Наместник спросил воина, а тот стал объяснять достаточно подробно, но по движению его рук мы с рыцарем Эдом безошибочно определили, что за звезды попадали на греков с темных небес.
   — Похоже, Калибурн торопится к своему хозяину, — заметил я.
   — Ассасины, — коротко сказал комтур наместнику, приоткрывшему рот от удивления. — Возможно, мы привлекаем их не меньше, чем Большую консисторию Дворца.
   — Вот как, — твердым голосом произнес повелитель Халдии и, шевельнув пальцем, отправил вестника обратно, в холодный и опасный мир, расстилавшийся за стенами этого средоточия изобилия и тепла. — Значит, час настал. Ремни натянулись, и колеса заскрипели. В таком случае продолжим нашу трапезу и насладимся ею назло всем духам тьмы. Посмотрим, как ваши ассасины обучены счету, и спросим их потом, сколько капканов они насчитали.
   — Твое слово верно, дорогой Лев, — поддержал наместника Эд де Морей, не поведя бровью. — Их черед трудиться, а наш черед отдыхать. Я вижу, что теперь наступает моя очередь коротко поведать свою собственную историю, которая пока неизвестна доблестному Роберу. Многое уже известно нам обоим, дорогой Лев, но кое-какие подробности, полагаю, не дадут скучать и тебе.

ВТОРОЙ РАССКАЗ ЭДА ДЕ МОРЕЯ, РЫЦАРЯ ОРДЕНА СОЛОМОНОВА ХРАМА И КОМТУРА КОНИЙСКОЙ КАПЕЛЛЫ

   Сущая правда, готов снова поклясться, что я родился на земле русов, то есть так далеко на севере, что едва ли не в самой никем не виданной Гиперборее.
   Моего отца звали Жиль де Морей, и он был рыцарем из тех, которые «с полными ножнами, но с пустыми кошельками». Военное дело было для него не развлечением или способом показать всему миру свои достоинства, а единственным лекарством от голода.
   Его жизнь тоже начиналась самым странным образом и на землях, хоть и более теплых, но зато оставшихся для него вовсе не известными.
   Своего отца, а моего деда, он не помнил. Мать и, значит, моя бабка, носила красивое имя Иоланда. Она-то и скрывала от маленького Жиля все сведения, касавшиеся жизни и деяний родителя, а только говорила, что он очень смелый и сильный воин и ушел в поход, завоевывать очень далекую и богатую страну. Возможно, если бы Жиль де Морей достиг совершеннолетия на глазах у матери, то он в конце концов смог бы выпытать у нее, откуда тянутся жилы нашего родового линьяжа. Однако судьба распорядилась так, что мать поцеловала его последний раз на Пасху, когда ему не хватало месяца до полных девяти годов, и с тех пор он ее больше не видел.
   Первыми его воспоминаниями оставались картины безжизненной пустыни и обжигающих, как угли, камней под немилосердным солнцем. Во всяком случае, так он мне рассказывал, при этом всегда щурясь и облизывая губы, словно его губы еще с тех самых пор пересохли от зноя. Неизвестно откуда, но только прочь от какой-то беды, и неизвестно куда везла Иоланда своего сына, сопровождаемая тремя или четырьмя слугами. Дорога была очень долгой, и отец помнил, что Иоланда часто прикладывала к его губам серебряный крестик. Вероятно, он спас их жизни, но не избавил от злоключений.
   Однажды их крохотный караван был окружен сарацинами. Они схватили под уздцы коней, повернули повозку в сторону от дороги и помчали так быстро, что повозка трещала и подскакивала на неровностях, отчего отец не один раз прикусил язык. Иоланда прижимала его к себе и обливала слезами.
   Хуже, однако, не стало. В памяти отца остались просторные шатры, прохлада родников и какие-то замечательные сладости, от которых пальцы слипались так, что приходилось весь день напролет облизывать их языком. Приходили по двое воины в белых одеждах и с очень широкими саблями на поясах. Отцу дали подержать такую саблю, и он не смог оторвать ее конец от земли. Воины же громко смеялись и пребольно щелкали его пальцами по затылку. Они надолго уводили мать Жиля. Она потом возвращалась грустная, и Жиль этих часов не любил, потому что мать привлекала его к себе и так подолгу целовала его и гладила по голове, что становилось невмоготу.
   Такая жизнь продолжалась довольно долгое время, пока вдруг за покровами шатра не начался очень громкий шум. Отец слышал истошные крики, звон оружия и беготню. Потом вдруг знакомые воины ввалились в шатер и рухнули на ковры. У обоих в спинах торчали кинжалы с золотыми рукоятками. Иоланда дико вскрикнула и закрыла собой сына, а он все пытался вырваться из ее рук, чтобы посмотреть, что же будет дальше.
   А дальше было вот что. В шатер вошли какие-то люди, тоже сарацины, со злыми и страшными лицами, однако ими предводительствовал ветхий годами старичок с белой бородой и веселыми глазами. Первым делом он подмигнул Жилю и пропел петухом. Потом он приложил руку к сердцу, вежливо поклонился Иоланде и пригласил их выйти из шатра. Они вышли и больше никогда в него не заходили.
   Наружи, как рассказывал отец не без усмешки, битва уже подходила к концу. Одни сарацины продолжали убивать других сарацинов, и мертвых, а потому уже не опасных для христиан, валялось кругом видимо-невидимо. Шатры были подожжены и ярко горели, а потом дым, поднимавшийся над этим местом, еще целый день был виден с дороги.
   Иоланду и ее сына снова погрузили в крытую повозку, по признанию отца более роскошную, чем они имели вначале, и вновь, как я сказал, началась скучная и безжизненная дорога, длившаяся несчетные дни и прерывавшаяся на бессчетные ночи.
   Однажды поутру мой отец Жиль увидел, что коричневая земля вот-вот кончится и начнется очень красивая, голубая и ровная. Понятно, что он увидел море. На голубой стороне стояла новая повозка, у которой еще не было колес, и выяснилось вскоре, что их не нужно вовсе. На повозке развевалось огромное белое знамя с алым крестом посредине. Жиль узнал потом, что оно такое огромное для того, чтобы ловить и не пускать ветер, который будет толкать его вперед вместе с повозкой.
   На берегу стояли люди в других одеждах и другого вида. Сарацины долго переговаривались с ними, и новые люди не понравились Жилю, потому что присматривались к нему и матери очень сердито. Жилю вовсе не хотелось, чтобы они забрали их на свою повозку, которая должна была поплыть по воде, но, увы, судьба вовсе не собиралась исполнять желания моего отца.
   Иоланду и ее сына погрузили на корабль, принадлежавший тамплиерам, он отплыл от берега, и сарацины вскоре сделались вдали не больше муравьев. Франки очень всполошились, а мой будущий отец вовсе не удивился, когда с берега донесся петушиный крик.
   — Должно быть, этого дервиша звали не иначе как Хасан Доброе-Утро, — не сдержавишись, вставил я, и мы все трое посмеялись, а громче всех, подняв панику среди серебристых рыбешек, хохотал наместник Лев Кавасит.
   Но то, как говорится, было только начало и день первый. Корабль плыл по морю, Иоланда как всегда целовала своего сына, а он как всегда норовил куда-нибудь побежать и куда-нибудь сунуть свой нос: то помочь кормчему, которому без Жиля было трудно управляться с рулем, то проверить, хорошо ли натянут парус.
   Вдруг Жиль приметил вдалеке темную мушку и без опаски спросил у сумрачных, бородатых мужей, что за диковинка движется навстречу. Бородатые мужи, однако, сами задали Жилю вопрос: что он там разглядел своими острыми глазенками. Жиль присмотрелся и рассказал мужам, что видит такой же корабль, только парус у него не белый, а черный, и крест посреди не красный, а белый. Мужи, обманув моего отца, ничего ему не объяснили, а только очень всполошились. Они приказывали сворачивать то в одну, то в другую сторону, но встречный корабль оказался точно привязанным к кораблю тамплиеров невидимой нитью.
   Наконец, видя, что встреча неизбежна, начальник корабля прогнал Иоланду и ее сына в узкую каморку, что располагалась на корме, а сам стал надевать свою кольчугу, блестевшую, как рыбья чешуя.
   Вскоре корабли поравнялись бортами. Отец рассказывал, что раздался глухой удар, от которого их обоих швырнуло от одной стенки до другой, а вся палуба задрожала, и спустя еще мгновение до слуха донеслось то же самое, что было слышно, когда они сидели в сарацинском шатре и сами дрожали от страха: яростные крики, звон мечей и стоны умирающих.
   На этот раз Жилю удалось вырваться из рук матери. Он приник к самой широкой щелке между досками и увидел, что встречный корабль привез много воинов, раза в два больше, чем было на их собственном, и все они теперь перебираются через борта к ним и лезут в драку, потому что воины в белых плащах вовсе не хотят принимать их на свой корабль.
   На незваных гостях колыхались черные плащи с белыми крестами, а больше они ничем не отличались от франков и кричали на одном с ними языке. Копья и мечи тамплиеров поражали их, и кое-кто из них падал на свой корабль, а кое-кто валился в воду, но их все равно было очень много. Они стали теснить белых рыцарей, и вот уже тамплиеры стали падать на своем корабле и валиться с бортов в море.
   Один из черных ударил мечом в дверь каморки, распахнул ее и, увидев перепуганную насмерть Иоланду, сделал весьма учтивый поклон.
   «Моя госпожа, вам бояться нечего, — проговорил он. — Как только дело кончим, примем вас, как королеву. Придержите юного рыцаря, чтоб не попал под неверный удар».
   Между тем, одни христианские титаны продолжали убивать других христианских титанов, и мертвых, а потому более не опасных для сарацин, уже валялось на корабле видимо-невидимо.
   Наконец черные совсем одолели белых, покидали все их тела в море и выстроились в два ряда перед каморкой, где мать сидела, обняв свое единственное дитя, и громко взывала к Господу о милосердии.
   Тот же рыцарь вновь приоткрыл дверь каморки, и все воины сразу припали на одно колено, а их предводитель, сотворив новый поклон, сказал:
   «Простите нас, госпожа, за доставленное вам беспокойство».
   Так мой отец вместе с матерью оказался во власти рыцарей Ордена Святого Иоанна Иерусалимского, которые всегда враждовали с тамплиерами.
   Перипетии последующих десяти лет сейчас малозначимы для нас, да к тому же, еще менее поддаются объяснению. Скажу только, что отец оказался в конце концов пажом при дворе у Морейского князя, который и дал ему прозвище скорее в насмешку, нежели для возвышения дворянского достоинства. Так что хоть мы с отцом и прозываемся Мореями, но, разумеется, не имеем ни малейшего права даже на один круглый камешек с берегов острова, который в древности именовался Пелопонесом.
   Однажды Иоланда покинула Морейский двор, оставив сына одного. В более поздние годы, когда вместе с жаждой подвигов стала пробиваться и первая мужская поросль на лице Жиля, влюбленные в него дамы шептали ему на ухо в укромных закоулках Морейского дворца, что его мать была увезена в далекую и прекрасную Флоренцию, где была выдана замуж за весьма знатного человека.
   В семнадцать лет отец отличался крепостью и ростом среди своих сверстников. Наконец настал день, когда он погрузился в теплую воду большой серебряной купели, потом вытерся белоснежными простынями и впервые надел кольчугу и шлем. Сам Морейский князь дал ему священный подзатыльник и, как вспоминал отец, весьма и весьма увесистый, от коего отец взлетел в седло и метко поразил копьем чучело, пробив его соломенную тушу насквозь. Удар очень понравился ландмейстеру северного Ливонского Ордена, гостившему в Морее, и он долго спорил с комтуром иоаннитов, а по завершении турнира с чучелом подозвал Жиля к себе.
   «Мы договорились с доблестным комтуром, — сказал ливонец моему родителю. — Ты волен выбирать. Я предлагаю тебе крестовый поход на схизматиков на далеком севере, ибо это святое дело наилучшим образом закалит твое юношеское сердце. Комтур же предлагает тебе службу в теплых морях, не особо на первых порах опасную. Если ты сделаешь верный выбор, то все же будешь обязан оплатить свою благоприятную судьбу одним обязательством, а именно: по окончании похода отслужить верой и правдой Ордену Святого Иоанна не менее трех лет».
   Отец сделал свой выбор, ничуть не медля и ничуть не колеблясь. Он рассказывал, как во время ночного бдения под оружием, стоя на коленях перед алтарем в пустом храме, он слишком часто отвлекался от молитв, воображая, как лихо скачет, подобно великому Зигфриду, герою германской древности, по холмам, вечно покрытым снегом и льдами.
   Наутро, по обедне, священник вознес молитву к Господу, прося Его благословить Своею Всемогущею десницей меч, который слуга Его по имени Жиль имеет желание принять. Сам Морейский князь коснулся оружием плеч моего отца, и так он стал рыцарем, жизнь которого уже принадлежала двум Орденам, если не считать пока неудачных притязаний третьего.
   В году одна тысяча двести сорок первом от Рождества Христова мой отец вошел на землю русов в рядах ливонского войска.
   Весной следующего года русский князь Александр встретил рыцарей на льду большого озера и разбил их наголову, хитростью заставив столкнуться на полном скаку с заснеженными скалами берега.
   Признаюсь, некоторую часть рассказа рыцаря Эда я от удивления пропустил мимо ушей. В моей памяти вставали до самых небес покрытые снегами горы, и я никак не мог вообразить все величие картины невиданного сражения, в котором воинство рыцарей-великанов обломало свои копья об громоздившиеся в недоступных высотах хребты и вершины.
   Между тем, Эд де Морей продолжал историю своего отца.
   Итак отец оказался среди взятых в плен. Русский князь так поразил его своим умом и великодушием, что он дал клятву верно служить князю в течение семи лет, и тот, приняв клятву, дал отцу место в своем войске.
   В ту пору русы очень страдали от нашествий монгольских язычников. Один из монголов, кажется, сборщик дани, польстился на красивую русскую девушку и схватил ее прямо на улице.
   Все были напуганы и поначалу пытались вразумить номада, страшась даже приблизиться к нему, такой ужас навели на всю страну эти степные варвары.
   Совершенно случайно — но случайно ли? — мимо проезжал отец. Девушка сразу запала ему в сердце, а большего терять ему было нечего. Вступившись за нее, он сразился с монголом и проткнул его насмерть. Из-за этого дела у князя Александра было много хлопот с завоевателями, однако, как рассказывала мне моя мать, князь потом всегда улыбался, когда смотрел на отца. Он сам, то есть князь Александр, вызвался быть сватом, так что согласия будущего тестя, одного из малых княжеских вассалов, не пришлось долго ждать, хотя отец в той земле и считался для всех иноверцем.
   Имя моей матери было Мария.
   Есть у меня также брат, и, надеюсь, он все еще жив и здоров. Вообразите, он почти на двадцать лет старше меня. В нашей семье он был первенцем. Роды были тяжелы, и мать дала обет, что если разрешится благополучно, то посвятит ребенка Богу. Молитва была услышана, и, надо сказать, мой брат Иоанн с самого детства имел влечение к духовной жизни. Семнадцати лет он был пострижен в монахи под именем святого воина Георгия и, вероятно, еще ныне подвизается Богу где-то среди великих снегов и великих болот. Хоть он в нашем понимании и схизматик, но мне кажется, что на моей судьбе сказывается благотворная сила его молитв.
   Обстоятельства сложились так, что семь обетованных лет службы утроились, а отец все еще оставался на земле русов. Впрочем, он всегда вспоминал то время как лучшую часть своей жизни.
   Он сопровождал князя Александра во всех его походах. Но однажды, возвращаясь домой из столицы монгольских ханов, князь заболел и в дороге умер. Отец еще некоторое время держался среди приближенных князя и покинул русские земли через год после того, как родился я, Эд де Морей. Незадолго до этого стал возрастать слух, будто бы отец отравил князя в пути в угоду ливонцам. Хотя защитников отца оказалось больше, чем злых языков, он посчитал честь главным своим богатством. Моя мать рассказывала, что целое войско, еле держась в седлах после застольных проводов, провожало нас до самой границы.
   Во Франции моему отцу пришлось искать источник средств, а руки его умели хорошо делать только одно дело: держать меч и щит.
   Он подался к иоаннитам, которые уже давно забыли о нем. В Орден его по причинам, о которых можно догадываться, не приняли, но пообещали поддержать семью за некую особую службу, о смысле которой я узнал только в тот самый день, когда прощался с отцом в Акре, и он, видимо, чувствовал, что мы расстаемся уже до Царства Вечного.
   Отец вступил в крестоносный отряд, который затем влился в ряды войска монгол-несториан, наступавшего на одну из столиц сарацин, город Дамаск. Мать рассказывала, что один из потомков Чингис-хана спас отца в бою от гибели. Вот каков урок Провидения!
   Можно было ожидать, что дух отца наконец остынет и он потянется к тихому семейному камельку, ведь он нес на плечах тяжесть жизни удивительно долгой для храброго воина, он повидал на своем веку междоусобную вражду как христиан, так и неверных, становился жертвой злых наветов. Ничуть не бывало! И в пятьдесят лет он любил пустить коня во весь опор, потрясая окрестности боевым кличем, и покрутить копье ловчее любого рыцаря из молодой сотни. Борода его седела, а черные кудри, каких и не найдешь среди франков, легко отражали осаду прожитых лет. Помню, как грозно горели его глаза, когда он вернулся из того похода, привезя золотых юсуфи и динаров столько, что хватило бы на жизнь и его внукам. Оттуда, с Востока, он привез также столько тайн и откровений, что, когда настал мой срок принимать наследство, у меня голова целый месяц шла кругом, и я даже несколько дней пролежал в постели, обуреваемый видениями. То, что узнал мой отец, и то, чему он посвятил остаток жизни, свилось в нить и моей собственной судьбы.
   Мы жили в Париже. Отец то исчезал снова, то появлялся, обнимая нас с матерью так крепко, что у обоих перехватывало дыхание, а потом неделю кряду болели все ребра.
   В год, когда мне исполнилось пятнадцать лет от роду, моя добрая мать умерла от скоротечной горячки, а еще год спустя отец получил известие о том, что во Флоренции находится при смерти его собственная мать, а моя бабка. Как я понимаю, долгожительство по отцовской линии у нас в крови. Не знаю, по какой причине он не смог взять меня с собой во Флоренцию, хотя мне было очень любопытно взглянуть на свою таинственную бабку Иоланду, о которой осталась легенда, будто она была какой-то принцессой, некогда увезенной в плен сарацинами.
   Отец пристроил меня служить в замке одного из знатных дворян, уважавших его доблесть. Отец сказал мне, что сам начинал с этого и в свое время мог похвалиться куда менее пышным линьяжем, чем я. Шлепнув меня по затылку, он уехал, а вернулся только через полтора года, и, надо признаться, что на этот раз я впервые увидел его хмурым и нелюдимым. Отец не раскрыл причин своей меланхолии, и я тогда подумал, что, может быть, на смертном одре Иоланды выяснилось о нашем линьяже нечто такое, чем и вовсе хвалиться не стоит.
   Потом он исчез снова, но перед отъездом положил передо мной на стол большой кошелек с деньгами и долго смотрел мне в глаза, не говоря ни слова.
   Наконец он сказал, что, вернувшись, хочет увидеть своего сына человеком не только смелым, но образованным и рассудительным, превзошедшим своего отца в разумении тайн видимого мира. Так, вскоре после того, как он вновь скрылся за холмами и лесами, я стал студентом, чтобы, по словам отца, «пробраться в самую зеницу великого зла не только с мечом, но и ключом от потайных дверей».
   Не могу признать, что из меня вышел прилежный студент, купивший себе стекла для глаз по десять золотых за штуку. Книгам я предпочитал хорошую выпивку, а о всяких тайнах, которыми бредил отец, вспоминал, как о любопытной сказке. Я любил ходить по оружейным лавкам, и, если бы не обещание, данное отцу, то спустил бы разом свое содержание на один добрый клинок. Впрочем, кое-какие знания мне все же пригодились.
   Через два года отец вернулся и крепкой рукой стащил меня со школярской скамьи, чему я и сам был рад несказанно.
   «Теперь пора делать дело, — объявил он мне. — Мы поедем в Акру и вступим в Орден Рыцарей Храма».
   Святые исповедники!
   Твердыни Заморской земли, Акра, доблестные рыцари, принявшие Крест — все это было так же далеко от меня, как и те удивительные места, в которых пропадал отец и откуда он возвращался, пропитанный необыкновенными запахами. Да, все это было так далеко, что казалось сном. И вдруг этот сон разом опрокинулся в явь!
   Вновь целую неделю я бредил какими-то грезами и не смыкал глаза по ночам, а вернее спал с открытыми глазами на ходу, как одержимый лунной болезнью.
   Одно меня беспокоило: Орден Рыцарей Храма. В Университете я наслышался о нем всякого, и теперь терялся, чего же страшиться больше — ангельского целомудрия или же возможного долга целовать высокое начальство в задницы или в места, куда более дремучие.
   Отец говорил: не страшись ничего, ибо есть цель, которая все простит и очистит. Действительно, пришлось пройти и претерпеть многое: срам и доблесть.
   О, Акра! Великая история! Наш славный хозяин знает эту историю лучше меня. Мне же очень не хочется, чтобы вся наша славная трапеза утонула в моем рассказе, как и ночь нашей встречи, достойной пера любого королевского хрониста. С другой же стороны, не достойно оставлять тем, далеко не худшим годам моей жизни всего одну короткую страницу. Поэтому с вашего позволения, досточтимый Робер, я оставлю эту историю до заката следующего дня, дабы она помогла нам скоротать время очередного привала.
   Затаив дыхание, слушали рассказ рыцаря Эда де Морея мы оба, хотя наместник еще недавно казался мне человеком всеведущим.
   — Достопочтенный сын Феба, — проговорил он, вновь возвратившись взором к роскошному столу и теперь выбирая, за какой бы еще кусочек взяться. — Сегодня ты оказал мне честь своим посещением, чтобы удивить по меньшей мере дважды. Признаюсь, многое, особенно из того, что касалось юных лет твоего отца, мне открылось впервые. Зато последний год его жизни мне известен лучше, чем тебе. И скажу, что если в пятьдесят он выглядел на тридцать, то на самом исходе седьмого десятка он казался куда бодрее сорокалетних стариков. Таким он и остался навсегда в моей памяти: седобородым богом, грозно возвышающимся в поднебесье. Они оба были красавцами на той башне, твой отец и Милон, который был лет на двадцать помоложе твоего отца. Сарацины задирали головы, цокали языками и торопились наверх, а оттуда уже сыпались вниз, как спелые яблоки.
   Когда слуга вновь наполнил мой бокал, я набрался смелости и предложил выпить за честь славного рода, к которому принадлежал рыцарь Эд де Морей, дабы род его не пресекался до скончания веков и все будущие потомки являли бы собой примеры доблести и воинского искусства, причем о последнем да будет свидетельствовать долголетие, подобное долголетию царя Мельхиседека.
   Рыцарь Эд был несомненно польщен, однако посмотрел на меня, то ли с некоторым смущением, то ли с недовольством. Я понимал, что своей застольной речью задел один из главных обетов рыцарей Храма. Наместник же рассмеялся и захлопал в ладоши.
   — Ах, какой меткий стрелок наш несравненный Робер! — воскликнул он. — За его слова я готов немедля выехать и скакать всю ночь по горам, дабы доставить к утру новую бочку апулийского. Брат мой Эд, если твоему роду суждено продолжиться по воле священного возлияния, я залью вином весь водоем и погружусь в него, подобно бегемоту.
   — Брат мой Лев, — коротко усмехнулся рыцарь Эд и также коротко выразился: — Года не те, да и плащ не позволяет.
   — Какие года?! — искренне ужаснулся Лев Кавасит, и глаза его округлились. — В тебе же, мой Геракл, такой сплав кровей, что даже если ты будешь лежать на смертном одре при последнем издыхании, все равно твой соловей еще сможет спеть такие песни, на которые отовсюду слетятся и самые привередливые соловьихи! Неужто у тебя до сих пор нет на примете достойнейшей из достойных?
   Тут у меня кусок застрял в горле, а рыцарь Эд с явным смущением отвечал:
   — Лев, если и есть такая, то она вовсе не годится для того дела, о котором ты думаешь. Прошу тебя: не становись бегемотом. Бесполезные и опасные старания.
   — Не путай меня, дорогой Парис, — набычился наместник Халдии. — Если есть, то посылай меня сватом. Уверяю тебя, лучшего свата не найдешь даже в Индии. А если нет, то нынче же вылезу из этой проклятой норы и клянусь, что отыщу тебе самую смазливую и невинную птаху там, где прикажешь: хоть в Трапезунде, хоть во Флоренции, хоть в Париже. А что касается ваших уставов, то в Писании, кроме устава Моисеева, я что-то ничего иного не припомню. К тому же сказано: не зарывай талант в землю, а семя, которым одарил Творец и тебя, и твоего отца, разве не талант?
   Подороже всякого золота, так и знай, и попробуй мне чем-нибудь возразить.
   — Сватом посылать тебя, дорогой Лев, теперь уж, как видно, недалеко, — пересилив смущение, отвечал рыцарь Эд в тон своему старому товарищу, — да только делать этого не стоит.
   — Все эти ваши загадки, — сердито пробормотал наместник. — Мы, греки, старый народ. Пусть хитрый, зато рассудительный. Все эти ваши игры в прекрасных Дам и драконов кончились у нас еще за тысячу лет до пришествия Христова. О, рыцари! Тело вы отдаете в бою за Христа, а сердце оставляете Даме. И не оправдывайтесь тем, что служите Пресвятой Деве. Все это только робкое покрытие греха. Я вот что скажу: гораздо вернее было бы поступать наоборот, если не можете отдать Богу всего себя разом. Из-за этой путаницы и начались все ваши беды с сарацинами.
   — Мудрый змий! — покачал головой рыцарь Эд де Морей.
   — Ты мне так и не сказал, что ты собираешься делать и примешь ли мои услуги, — не оставил своих злостных намерений хитрый грек. — Или так и будешь поливать слезами до старости батистовый платочек своей ненаглядной?