это сказочное снежное царство. А вот и надвинулся на меня сам поезд, степенно поплыл мимо. Уплыл куда-то за зданьице вокзала вагон-ресторан с ярко освещенными окнами. Окна остальных вагонов были либо совсем темны, либо освещены "ночниками". А снег все кружил и кружил под какую-то неслышную, но, должно быть, очень красивую мелодию.
   Бежать в поисках вагона, как обычно, в тот раз совсем не хотелось: и сказочная тихая ночь, убаюканная кружением снега, меня как будто тоже убаюкивала, и никто не бежал мимо, не кричал, не суетился, изнемогая от тяжеленных узлов и чемоданов, как бывает почти всегда, когда прибывает наконец-то долгожданный поезд. Нет, ничего этого не было: к своему вагону в конце поезда я шел один-одинешенек - неразлучная гитара через одно плечо и легкая спортивная сумка - через другое. А снег все кружил и кружил.