Когда я неторопливой, валкой походкой дошел до тамбура своего вагона, навстречу мне, сверху, сыпанула веселая, шумная компания девчат и парней. Я едва успел отскочить в сторону, чтобы не подмяли.
   И зазвенели чистыми серебряными колокольчиками, как-то очень естественно вписавшись в эту чудную ночь, милые девичьи голоса:
   - Ой, девочки, как хорошо-то!..
   - А я крупную-прекрупную снежинку поймала!.. Ой, и уже растаяла!..
   - снежки, в снежки поиграем!
   - Ой, Эльвирочка, ты же мне прямо за шиворот!..
   Парни, их было двое, стояли возле меня и снисходительно посмеивались над развеселившимися подружками. А те, видно, измаявшись от неподвижности в вагонной тесноте, словно красивые ночные бабочки в своих ярких развевающихся платьицах, бегали друг за дружкой по платформе, озорно смеялись и были так откровенно счастливы, что мне сделалось обидно оттого, что я не знаком ни с одной из них, что не могу вот так запросто подлететь к какой-нибудь и закружиться вместе с ней и вместе с этими крупными хлопьями снега.
   А они, на зависть мне, все резвились и все хохотали. И верховодила ими полненькая, эдакая со стороны славненькая девушка в зеленом, "с искринками", платье, с длинными, ниже пояска, густыми распущенными волосами. "А ничего… от кого закадрить бы…" - цинично, должно быть, в отместку подумал я.
   По вокзалу объявили отправление поезда. Парни и девчата заторопились в вагон. А та девушка осталась. "Она что, глухая, что ли?" - почему-то рассердился я и тоже, совершенно ненамеренно, остался на платформе.
   А девушка как будто и не собиралась ехать дальше - запрокинув голову, она ловила ртом снежинки и самозабвенно кружилась под ту музыку, которую я так и не смог услышать, хотя и чувствовал, очень даже хорошо чувствовал, что она, эта музыка, обязательно должна звучать. Девушка же, по-видимому, отчетливо слышала ее и кружилась, кружилась под нее вместе со снегом. Длинные волосы ее волнистым гибким крылом удивительно гармонично повторяли все движения ее крепкого, полного, но сейчас будто невесомого тела, все изгибы ее гибких и плавных рук.
   Поезд тронулся. А девушка все танцевала!
   - Эльвира! Эльвира! - тревожно закричали тут все ее попутчики. - Ты же останешься! Ну, Эльвира же!..
   Девушка, не прекращая своего прекрасного танца, подплыла к подножке и легко, словно и впрямь была птицей с огромными послушными крыльями, взлетела на нижнюю ступеньку. Тут и я, облегченно вздохнув, прыгнул вслед за ней. Гитара и сумка очень мешали мне, но я все же зацепился за поручень и, боясь упасть, прижался к девушке.
 
   - Если бы вы отстали, - сердито сказал я, - то мне тоже пришлось бы остаться с вами!
   - Да? - повернула она голову ко мне и блеснула глазищами. - Тогда я прыгаю! А вы прыгайте за мной! Хорошо?
   И она действительно спрыгнула бы, наверное. По крайней мере, я почувствовал, как тело ее напряглось и уже готово было совершить этот сумасбродный прыжок с набирающего скорость поезда. Но подружки схватили ее и, не очень-то церемонясь, втащили в тамбур. И тотчас же принялись выговаривать:
   - Ну, Эльвирка! Ну, сумасбродка! Нет, ты непременно где-нибудь отстанешь! Нет, ты никогда не доедешь до олгограда!
   А она смеялась и игриво канючила:
   - Ну, девочки, миленькие! Ну, не ругайтесь… Ладно? Я больше не буду… от, честное пионерское, не буду…
   Парни помогли подняться в тамбур и мне. Проводница, ворча, захлопнула дверь.
   - Ой! - заверещали Эльвирины подружки. - А у нас, оказывается, новенький! Да еще с гитарой! Давайте к нам - у нас как раз свободная полка есть.
   Я вопросительно глянул на Эльвиру. Она насмешливо смотрела на меня и, поддразнивая, прицокивала язычком. Это опять задело меня за живое, и я, помимо воли своей, принялся выкаблучиваться:
   - А у вас какая полка - верхняя или нижняя?
   - Ой, верхняя… - растерялась одна из подружек.
   - Да-а… Незадача-с… - понесло меня. - Спасибо, родимые, но никак не могу-с на верхнюю - я во сне падаю. Даже с кровати. А уж если с верхней полки гробанусь, то и костей не соберу-с…
   - А я вам свою уступлю, - подыграла Эльвира. - А на пол мы барахлишко какое-нибудь постелим, чтобы уж и синячков не было… Или нет, мы вас лучше караулить всю ночь по очереди будем… Как, девочки, берем шефство?
   - Да нет-с, - все кривлялся я. - Чужого не берем-с… Гуд бай, девчата! - и, отсалютовав, пошел себе вразвалочку по темному спящему вагону.
   - Ой, девочки! - донесся сзади игривый Эльвирин голос. - Какого кавалера прохлопали! Открывайте дверь - прыгать буду!
   И защебетали все трое, захихикали. А я шел и чертыхался, и клял самого себя за этот свой дурацкий выпендреж. Но не возвращаться же!
   Кое-как нашел где-то, в самом конце вагона, свободную нижнюю полку. Сбросил на нее и сумку, и гитару. Уселся. Кругом уже вовсю спали. На соседней полке могутно храпела какая-то старуха. А в том конце вагона все так же весело щебетали такие милые, такие призывные девичьи голоса. И я не устоял…
   Читатель, не суди меня строго - ты ведь и сам когда-то был молод, но только позабыл об этом. И не суди, не предавай анафеме за якобы полнейший разврат их, всех этих целующихся, обнимающихся - в парках, в автобусах, в трамваях - прямо на твоих глазах парней и девчат - им нет дела до тебя, они тебя не видят и не слышат, и это не вызов какой-то лично тебе - они в этот миг и впрямь лишь вдвоем во всем огромном мире. Не проклинай их, а вспомни свою собственную молодость и улыбнись доброжелательно и снисходительно. А если нечего вспомнить, то лучше пожалей себя самого за то, что судьба обделила тебя счастливым даром любить и быть любимым. А им, этим двоим, и без твоего проклятия будет вскоре так тяжко и так мучительно, как тебе, должно быть, и не снилось даже…
   - Ребята! - притворно-умоляюще изрек я, дотащившись до веселого молодежного угла, - я пришел покаяться за свою непомерную гордыню… Приютите, ради Христа, грешного странника всего на одну-разъединствен-ную ночку, до Саратова… А то эти старухи своим храпом окончательно сведут меня с ума… Ну что, принимаете?
   - Принимаем!.. Конечно, принимаем! - восторженно заверещала девичья половина. Как отнеслись к моей просьбе парни, я, ей-Богу, не в состо-
 
   янии вспомнить - я их, надо полагать, и в упор не видел. Да и Эльвири-ных подружек, надо сказать - тоже. С этой минуты для меня никого и ничего, кроме Эльвиры, не существовало. А она по-прежнему озорно и призывно улыбалась мне.
   Как-то надо бы утверждаться, и, сбросив плащ и зашвырнув свое шмотье на отведенную мне полку, я решительно предложил:
   - Ну что? Надо бы это… обмыть знакомство… Ресторан вот-вот закроется. Требуется гонец-доброволец… Кто со мной?
   Компания настороженно притихла и начала переглядываться. И тут, как я, впрочем, и ожидал, меня поддержала Эльвира:
   - Я - доброволец! Только… - замялась она, - деньги, наверное, нужны?
   - ообще-то да… - прикинул я свои финансы. - Рубля по два сброситься не мешало бы… Я, увы, пока еще не миллионер, а всего лишь несчастный, бедный студент…
   - Понятно, - тут же перебила меня Эльвира и решительно приказала своим: - По два рубля на стол!
   Деньги моментально были собраны, нашлась и пустая сумка. И мы с Эльвирой полетели в ресторан.
   Где-то уже через два-три вагона я смело держал ее за руку, а в переходах из вагона в вагон обнимал за талию и осторожно, очень бережно переводил через лязгающие, ходуном ходящие под ногами стальные пластины. Так и добирались: стремглав, крепко-крепко держась за руки, проносились по спящим вагонам и переводили дыхание, прильнув друг к другу, на грохочущих сцепках.
   Ресторан уже закрывался, но мы уговорили все же впустить нас и продать четыре или пять бутылок вина. И все в том же темпе (у нас оставалось до Саратова всего-навсего семь часов!) ринулись назад.
   К нашему возвращению девчата уже накрыли стол своей ломившей его снедью, одеялами отгородили наш плацкартный закуток от общего прохода в вагоне. Чудные девчата - они не позабыли даже взять для меня постельное белье у проводницы и застелить мою полку. И мы ударились в разгул.
   се обязанности тамады я тотчас же взял на себя. И никто в компании не помыслил оспаривать это мое стихийно возникшее лидерство - где уж было им, студентам "какого-то там" торгово-кооперативного техникума в Чебоксарах, едущим сейчас на скучную бумажную преддипломную практику в олгоград, тягаться со мной - студентом-геологом? те годы романтический ореол геолога сиял среди молодежи все еще достаточно ярко, и одно лишь это обстоятельство (то, что я представляю это славное, овеянное легендами, мужественное племя) всегда очень способствовало первоначальному уважению ко мне почти в любой молодежной среде. Остальное, как говорится, было делом техники, то есть целиком зависело от моих собственных способностей. Надо ли говорить о том, что я под восторженные и ободряющие взгляды Эльвиры буквально из кожи вон лез, чтобы сразить всех наповал? Помнится, я тогда постарался на славу. Рассказы о моих приключениях в хабаровской тайге, живописно переплетенные былью и небылицами, в которых главная роль отводилась, разумеется, огромному гималайскому медведю, якобы убитому мною собственноручно, все слушали с полуоткрытыми ртами. Девчата боязливо, повизгивая, пробовали нежными пальчиками острия медвежьих клыков, ахали и не уставали восторгаться моей отвагой. Парни все никак не могли налюбоваться моим огромным охотничьим ножом, искусно сделанным кем-то из хабаровских бичей и подаренным мне все там же, на практике, страшно завидовали мне и наверняка проклинали втайне всю свою контор-ско-счетоводческую будущность. А небрежно брошенные мною на стол фотографии, где я был запечатлен и с карабином возле поверженного медведя, и с огромным тайменем на плече, и верхом на коне, и у костра, и т. д. и т. п., окончательно и бесповоротно убедили всех моих славных, наивных попутчиков в том, что я действительно тот самый, за которого себя выдаю.
   се было прекрасно. Но нам с Эльвирой уже и этого было мало - тянуло остаться наедине и как можно скорее. Я то и дело бегал в тамбур пе-
 
   рекурить, а Эльвира под предлогом, как бы я не заскучал там в одиночестве, почти сразу же выходила ко мне. А на самом-то деле мы, не сговариваясь, придумали для всех такой предлог, чтобы там, в тамбуре, жадно, до одурения целоваться.
   Но тамбуры наших вагонов совсем не предназначены для любви - в них грязно, холодно, неуютно. К тому же нам постоянно мешали: то курил кто-нибудь из пассажиров, то проводница принималась вдруг подбрасывать уголь в топку. И я не придумал ничего лучшего, как поскорее споить Эльвириных друзей. И без того наврав с три короба, я не посовестился соврать и еще раз, последний: вот настоящие геологи, дескать, пьют в тайге неразбавленный спирт и обязательно полными кружками. И принялся разливать такими лошадиными дозами, что и здоровенным мужикам от них не поздоровилось бы. И первый же подал пример такого героического пития. Парни, дабы хоть в этом-то походить на настоящих мужиков, во всю тянулись за мной. Девчата, правда, пили поменьше, но ударить в грязь лицом тоже никак не хотели. И довольно-таки скоро вся компания, исключая, конечно, нас с Эльвирой, порядком отяжелев, расползлась по своим полкам.
   Господи, наконец-то нам абсолютно никто не мешал! Теперь мы могли целоваться вволю, ничуть не опасаясь, что нас спугнет кто-то, свободно могли нести тот милый вздор, который предназначался лишь нам двоим. ино на нас если и подействовало, то совсем не так, как на остальных, оно словно бы еще более подогрело и без того горячие чувства наши, сделало нас легкими-легкими, почти полностью раскрепостив во всем…
   - Ты только не думай, - шептала моя Эльвира, доверчиво склонившись ко мне на грудь, - что я какая-нибудь гулящая… раз вот так сразу стала целоваться с тобой… Я еще ни с кем не целовалась по-настоящему… У меня еще ни с кем не было так, как с тобой…
   - Не говори больше об этом, - счастливо шептал я, утопая в ее мягких, послушных волосах. - Я знаю, ты очень чистая, очень светлая… Я сразу понял это, когда увидел, как ты танцевала там, на перроне…
   - И я сразу же, как только увидела тебя, поняла, что ты - мой… мой… мой… И я теперь никому тебя не отдам…
   - И ты не думай, что я всегда такой хвастун… Сам не знаю, как это меня так понесло… Я здесь такого наболтал, что и сам теперь не разберусь, где правду говорил, а где врал напропалую…
   - И не надо разбираться… мой хороший… мой самый лучший в мире человек… Я чувствую тебя, наверное, даже лучше, чем ты сам себя… Я все-все-все про тебя знаю…
   - Эльвирочка… Мне немножко стыдно говорить об этом… Но только совсем-совсем немножко… Я очень… хочу тебя… Я прямо с ума схожу…
   - Любимый мой… И я хочу тебя… Только мне совсем не стыдно сознаваться в этом… едь ты - мой… Мой первый… Единственный. И никого, кроме тебя, у меня не было… и больше не будет… Но сейчас нельзя… Ты же знаешь это…
   - Да, я знаю, что нельзя… Мне все так и кажется, что нас подслушивают… подглядывают за нами…
   - Нет, ты не думай… се спят… Но это все равно… се равно нельзя… Нам надо потерпеть… А вот когда мы будем совсем-совсем одни… вот тогда у нас и будет все… А потом я рожу тебе маленького… Он будет вылитый ты, мой любимый… И тогда я буду любить вас обоих еще больше… хоть мне и кажется, что больше, чем я люблю тебя сейчас, любить невозможно…
   - Эльвирочка моя… Я сейчас зацелую тебя до смерти…
   - Зацелуй, любимый… Зацелуй… Это будет самая счастливая смерть на свете… Господи, как же я люблю тебя! Мой… мой… мой…
   Никогда в жизни я больше не был так безрассудно и так безбоязненно счастлив. Через два года мне довелось испытать другое большое чувство, но все было уже не так - меня ни на минуту не отпускал страх потерять и эту любовь. И все же я опять потерял ее - именно из-за страха перед неизбежной потерей. А еще через два года, когда я женился и особой любви уже не было, да и страха тоже (кроме разве что страха потерять эту некую мифи-
 
   ческую свободу свою), а был своеобразный "сердечный расчет": уж больно в своей жертвенности собой и в любви ко мне та девушка, которая и стала женой моей, походила на нее, на Эльвиру…
   Мы выходили танцевать и в Сенной, и в Казакове, и еще на какой-то станции. Снег, к нашей неописуемой радости, падал все так же тихо и плавно. Теперь и я слышал эту чудную мелодию, снизошедшую в эту божественную ночь на все наше Правобережное Поволжье. И, благословляемые самим небом, мы танцевали и целовались под эту колдовскую музыку.
   А в вагоне я отогревал в своих ладонях замерзшие Эльвирины ладошки и шептал в холодное ее ушко стихи Есенина, Асадова, Исая Тобольского (саратовского поэта, стихами которого зачитывались в ту пору и я, и друзья мои, да и вся саратовская молодежь). Читал свои собственные стихи, приводившие Эльвиру в особый восторг. Пробовал сочинить что-нибудь тут же, но ничего, конечно, не получилось. Но я не очень-то и расстроился и тут же подарил ей тоненький сборничек Тобольского, который всегда возил с собой, а заодно уж и ожерелье из медвежьих клыков, часть своих экзотических фотографий и несколько образцов руд и минералов из коллекции, собранной на практике для курсового отчета. А Эльвира подарила мне томик стихов Есенина - как выяснилось, Есенин для нас обоих был все же первейшим из наших общих любимых поэтов…
   Расставались мы мучительно долго. Саратове шел нудный осенний дождь - будто сама природа оплакивала нашу разлуку. И мы, обнявшись на перроне саратовского вокзала, плакали тоже и никак, никак не могли оторваться друг от друга.
   - Миленький… хорошенький мой… - всхлипывала моя бедная Эльвира. - Приезжай обязательно… Я уже жду тебя…
   - Приеду… Приеду, Эльвирушка… - глотая слезы, бормотал я и все целовал и целовал ее заплаканное лицо. - Повтори… повтори еще адрес моего техникума… И не потеряй бумажку, где я написал его…
   - Я помню… Я теперь его на всю жизнь запомнила… Не беспокойся… Я напишу сразу же… как только устроимся…
   - Тебе пора… Сейчас поезд тронется…
   - Я не могу! Это будто навсегда… Я не могу… Я останусь здесь… с тобой…
   Поезд тронулся. Эльвира вцепилась в меня и никак не хотела уходить. И тогда я взял ее на руки, донес до вагона и поставил на подножку. Эльвирины подружки, которых я предусмотрительно разбудил перед самым Сара-товым, трогательно подхватили ее, разом вдруг ослабевшую, такую несчастную. Я последний раз коснулся своими губами ее омертвевших, соленых от слез губ и спрыгнул на перрон.
   Наш поезд уплывал все дальше и дальше, увозя от меня в олгоград так неожиданно свалившуюся на меня первую большую любовь мою. А я все стоял и стоял под дождем. И все плакал и плакал, как когда-то в детстве.
   Потом вернулся к своим вещам, брошенным на мокрый асфальт, машинально подхватил их и пошел куда глаза глядят, хотя благоразумнее бьгло бы дождаться рассвета где-нибудь на вокзале. Но я ничего уже не соображал - просто брел по пустому предрассветному Ленинскому проспекту, прямо по проезжей части его, и плакал…
   Первое письмо от Эльвиры я получил через два мучительно долгих дня. Но ответ на него, написанный тотчас же, отправлять было все еще некуда - Эльвира написала письмо в поезде и сбросила его в почтовый ящик на какой-то станции перед олгоградом. И лишь еще через день она сообщила мне, наконец-то, свой адрес.
   К тому времени я уже снял квартиру для себя и своих друзей. Таким образом, и у меня появился более-менее надежный адрес - письма же, приходящие на техникум, частенько пропадали. И началась между нами бешеная переписка. Случалось, что мы получали друг от друга по два, а то и по три письма в один день.
   Моя любовная лихорадка вылилась, естественно, в неудержимое поэтическое творчество - за два месяца, до нашей следующей встречи в олго-
 
   граде, я написал любовных стихов столько, сколько ни до этого, ни потом никогда не писал. И, вполне понятно, каждое тут же отправлял Эльвире.
   Когда приехали после каникул ребята, они застали меня с головой утонувшим в самой что ни на есть настоящей "болдинской осени" - среди вороха исписанной стихами бумаги, с безумными - и от бессонницы, и от творческого "запоя" - глазами, абсолютно не способным рассуждать ни о чем, кроме как о своих великих чувствах к Эльвире. Из этого полубредового состояния меня не смогли вывести даже начавшиеся в техникуме занятия. Нет, на занятия я ходил все же, но и там, вместо того чтобы конспектировать лекции, вовсю строчил письма Эльвире и сочинял все новые и новые стихи. Настало время писать отчет о практике, а я никак не в состоянии был переключиться на него. Друзья пытались было вразумить меня, но безуспешно, и им не осталось ничего другого, как писать мой отчет о практике вместо меня - взаимовыручка у нас всегда стояла на первом месте.
   А вскоре о моей умопомрачительной любви и о моей "болдинской", а вернее - "саратовской осени", узнал и весь наш техникум. Самый близкий дружок мой - наш "министр финансов" Санька Кашеваров, проворчав: "Это что же, мы Ромео этому даром, что ли, отчет пишем? Пусть хоть гонорарами расплачивается…", - тайком переписал кое-какие стишки мои и отнес их в редакцию "Саратовского комсомольца". И напечатали-таки! Аж целую подборку из пяти стихотворений, которую я, конечно же, сразу переправил Эльвире в олгоград, хоть все эти стихи у нее и так уже были - в рукописях. Но ведь напечатанное-то - совсем другое дело.
   После публикации в "Саратовском комсомольце" я стал весьма популярен - в нашем техникуме, по крайней мере. Девчата с младших курсов стайками начали ходить за мной по коридорам во время перемен, строить мне глазки и шушукаться, указывая на меня. Но я, крепко-накрепко войдя в роль печального влюбленного поэта, разлученного со своей прекрасной возлюбленной, делал вид, что не замечаю ничего этого, хотя, признаюсь, внимание такое мне очень даже льстило.
   Не остались в стороне и сокурсницы - то одна, то другая просили "черкнуть в альбомчик что-нибудь эдакое… самое-самое…". "Черкал" - жалко, что ли.
   А наша библиотекарша, добрейшая старушка Ксения Феофановна - "из бывших", потомственная саратовская интеллигентка, стала мне говаривать при встречах:
   - итенька, голубчик вы мой, ни за что не соглашайтесь стричься. С этими длинными волосами, так вам идущими как поэту, вы - вылитый Гоголь. Ни за что не соглашайтесь…
   А Георгий Петрович, преподававший нам горное дело, все чаще и чаще язвил в мой адрес:
   - Мне понятно, конечно, что вы готовите себя в великие поэты, и что горное дело вам на поприще этом совсем ни к чему… Но мне совершенно непонятно, зачем вам еще и диплом техника-геолога, который вы все еще надеетесь получить…
   Меня вовсю начали приглашать читать свои стихи на ежесубботних тех-никумовских вечерах. И нарочито-грустный, будто задавленный непомерной ношей, я нараспев читал со сцены:
    Прилечу - до предела измотанный Ожиданием и тоской, И в Твой мир с Твоими заботами Окунусь с головой. И забудусь в счастливом приступе, Лишь успев прошептать: “Устал…” Только знаю: очнусь на выступе Одной из шершавых скал. Только знаю: опять за облаком, Боль глуша, покарабкаюсь ввысь… Снова сердце тревожным колоколом Будет мучить: “Вернись!.. Вернись!..”
 
   Нет, что там ни говори, а мне, ей-Богу, и по сию пору несколько обидно, что поэта из меня так и не получилось. А ведь были, мнится мне, были все-таки задатки-то. Иногда очень и очень сожалею, что рассудок мой постепенно уравнялся с силой чувств моих. А при таком-то равенстве только и оставалось, что подаваться в прозаики. И уж теперь-то настолько окреп во мне этот вечный страж - рассудок мой, что о каких-то новых больших, сумасбродных чувствах и мечтать уже не приходится, остается лишь переживать их снова и снова в воспоминаниях своих…
   А чувствами меня природа с избытком наделила. И наиболее полно проявились они именно в те два месяца между встречами с Эльвирой - Эльвирой я бредил буквально ежеминутно, до мельчайших подробностей планировал в воображении своем нашу очередную встречу в олгограде. Днем и ночью, на лекциях и в трамваях сочинял стихи, писал длинные-предлинные письма Эльвире, по сотне раз перечитывал письма от нее.
   Господи, какими же чудными были эти ее письма! Сколько было в них любви, нежности ко мне, какая щедрая, бескорыстная душа доверчиво отдавалась в них на полное мое владение ею. И я прекрасно понимал, что не то что обмануть эту чистейшую душу, но даже и слегка замутить ее - это уже величайшее нравственное преступление. И уж, конечно же, у меня и в мыслях не возникало, что могу вдруг совершить такое преступление. Нет, я вполне искренне желал полностью раствориться в этой доверившейся мне душе, обогатив ее своею и десятикратно обогатив свою собственную душу. Иного просто не мыслилось. И мы уже постановили в наших письмах, что как только Эльвира закончит свой техникум, в апреле (она была на два года старше меня, но, поступив в техникум после десятилетки, шла впереди всего на один курс), то, пользуясь правом свободного выбора, как заканчивающая техникум с отличием, приедет ко мне в Саратов, где мы и распишемся осенью будущего года - после того, как мне исполнится восемнадцать и когда я вернусь с преддипломной практики. А потом и закончу свой техникум, и мы "рванем в Хабаровский край", так полюбившийся мне, без которого своей дальнейшей жизни я не представлял, точно так же, как не представлял ее без Эльвиры.
   се в нашем будущем, таким образом, было нам ясно, как Божий день, надо было только, как отзывалась на мое страстное нетерпение Эльвира: "…потерпеть, мой милый, совсем-совсем немножечко. А потом я - на веки вечные твоя, и вези меня, куда только тебе вздумается - хоть в твою любимую тайгу, хоть на Северный полюс, хоть на край Земли, хоть на край самой селенной. Лишь бы только всегда и всюду быть рядом с тобой, мой любимый…"
   И вот ранним-ранним утром 31 декабря, всю ночь не сомкнув глаз в предвкушении долгожданной встречи с любимой, я сел все в тот же поезд "Казань-олгоград". Кроме денег, ребята щедро снабдили меня новогодними подарками и бутылкой шампанского, которые я должен был возложить к ногам Эльвиры вместе со своим измученным сердцем.
   Уже после обеда я был в олгограде - в городе двухмесячной, вконец меня измотавшей мечты. Долго-долго ехал на трамвае - дорогу мне Эльвира, конечно же, расписала во всех подробностях, - потом, охваченный вдруг необъяснимым страхом, едва плелся по грязному фабричному поселку.
   На пригород уже спустились ранние зимние сумерки, когда, так и не сумев преодолеть сковавшее меня смятение, постучал я в нужную дверь, в которую почему-то… так не хотелось стучать, от которой какая-то таинственная сила неумолимо тянула меня прочь. Но отступать было уже некуда, и я, обмерев, постучал…
   - Кто? - спросила из-за двери Эльвира.
   Я сразу же узнал этот милый, родной голос, который, будто записанный в моей памяти на своеобразную магнитную ленту, звучал во мне в течение этих долгих двух месяцев очень и очень часто.
   - Я, Эльвира! Я… - радостно вскричал я в минутном восторге оттого, что мечта моя, вопреки непонятному, как будто предостерегающему страху, воплощается наконец-то.
 
   Дверь тотчас же распахнулась.
   Тут-то и случилось во мне то самое страшное, отчего, как мне потом казалось, когда я пытался разобраться во всей этой истории, и предостерегал мой внутренний голос. На пороге стояла… совсем не Эльвира… Да нет же! Это была будто бы и она - все в том же зеленом платье, все с теми же длинными распущенными волосами, погружаясь в которые я так счастливо задыхался тогда, в поезде. Но, Боже ты мой! - как же она, эта девушка, с такой радостной поспешностью выскочившая на мой голос, была не похожа на ту Эльвиру! Ничего, абсолютно ничего общего… Разве у той, моей Эльвиры, были вот эти складки на животе? А эти красные пятна на таком полном, почти заплывшем лице? Да нет же! Это не она! И в то же время, находясь во вполне здравом рассудке, я понимал, что это она - Эльвира… Полнейшее несоответствие того, что я видел сейчас, и того светлого, воздушного образа, что создало за многие дни мое больное воображение, буквально раздавило, растоптало меня. И я уже ничего не мог с собой поделать, тем более - притворяться.