Страница:
Посреди чудесной той полянки, Фьямметта порывисто повернулась ко мне и с преданностью, невыразимой никакими словами, посмотрела мне в глаза. У меня перехватило дыхание, и сердце забилось куда отчаянней, чем от самого отчаянного бегства.
— Мессер! — прошептала она и, подавшись навстречу, робко прикоснулась виском к моей щеке. — Разве вам так уж трудно предъявить братскую любовь еще один раз и при том в уединении? Брат-тамплиер, примите меня теперь в свой Орден по полному уставу. Умоляю вас. Доблестный комтур, я стану вам самым верным оруженосцем.
— Фьямметта! Я люблю тебя! — вырвался наконец ответ у того, кто был окончательно побежден нежной страстью к флорентийской красавице.
— Тогда обнимите меня крепче, мессер! — порывисто вздохнув, повелела Фьямметта.
Я обнял ее и покрыл поцелуями ее лоб и ее глаза цвета спокойного и глубокого моря, освещенного полуденным солнцем.
— Крепче обнимайте, мессер! Крепче! — шептала Фьямметта. — Так крепко, чтобы я запомнила навсегда. Чтобы я запомнила во веки веков, что только по вашей воле я отныне и смогу дышать. Только по вашей воле. Отныне и во веки веков. Ну же, не бойтесь. У меня крепкие кости.
Ее кости и в самом деле оказались чересчур крепки, и моих сил, кажется, все никак не доставало на то, чтобы смирить дыхание Фьямметты и остаться в ее памяти во веки веков. Наконец, надорвавшись, я повалился на траву и увлек ее вместе с собой, теперь уж невольно прибавляя к своим силам и полный свой вес, не слишком-то уж значительный.
И вот моя красавица содрогнулась и испустила такой сдавленный хрип, что я, не на шутку испугавшись, сразу оставил ее в покое. Как наслаждается водой путник в пустыне, добравшийся до колодца, что уже давно снился ему в пути, и ободряется от каждого нового глотка, так и моя возлюбленная ловила губами эфир, изливавшийся на нас с сияющих голубых небес. Грудь ее вздымалась все ровнее и умиротворенней, а в затуманившихся глазах все яснее открывалась дивная морская глубина.
Позволив теперь и самому себе облегченный вздох, я немного подвинулся к Фьямметте, и стал тихонько прикасаться губами то к уголкам ее губ, то к прекрасной шее, то к ресницам, то к прядям волос, с ароматом которых не смогли бы и поныне, и во веки веков сравниться ни мак сорока провидцев, ни голубой кориандр.
Фьямметта, закрыв глаза, улыбалась мне, нежно разглаживая своими прохладными пальцами на моем лице все будущие морщины и рубцы. Так могло бы миновать и мимолетное «ныне», могли бы миновать и «веки веков». Но, увы, кое-какие невзгоды все еще ожидали нас впереди.
— Вот они где, прощеные! — раздался вдруг над нами громоподобный глас, уже хорошо нам известный, а здесь, в маленьком дворике, многократно усиленный теснотою высоких стен.
Мы с Фьямметтой вскочили на ноги и увидели ослиного Папу, стоявшего в устье единственного прохода на улицу. Некогда белоснежные и сверкавшие золотым шитьем папские одеяния были теперь все перемазаны где грязью, где нечистотами. Изрядно помятая, с оторванным в потасовке фаллосом, тиара сидела набекрень и была подвязана широкими тесемками, придававшими Папе особенно глупый вид. Колбасный завиток кадуцея, наверно уже давно покоился в его желудке. По бокам от Папы и за его спиной толпились епископы, видно уже успевшие отслужить не одну мессу Бахусу. Выражения лиц у преосвященных мне совсем не понравились, а больше всего мне не понравились посохи, которые подпирали все это пьяное воинство.
— Вот они где! — важно грозя нам пальцем, повторил ослиный Папа. — Мы-то их в раю обыскались, а они вот где! Опять на грешной земле! Что я велел им, верные мои слуги? — проговорил он, привлекая к себе епископов. — Идите и больше не грешите. Верно?
— Верно! — как шершни в дупле, загудели епископы.
— Выходит, они меня обманули? — досадливо покачал тиарой Папа.
— Обманули! — с удовольствием подтвердили епископы.
— Да еще и девка с ним, верно?
— Верно! — пел нестройный хор епископов.
— Значит, такой-то у этих бедных храмовников обет целомудрия! — продолжал ехидно досадовать ослиный Папа. — А мы-то им поверили. Мы-то их помиловали.
Я вспомнил о деревянных мечах, заточенных накануне, а также о том, как, несмотря на десятикратные просьбы Гвидо, обращенные ко мне, я отказался-таки повесить один из них себе на пояс, отговариваясь тем, что и деревянного ящика с грехами Магистра мне будет достаточно. Короче говоря, мне теперь тоже нашлось о чем подосадовать.
— Где бы теперь мог быть Гвидо? — невольно высказал я вслух свои мысли.
Заслоненная мною от неумолимо надвигавшегося на нас преосвященного воинства, Фьямметта, не теряя хладнокровия, тихо и тоже досадливо проговорила:
— Найдешь его! Может, уже напился.
Папа наступал, епископы заполняли маленький зеленый дворик, а мы, попятившись всего на пару шагов, уже уперлись лопатками в стену, явно требовавшую от меня прекратить отступление и показать неприятелям пример рыцарской доблести.
— Что это вы там бормочите? — полюбопытствал Папа, добродушный вид которого, по моему чутью уже явно не соответствовал его намерениям.
— Да вот шепчет мне сошедший с небес ангел, которого вы, Ваше Стервейшество, случайно приняли за уличную девку, — начал я свою апологию, — что на единственный день в году, как раз на праздник Золотого Осла, открывается в этом самом месте благословенной Флоренции Рай для тех, кто от всей души пожелает его увидеть. Вот и вы, Ваше Свирепейшество, невзначай заглянули в райский уголок, где может отыскаться место и для грешного тамплиера. А еще сказал мне ангел, что в доказательство сего чуда можем мы показать Вашему Свинейшеству удивительные превращения самых никчемных грехов в настоящие золотые флорины.
— Что-то не нравятся мне льстивые речи этого мошенника, — с неторопливой торжественностью проговорил Папа. — Неужто зря пострадал за вас, храмовников, ваш предводитель? И речи мне твои не нравятся, сын мой, и сам ты напоминаешь мне одного негодяя, которому не откупиться от ада никакими флоринами.
— Вот что, Твое Свихнейшество, — придав себе самый серьезный вид, сказал я, когда уже стали нас достигать винные пары «преосвященного» воинства. — Ангела мы отпускаем, и за это тебе и твоей веселой братии пятьсот флоринов на руки.
— Ни за что я тебя с ними одного не оставлю! — горячо прошептала Фьямметта.
Как бы пропустив мимо своих ушей и мимо своего сердца порыв ее чувств, я окончил свое предложение:
— А мы с тобой, Слизнейшество, если желаешь, еще останемся и поговорим.
И я принялся неторопливо снимать с плеч тамплиерский плащ, совсем неудобный в сражении с пьяными лудильщиками.
Тут Фьямметта, словно ястреб, вцепилась мне в руку.
— Отпусти! — рявкнул я на нее. — Прошу тебя, только не мешай!
Циклопий глаз Папы, вперившийся во Фьямметту, пылал вожделением. Посохи уже не подпирали епископов, а, оторвавшись от грешной земли, угрожающе покачивались в их руках. Медлить было нельзя.
— А вот мы сейчас проверим, откуда взялся такой ангелок, — проговорил Папа, придавая своему уже совсем хищному оскалу вид умильной улыбки. — Проверим, где у него там флорины припрятаны вместо грешков. Нам-то известно, что должно быть у ангелочков за пазухой и вот тут.
Не успел он похлопать себя по срамному месту, как я ринулся в бой. Вмиг перевернувшись через голову, и тем ошеломив воинство, я вырвал посох из рук ближайшего ко мне и, на мой взгляд, самого крепкого верзилы и так треснул его по носу, что грязная физиономия сразу украсилась роскошной красной розой.
Опомнившись, преосвященные принялись вовсю размахивать и своим оружием. Я отбивал их удары, плющил уши и крушил челюсти, но и мне самому тут доставалось изрядно — пока только по плечам и лопаткам, а голову еще удавалось сберечь.
Внезапно раздался пронзительный крик Фьямметты. Обернувшись, я узрел, что двум пьянчугам удалось-таки проникнуть мне в тыл. Остальные теснили меня в сторону, а те двое свалили Фьямметту у стены навзничь и, придавив ей руки коленями, уже с остервенением разрывали на ней одежду. Ослиный Папа трясся от нетерпения, прыгая около них и задирая свой подол выше пупа.
Собрав все силы, я растолкал нападавших и, очутившись рядом с лудильщиком, ударил его палкой снизу, прямо между ног. Он завизжал, как резаный поросенок и откатился куда-то в сторону, а я, тем временем, успел достать посохом затылок одного из насильников, а другого, ближнего, схватив за шиворот, использовал в виде боевого тарана: основательная брешь в стене нам с Фьямметтой очень бы теперь пригодилась.
В тот же миг, однако, достали и меня самого. Я получил оглушительный удар по темени, второй — в скулу, и, наконец, пришедший в себя верзила с алой розой вместо безобразного носа, успел добраться до меня, пока я отмахивался от темных кругов, вертевшихся в моих глазах. Вместо благодарности за исправление природного недостатка он схватил меня сзади и с такой силой шлепнул об стену, что мне показалось, будто уже по другую сторону стены, не пользуясь никакой брешью, вылетела на улицу моя душа.
Однако мое бренное тело все еще не желало сдаваться. Едва не размозженное, лишившееся всех чувств, оно еще смогло повернуться и ткнуть палкой верзилу, попав ему наугад прямо в кадык. Тут враги принялись бы за меня вновь и наконец доломали бы и истолкли все мои косточки, если бы внезапно не раздался всевластный и громоподобный глас, в сравнении с которым все повеления Папы действительно показались натужным криком осла против спокойного рыка в меру разгневанного берберийского льва.
— Всем стоять! — прогремел Юпитеров глас. — Именем закона и народа Флоренции, стоять всем на месте!
И такую власть возымел тот глас над всеми сражавшимися в райском дворике, что епископы остолбенели, а моя душа, без всякого труда проникнув обратно сквозь стены, живо соединилась с моим телом, дабы скорее удержать его на месте и в стоячем положении.
Прозрев в единый миг, я увидел в устье дворика удивительную фигуру в очень широком балахоне плакальщика и в капюшоне, скрывавшем все лицо, кроме мощного, выдававшегося вперед подбородка. Рядом с неизвестным стоял пожилой, довольно упитанный священник, боязливо поглядывавший то на оцепеневших драчунов, то на таившего свою личность пришельца.
Воспользовавшись спасительной заминкой, я схватил Фьямметту и вырвал ее, и вырвался сам из зловещего кольца «преосвященных». Теперь с одной стороны было четверо — мы с Фьямметтой и двое необычных пришельцев, а с другой — полдюжины целых и полдюжины раненых негодяев.
Ослиный Папа закряхтел, и двое епископов помогли ему подняться с четверенек.
— А это что еще за пугало?! — послышался его сиплый, однако все еще — надо отдать должное его актерским способностям — слащавый и как бы совершенно доброхотливый голосок. — Ну-ка, вытряхните из мешка этого горлопана. Хочу посмотреть, что еще за архангел свалился на наши головы.
Я крепко сжал в руках обломанный посох и был готов дать врагу последний отпор и умереть на этом оскверненном алтаре моей любви, но тут вдруг за нашими спинами послышались боевые кличи, раздался топот наступающей конницы, и во дворик ворвалось — правда, без коней — доблестное воинство тамплиеров во главе с маршалом Ордена Гвидо Буондельвенто.
Фьямметта вскрикнула от радости и захлопала в ладоши, а Гвидо принялся крушить всех деревянным мечом направо и налево, без разбора. Вероятно, кто-то, недавно заглянув сюда, успел оповестить Гвидо о том, что обижают его сестру и лупят самого комтура, и он, совершенно озверев от гнева, примчался жестоко наказать всех, кого застанет на месте преступления, кроме нас самих.
— Гвидо! Стой! Это свои! — услышал я звонкий голос Фьямметты, уже бросившейся на защиту наших спасителей. — Дурень! Протри глаза!
В моих же глазах снова поплыли темные круги, и я поспешил скорее опереться на обломок посоха. Священник и человек в балахоне подхватили меня под руки и повели прочь от отчаянного побоища, кипевшего на крохотной полянке нашего с Фьямметтой Эдема, откуда мы были столь немилосердно изгнаны — и вовсе не Всемогущим и Всеблагим, а самыми захудалыми бесенятами, осквернившими чудесное место. Вот когда я получил самое первое и самое твердое убеждение в том, что по своему желанию никакого рая на грешной земле не воздвигнешь.
Я помню, как меня выносили из темной подворотни на улицу и прежде, чем лишиться чувств, я еще шевелил ногами, пытаясь отряхнуть с них прах покинутого мною царства.
Меня вызвали к жизни слова, чеканно произносимые тем же гласом, что возымел власть над неудержимой стихией войны и насилия. Каждое слово падало в мою душу, словно капля воскрешающей влаги, хотя общий смысл тех слов, соединенных в строки, удалялся все дальше от обещания счастливой жизни.
«…Здесь страх не должен подавать совета.
Я обещал, что мы придем туда,
Где ты увидишь, как томятся тени,
Свет разума утратив навсегда».
Столь невеселые посулы могли быть обращены и вовсе не ко мне, поскольку в те мгновения я и сам вполне бы сошел за томящуюся в муках тень, что давно утратила свет разума. В предыдущее, и трудно сказать, какое по счету, свое воскрешение я мог открыть глаза, но не хотел; теперь же хотел, но не мог: казалось, что тяжелая глина давит на мои веки.
«Если только обещают ад, значит, ад еще не здесь», — утешила меня тень моего рассудка, вызванная мною, тоже словно бы из подземной пропасти. Все мои чувства подсказывали мне, что ад, однако, неподалеку. Какие-то неприкаянные тени проносились передо мной. Кривые, оскаленные, окровавленные рожи пялились на меня. Вспыхивали, смешивались и гасли какие-то совершенно невероятные картины и события. Мощные волны подбрасывали объятый пламенем корабль, к мачте которого был привязан настоящий великан в рыцарских латах и белом плаще, а над ним среди туч мелькали всадники-тамплиеры, сражавшиеся с безобразным воинством. И от ударов рыцарей валились в море с облаков хвостатые бестии и тела в епископских одеяниях. Потом вдруг оказывалось, что море полно до самых туч не водой, а дерьмом, и я в нем болтаюсь по самую шею, вроде поплавка. И вот, задрав голову, я увидел стол, ломившийся от блюд, а у стола, на парчовом ложе, возлежал надо мной Лев Кавасит, который, наконец повернув голову и заметив меня, добродушно улыбнулся и протянул мне руку, чтобы вытащить меня из колыхавшихся нечистот.
Как раз в эти мгновения чеканный глас произносил такие слова:
«Дав руку мне, чтоб я не знал сомнений,
И обернув ко мне спокойный лик,
Он ввел меня в таинственные сени.
Там вздохи, плач и исступленный крик,
Во тьме беззвездной были так велики…»
И вдруг рука Льва Кавасита превратилась в ужасную мохнатую лапищу, и та бесовская лапища вместо меня ухватила сразу за обе руки Фьямметту и потащила ее вовсе не к столу с яствами, а прямо в разверзстый зев адского вертепа.
Все никчемные богатства моей памяти я готов был тут же признать за фальшивый блеск бессмысленных сновидений, все, кроме одного дорогого мне лика. Все, что я помнил, безо всякого сожаления я был готов вернуть Морфею, кроме образа моей Фьямметты, кроме ее прекрасных глаз.
«…Что поначалу я в слезах поник,
— продолжал неведомый голос. -
Обрывки всех наречий, ропот дикий,
Слова, в которых боль, и гнев, и страх…»
Я содрогнулся, увидев, как бедная Фьямметта исчезает в адской пропасти и невольно вскрикнул:
— Нет!
Теперь уже бескрайнее море боли охватило меня и подняло на самой высокой и гневной волне.
— Мессер, он уже очнулся, — послышался совсем рядом тихий и милосердный шепот.
— Надо дать ему воды, святой отец, — приглушенно, но при том и подобно рокочущему в отдалении грому, произнес в ответ тот самый глас, который спас меня уже, по всей видимости, дважды.
— Вот, мессер, я уже поставил, — снова послышался первый голос, и моего лба коснулась мягкая и теплая ладонь. — Сын мой, позвольте приподнять вам голову.
Последние слова были уже несомненно обращены ко мне, и я, с трудом разлепив веки, увидел перед собой мутное облако, вскоре принявшее определенные очертания. Надо мной стоял, склонившись, тот самый священник, который сопровождал загадочного человека при его опасной миссии на место побоища.
Глоток воды в один миг смыл с моей души власть тягостных сновидений.
— Как вы себя чувствуете? — ласково улыбаясь, спросил священник.
— Жив, слава Богу, — преодолевая боль в груди, ответил я. — Вашими молитвами, святой отец.
— Слава Богу! — искренне обрадовался священник и быстро перекрестился.
— Раз до сих пор кровь ртом не пошла, значит будете жить, доблестный юноша, — раздался за его спиной тот самый властный глас.
У священника на лице появилось растерянное выражение, и он невольно посторонился.
Теперь надо мной возвышался мой главный спаситель собственной персоной. Капюшон его траурного балахона был откинут на спину, и я смог наконец рассмотреть его благородные черты. На вид незнакомцу было лет сорок пять или даже пятьдесят. Линии его довольно узкого лица были очень резки и словно высечены из белого мрамора рукою самого искусного и уверенного в своем резце римского ваятеля, который вплоть до этой фигуры запечатлевал в камне только императоров и непобедимых полководцев. Высокий, с продольными неровностями лоб несомненно свидетельствовал о ранней старческой мудрости; сжатые, прямые губы и подобный тарану подбородок — о непоколебимой воле и, вероятно, известном деспотизме характера; выдающийся нос с горбиной — о последовательности устремлений, выходящей в упрямство. Взгляд его глубоко посаженных глаз был столь проникновенен, повелителен, но одновременно скорбен и полон такого искреннего сострадания, что как бы и усиливал, и, напротив, разом оправдывал все неумеренности грозного характера.
— Я рад приветствовать вас, доблестный воин! — чересчур торжественно, но при том безо всякой насмешки произнес незнакомец. — Надеюсь, вы уже готовы представиться, а потому я с удовольствием сделаю это первым. К вашим услугам, благородный юноша, не кто иной, как Данте Алигьери, гражданин благословенной Флоренции, который, подобно одному из пророков, был изгнан из нее за то, что, может быть, любил ее немного больше, чем правители, способные не к любви, а лишь к заключению брачного контракта, и желал ее процветания и благополучия немного больше, чем здешние торговцы, отдающие предпочтение лишь процветанию своих желудков и кошельков.
— Ах, мессер, мессер! — не выдержав, запричитал священник, качая головой. — Что же вы тут такого наговорили!
Не дав мессеру Алигьери продолжить свою речь, он подскочил к ложу, на котором я был распростерт, и, касаясь указательным пальцам своих губ, торопливо осведомил меня:
— Сын мой, не забывайте, что мессер спас вас от смерти, но ему самому грозит смерть в этом городе. Он находится в пожизненном изгнании по приговору суда, и никто не должен знать, что ему удалось на краткий срок проникнуть во Флоренцию.
— Следом за мной не узнает никто, клянусь честью, — пообещал я и поспешил спросить о главном. — Но где Фьямметта?
— Ваша Дама под надежной защитой, — очень убедительно ответил мне мессер Алигьери. — Полагаю, теперь она тщательно принаряжается, чтобы во всем блеске показаться своему спасителю. Вы так отважно сражались за нее с несметным числом врагов, что отказать вам в помощи было бы для меня бесчестьем перед самой Флоренцией.
— Услышав шум, я первым выглянул в маленькое окошко и увидел это ужасное нападение на вас, — тут же сообщил и о своей лепте мягкосердечный священник. — Ах, когда же наконец запретят эти отвратительные, празднества, эти языческие буйства! И вот скажу вам, сын мой, я прямо-таки хватал мессера за одежду, так боялся, что дело добром не кончится для всех нас. Но мессер, скажу я вам, двинулся на них, прямо как Давид на Голиафа. И все обошлось, хвала Провидению.
— Обошлось, если не считать, что юному Патроклу пустили кровь в трех местах на голове и сломали пару ребер, — совсем не шутя, тем же важным тоном уточнил мессер Алигьери. — Когда вы бились с этими дьяволами, доблестный рыцарь Роланд, мне вдруг представилось, что именно в таком положении, посреди тесного дворика, и мне самому некогда пришлось отстаивать честь моей прекрасной Флоренции. То был такой же неравный бой. Но каково же ваше имя, мой отважный друг?
— Мессер, называйте меня Джорджио, пока просто Джорджио, — ответил я. — Вы, мессер, открыли мне свое имя в положении весьма для вас опасном и тем обязываете меня говорить чистую правду. Правда в том, что мое исконное имя скрыто пока за семью печатями. Это долгая история, и у меня теперь нет сил поведать ее целиком, но я обещаю вам рассказать ее, как только приду в себя.
В распахнутое окошко, под которым я и был положен, донеслись вдруг отчаянные крики и отдаленный грохот. Священник опасливо выглянул наружу и перекрестился.
— Что там происходит? — спросил я.
— Ужасное побоище, — вздохнул священник. — После нынешнего омерзительного поклонения Ослу наш Всемилостивый Господь отвернулся от народа и лишил его разума. Вот народ теперь, обезумев, и занимается самобичеванием. Лудильщики и мясники объединились против суконщиков, но те оказались сильнее и загнали своих врагов в их квартал, за стены. Отсюда теперь можно видеть, как с квартальной башни мясников то и дело швыряют в осаждающих всякую рухлядь: сломанные бочки, колеса, корзины. А вон я вижу, — уже увлеченный своим дозором, рассказывал мне святой отец, — этих проклятых «архангелов», прости меня Господи. Им бросили сверху веревки, и они пытаются забраться по ним в ближайшее окно. Вот один сорвался! Боже мой, прямо головой об телегу!
Выходило, что все события и картины, какие я безо всякого сомнения мог бы записать в анналы причудливых сновидений, вызванных не чем иным, как демоническими чарами, запомнились мне в самой подлинной яви!
— Тамплиеров не видно? — полюбопытствовал я вдобавок.
— Какие теперь тамплиеры! — отмахнулся священник. — Там теперь один черт их разберет, прости меня Господи. Ага! Вот, наконец, и отряд городской стражи!
При этих словах священник спохватился и бросил опасливый взгляд на мессера Алигьери, но у того при упоминании о страже не дрогнула в лице ни одна жилка; святой отец тогда облегченно вздохнул и добавил:
— Ну, скоро потасовке конец.
Не успел он успокоиться, как за дверьми послышался шорох, будто начал скрестись какой-то зверек.
— Я же предупредил служанку, чтоб доносила! — сделав страшные глаза, прошептал священник.
Мессер Алигьери накинул на голову капюшон и быстро скрылся в каком-то потайном ходе или отделении комнаты.
Священник тихонько отодвинул засов, видно надеясь выглянуть в крохотную щелку, но дверь тут же распахнулась настежь, а он сам, прямо как мячик, отскочил в сторону.
Фьямметта, моя прекрасная Фьямметта, блистающая красотой и любовью, одетая, как в храм на венчание, невиданной райской птицей ворвалась в эту убогую комнатушку и озарила ее небесным сиянием!
От ослепительного сияния ее роскошных одежд и блеска ожерелья моим глазам стало больно. Слезы тут же увлажнили их, и Фьямметта объяснила мои слезы вовсе не собственной ослепительностью.
— О, мой милый, мой несравненный Джорджио! — горестно воскликнула она, бросилась к моему ложу и оцепенела в самой непростительной близи от поцелуя, так и не коснувшись меня губами: такой совершенной аллегорией боли выглядело мое распухшее от ударов лицо.
Фьямметта отстранилась и, закрыв свои глаза ладошками, прошептала:
— О, Боже, что же с тобой сделали эти изверги!
— Ему уже лучше, сударыня, — постарался утешить ее священник. — Он попил воды и даже поговорил с нами. Со мною то есть.
В таком же отчаянном порыве Фьямметта вдруг бросилась на колени перед ним и огласила тесное жилище настоящим воплем кающейся души.
— Я грешна, святой отец! Я так грешна! Я во всем виновата! Только я одна виновата, что он так пострадал, святой отец!
У меня не было сил, чтобы перекрыть своим голосом эти крики и донести до судии свое суждение по этому делу.
Священник невольно отодвигался от Фьямметты, а она схватила его за нижний край сутаны и принялась целовать ее и мочить слезами.
— Я каюсь, святой отец! Я каюсь! — восклицала она. — Я сама соблазняла его, он ни в чем не виноват! Это я, переодевшись в мужское платье, целовала его в губы, как своего любовника, при всем народе. Я завлекла его в этот уединенный двор, ибо мое сердце пылало от вожделения! Я каюсь в своих грехах, святой отец! Каюсь во всем, только не каюсь в своей любви к нему! Я не могу каяться в любви, святой отец, даже если за нее мне будут грозить самым глубоким дном Тартара и самыми страшными муками в огне.
— Зачем же каяться в любви, сударыня? — ласково, однако же с некоторой оторопью, отвечал ей священник. — Господь благословляет истинную любовь и законный брак.
— Я обещаю вам, святой отец, больше никогда не прижиматься к нему с желанием и буду целовать только в лоб до того самого дня, когда он, если того захочет, поведет меня под брачный венец, — твердым голосом произнесла Фьямметта, повергнув меня в великое смущение. — Я раскаиваюсь в своих грехах, святой отец. Умоляю вас, отпустите мне скорее мои грехи. Они так и давят мне на сердце.
— Мессер! — прошептала она и, подавшись навстречу, робко прикоснулась виском к моей щеке. — Разве вам так уж трудно предъявить братскую любовь еще один раз и при том в уединении? Брат-тамплиер, примите меня теперь в свой Орден по полному уставу. Умоляю вас. Доблестный комтур, я стану вам самым верным оруженосцем.
— Фьямметта! Я люблю тебя! — вырвался наконец ответ у того, кто был окончательно побежден нежной страстью к флорентийской красавице.
— Тогда обнимите меня крепче, мессер! — порывисто вздохнув, повелела Фьямметта.
Я обнял ее и покрыл поцелуями ее лоб и ее глаза цвета спокойного и глубокого моря, освещенного полуденным солнцем.
— Крепче обнимайте, мессер! Крепче! — шептала Фьямметта. — Так крепко, чтобы я запомнила навсегда. Чтобы я запомнила во веки веков, что только по вашей воле я отныне и смогу дышать. Только по вашей воле. Отныне и во веки веков. Ну же, не бойтесь. У меня крепкие кости.
Ее кости и в самом деле оказались чересчур крепки, и моих сил, кажется, все никак не доставало на то, чтобы смирить дыхание Фьямметты и остаться в ее памяти во веки веков. Наконец, надорвавшись, я повалился на траву и увлек ее вместе с собой, теперь уж невольно прибавляя к своим силам и полный свой вес, не слишком-то уж значительный.
И вот моя красавица содрогнулась и испустила такой сдавленный хрип, что я, не на шутку испугавшись, сразу оставил ее в покое. Как наслаждается водой путник в пустыне, добравшийся до колодца, что уже давно снился ему в пути, и ободряется от каждого нового глотка, так и моя возлюбленная ловила губами эфир, изливавшийся на нас с сияющих голубых небес. Грудь ее вздымалась все ровнее и умиротворенней, а в затуманившихся глазах все яснее открывалась дивная морская глубина.
Позволив теперь и самому себе облегченный вздох, я немного подвинулся к Фьямметте, и стал тихонько прикасаться губами то к уголкам ее губ, то к прекрасной шее, то к ресницам, то к прядям волос, с ароматом которых не смогли бы и поныне, и во веки веков сравниться ни мак сорока провидцев, ни голубой кориандр.
Фьямметта, закрыв глаза, улыбалась мне, нежно разглаживая своими прохладными пальцами на моем лице все будущие морщины и рубцы. Так могло бы миновать и мимолетное «ныне», могли бы миновать и «веки веков». Но, увы, кое-какие невзгоды все еще ожидали нас впереди.
— Вот они где, прощеные! — раздался вдруг над нами громоподобный глас, уже хорошо нам известный, а здесь, в маленьком дворике, многократно усиленный теснотою высоких стен.
Мы с Фьямметтой вскочили на ноги и увидели ослиного Папу, стоявшего в устье единственного прохода на улицу. Некогда белоснежные и сверкавшие золотым шитьем папские одеяния были теперь все перемазаны где грязью, где нечистотами. Изрядно помятая, с оторванным в потасовке фаллосом, тиара сидела набекрень и была подвязана широкими тесемками, придававшими Папе особенно глупый вид. Колбасный завиток кадуцея, наверно уже давно покоился в его желудке. По бокам от Папы и за его спиной толпились епископы, видно уже успевшие отслужить не одну мессу Бахусу. Выражения лиц у преосвященных мне совсем не понравились, а больше всего мне не понравились посохи, которые подпирали все это пьяное воинство.
— Вот они где! — важно грозя нам пальцем, повторил ослиный Папа. — Мы-то их в раю обыскались, а они вот где! Опять на грешной земле! Что я велел им, верные мои слуги? — проговорил он, привлекая к себе епископов. — Идите и больше не грешите. Верно?
— Верно! — как шершни в дупле, загудели епископы.
— Выходит, они меня обманули? — досадливо покачал тиарой Папа.
— Обманули! — с удовольствием подтвердили епископы.
— Да еще и девка с ним, верно?
— Верно! — пел нестройный хор епископов.
— Значит, такой-то у этих бедных храмовников обет целомудрия! — продолжал ехидно досадовать ослиный Папа. — А мы-то им поверили. Мы-то их помиловали.
Я вспомнил о деревянных мечах, заточенных накануне, а также о том, как, несмотря на десятикратные просьбы Гвидо, обращенные ко мне, я отказался-таки повесить один из них себе на пояс, отговариваясь тем, что и деревянного ящика с грехами Магистра мне будет достаточно. Короче говоря, мне теперь тоже нашлось о чем подосадовать.
— Где бы теперь мог быть Гвидо? — невольно высказал я вслух свои мысли.
Заслоненная мною от неумолимо надвигавшегося на нас преосвященного воинства, Фьямметта, не теряя хладнокровия, тихо и тоже досадливо проговорила:
— Найдешь его! Может, уже напился.
Папа наступал, епископы заполняли маленький зеленый дворик, а мы, попятившись всего на пару шагов, уже уперлись лопатками в стену, явно требовавшую от меня прекратить отступление и показать неприятелям пример рыцарской доблести.
— Что это вы там бормочите? — полюбопытствал Папа, добродушный вид которого, по моему чутью уже явно не соответствовал его намерениям.
— Да вот шепчет мне сошедший с небес ангел, которого вы, Ваше Стервейшество, случайно приняли за уличную девку, — начал я свою апологию, — что на единственный день в году, как раз на праздник Золотого Осла, открывается в этом самом месте благословенной Флоренции Рай для тех, кто от всей души пожелает его увидеть. Вот и вы, Ваше Свирепейшество, невзначай заглянули в райский уголок, где может отыскаться место и для грешного тамплиера. А еще сказал мне ангел, что в доказательство сего чуда можем мы показать Вашему Свинейшеству удивительные превращения самых никчемных грехов в настоящие золотые флорины.
— Что-то не нравятся мне льстивые речи этого мошенника, — с неторопливой торжественностью проговорил Папа. — Неужто зря пострадал за вас, храмовников, ваш предводитель? И речи мне твои не нравятся, сын мой, и сам ты напоминаешь мне одного негодяя, которому не откупиться от ада никакими флоринами.
— Вот что, Твое Свихнейшество, — придав себе самый серьезный вид, сказал я, когда уже стали нас достигать винные пары «преосвященного» воинства. — Ангела мы отпускаем, и за это тебе и твоей веселой братии пятьсот флоринов на руки.
— Ни за что я тебя с ними одного не оставлю! — горячо прошептала Фьямметта.
Как бы пропустив мимо своих ушей и мимо своего сердца порыв ее чувств, я окончил свое предложение:
— А мы с тобой, Слизнейшество, если желаешь, еще останемся и поговорим.
И я принялся неторопливо снимать с плеч тамплиерский плащ, совсем неудобный в сражении с пьяными лудильщиками.
Тут Фьямметта, словно ястреб, вцепилась мне в руку.
— Отпусти! — рявкнул я на нее. — Прошу тебя, только не мешай!
Циклопий глаз Папы, вперившийся во Фьямметту, пылал вожделением. Посохи уже не подпирали епископов, а, оторвавшись от грешной земли, угрожающе покачивались в их руках. Медлить было нельзя.
— А вот мы сейчас проверим, откуда взялся такой ангелок, — проговорил Папа, придавая своему уже совсем хищному оскалу вид умильной улыбки. — Проверим, где у него там флорины припрятаны вместо грешков. Нам-то известно, что должно быть у ангелочков за пазухой и вот тут.
Не успел он похлопать себя по срамному месту, как я ринулся в бой. Вмиг перевернувшись через голову, и тем ошеломив воинство, я вырвал посох из рук ближайшего ко мне и, на мой взгляд, самого крепкого верзилы и так треснул его по носу, что грязная физиономия сразу украсилась роскошной красной розой.
Опомнившись, преосвященные принялись вовсю размахивать и своим оружием. Я отбивал их удары, плющил уши и крушил челюсти, но и мне самому тут доставалось изрядно — пока только по плечам и лопаткам, а голову еще удавалось сберечь.
Внезапно раздался пронзительный крик Фьямметты. Обернувшись, я узрел, что двум пьянчугам удалось-таки проникнуть мне в тыл. Остальные теснили меня в сторону, а те двое свалили Фьямметту у стены навзничь и, придавив ей руки коленями, уже с остервенением разрывали на ней одежду. Ослиный Папа трясся от нетерпения, прыгая около них и задирая свой подол выше пупа.
Собрав все силы, я растолкал нападавших и, очутившись рядом с лудильщиком, ударил его палкой снизу, прямо между ног. Он завизжал, как резаный поросенок и откатился куда-то в сторону, а я, тем временем, успел достать посохом затылок одного из насильников, а другого, ближнего, схватив за шиворот, использовал в виде боевого тарана: основательная брешь в стене нам с Фьямметтой очень бы теперь пригодилась.
В тот же миг, однако, достали и меня самого. Я получил оглушительный удар по темени, второй — в скулу, и, наконец, пришедший в себя верзила с алой розой вместо безобразного носа, успел добраться до меня, пока я отмахивался от темных кругов, вертевшихся в моих глазах. Вместо благодарности за исправление природного недостатка он схватил меня сзади и с такой силой шлепнул об стену, что мне показалось, будто уже по другую сторону стены, не пользуясь никакой брешью, вылетела на улицу моя душа.
Однако мое бренное тело все еще не желало сдаваться. Едва не размозженное, лишившееся всех чувств, оно еще смогло повернуться и ткнуть палкой верзилу, попав ему наугад прямо в кадык. Тут враги принялись бы за меня вновь и наконец доломали бы и истолкли все мои косточки, если бы внезапно не раздался всевластный и громоподобный глас, в сравнении с которым все повеления Папы действительно показались натужным криком осла против спокойного рыка в меру разгневанного берберийского льва.
— Всем стоять! — прогремел Юпитеров глас. — Именем закона и народа Флоренции, стоять всем на месте!
И такую власть возымел тот глас над всеми сражавшимися в райском дворике, что епископы остолбенели, а моя душа, без всякого труда проникнув обратно сквозь стены, живо соединилась с моим телом, дабы скорее удержать его на месте и в стоячем положении.
Прозрев в единый миг, я увидел в устье дворика удивительную фигуру в очень широком балахоне плакальщика и в капюшоне, скрывавшем все лицо, кроме мощного, выдававшегося вперед подбородка. Рядом с неизвестным стоял пожилой, довольно упитанный священник, боязливо поглядывавший то на оцепеневших драчунов, то на таившего свою личность пришельца.
Воспользовавшись спасительной заминкой, я схватил Фьямметту и вырвал ее, и вырвался сам из зловещего кольца «преосвященных». Теперь с одной стороны было четверо — мы с Фьямметтой и двое необычных пришельцев, а с другой — полдюжины целых и полдюжины раненых негодяев.
Ослиный Папа закряхтел, и двое епископов помогли ему подняться с четверенек.
— А это что еще за пугало?! — послышался его сиплый, однако все еще — надо отдать должное его актерским способностям — слащавый и как бы совершенно доброхотливый голосок. — Ну-ка, вытряхните из мешка этого горлопана. Хочу посмотреть, что еще за архангел свалился на наши головы.
Я крепко сжал в руках обломанный посох и был готов дать врагу последний отпор и умереть на этом оскверненном алтаре моей любви, но тут вдруг за нашими спинами послышались боевые кличи, раздался топот наступающей конницы, и во дворик ворвалось — правда, без коней — доблестное воинство тамплиеров во главе с маршалом Ордена Гвидо Буондельвенто.
Фьямметта вскрикнула от радости и захлопала в ладоши, а Гвидо принялся крушить всех деревянным мечом направо и налево, без разбора. Вероятно, кто-то, недавно заглянув сюда, успел оповестить Гвидо о том, что обижают его сестру и лупят самого комтура, и он, совершенно озверев от гнева, примчался жестоко наказать всех, кого застанет на месте преступления, кроме нас самих.
— Гвидо! Стой! Это свои! — услышал я звонкий голос Фьямметты, уже бросившейся на защиту наших спасителей. — Дурень! Протри глаза!
В моих же глазах снова поплыли темные круги, и я поспешил скорее опереться на обломок посоха. Священник и человек в балахоне подхватили меня под руки и повели прочь от отчаянного побоища, кипевшего на крохотной полянке нашего с Фьямметтой Эдема, откуда мы были столь немилосердно изгнаны — и вовсе не Всемогущим и Всеблагим, а самыми захудалыми бесенятами, осквернившими чудесное место. Вот когда я получил самое первое и самое твердое убеждение в том, что по своему желанию никакого рая на грешной земле не воздвигнешь.
Я помню, как меня выносили из темной подворотни на улицу и прежде, чем лишиться чувств, я еще шевелил ногами, пытаясь отряхнуть с них прах покинутого мною царства.
Меня вызвали к жизни слова, чеканно произносимые тем же гласом, что возымел власть над неудержимой стихией войны и насилия. Каждое слово падало в мою душу, словно капля воскрешающей влаги, хотя общий смысл тех слов, соединенных в строки, удалялся все дальше от обещания счастливой жизни.
«…Здесь страх не должен подавать совета.
Я обещал, что мы придем туда,
Где ты увидишь, как томятся тени,
Свет разума утратив навсегда».
Столь невеселые посулы могли быть обращены и вовсе не ко мне, поскольку в те мгновения я и сам вполне бы сошел за томящуюся в муках тень, что давно утратила свет разума. В предыдущее, и трудно сказать, какое по счету, свое воскрешение я мог открыть глаза, но не хотел; теперь же хотел, но не мог: казалось, что тяжелая глина давит на мои веки.
«Если только обещают ад, значит, ад еще не здесь», — утешила меня тень моего рассудка, вызванная мною, тоже словно бы из подземной пропасти. Все мои чувства подсказывали мне, что ад, однако, неподалеку. Какие-то неприкаянные тени проносились передо мной. Кривые, оскаленные, окровавленные рожи пялились на меня. Вспыхивали, смешивались и гасли какие-то совершенно невероятные картины и события. Мощные волны подбрасывали объятый пламенем корабль, к мачте которого был привязан настоящий великан в рыцарских латах и белом плаще, а над ним среди туч мелькали всадники-тамплиеры, сражавшиеся с безобразным воинством. И от ударов рыцарей валились в море с облаков хвостатые бестии и тела в епископских одеяниях. Потом вдруг оказывалось, что море полно до самых туч не водой, а дерьмом, и я в нем болтаюсь по самую шею, вроде поплавка. И вот, задрав голову, я увидел стол, ломившийся от блюд, а у стола, на парчовом ложе, возлежал надо мной Лев Кавасит, который, наконец повернув голову и заметив меня, добродушно улыбнулся и протянул мне руку, чтобы вытащить меня из колыхавшихся нечистот.
Как раз в эти мгновения чеканный глас произносил такие слова:
«Дав руку мне, чтоб я не знал сомнений,
И обернув ко мне спокойный лик,
Он ввел меня в таинственные сени.
Там вздохи, плач и исступленный крик,
Во тьме беззвездной были так велики…»
И вдруг рука Льва Кавасита превратилась в ужасную мохнатую лапищу, и та бесовская лапища вместо меня ухватила сразу за обе руки Фьямметту и потащила ее вовсе не к столу с яствами, а прямо в разверзстый зев адского вертепа.
Все никчемные богатства моей памяти я готов был тут же признать за фальшивый блеск бессмысленных сновидений, все, кроме одного дорогого мне лика. Все, что я помнил, безо всякого сожаления я был готов вернуть Морфею, кроме образа моей Фьямметты, кроме ее прекрасных глаз.
«…Что поначалу я в слезах поник,
— продолжал неведомый голос. -
Обрывки всех наречий, ропот дикий,
Слова, в которых боль, и гнев, и страх…»
Я содрогнулся, увидев, как бедная Фьямметта исчезает в адской пропасти и невольно вскрикнул:
— Нет!
Теперь уже бескрайнее море боли охватило меня и подняло на самой высокой и гневной волне.
— Мессер, он уже очнулся, — послышался совсем рядом тихий и милосердный шепот.
— Надо дать ему воды, святой отец, — приглушенно, но при том и подобно рокочущему в отдалении грому, произнес в ответ тот самый глас, который спас меня уже, по всей видимости, дважды.
— Вот, мессер, я уже поставил, — снова послышался первый голос, и моего лба коснулась мягкая и теплая ладонь. — Сын мой, позвольте приподнять вам голову.
Последние слова были уже несомненно обращены ко мне, и я, с трудом разлепив веки, увидел перед собой мутное облако, вскоре принявшее определенные очертания. Надо мной стоял, склонившись, тот самый священник, который сопровождал загадочного человека при его опасной миссии на место побоища.
Глоток воды в один миг смыл с моей души власть тягостных сновидений.
— Как вы себя чувствуете? — ласково улыбаясь, спросил священник.
— Жив, слава Богу, — преодолевая боль в груди, ответил я. — Вашими молитвами, святой отец.
— Слава Богу! — искренне обрадовался священник и быстро перекрестился.
— Раз до сих пор кровь ртом не пошла, значит будете жить, доблестный юноша, — раздался за его спиной тот самый властный глас.
У священника на лице появилось растерянное выражение, и он невольно посторонился.
Теперь надо мной возвышался мой главный спаситель собственной персоной. Капюшон его траурного балахона был откинут на спину, и я смог наконец рассмотреть его благородные черты. На вид незнакомцу было лет сорок пять или даже пятьдесят. Линии его довольно узкого лица были очень резки и словно высечены из белого мрамора рукою самого искусного и уверенного в своем резце римского ваятеля, который вплоть до этой фигуры запечатлевал в камне только императоров и непобедимых полководцев. Высокий, с продольными неровностями лоб несомненно свидетельствовал о ранней старческой мудрости; сжатые, прямые губы и подобный тарану подбородок — о непоколебимой воле и, вероятно, известном деспотизме характера; выдающийся нос с горбиной — о последовательности устремлений, выходящей в упрямство. Взгляд его глубоко посаженных глаз был столь проникновенен, повелителен, но одновременно скорбен и полон такого искреннего сострадания, что как бы и усиливал, и, напротив, разом оправдывал все неумеренности грозного характера.
— Я рад приветствовать вас, доблестный воин! — чересчур торжественно, но при том безо всякой насмешки произнес незнакомец. — Надеюсь, вы уже готовы представиться, а потому я с удовольствием сделаю это первым. К вашим услугам, благородный юноша, не кто иной, как Данте Алигьери, гражданин благословенной Флоренции, который, подобно одному из пророков, был изгнан из нее за то, что, может быть, любил ее немного больше, чем правители, способные не к любви, а лишь к заключению брачного контракта, и желал ее процветания и благополучия немного больше, чем здешние торговцы, отдающие предпочтение лишь процветанию своих желудков и кошельков.
— Ах, мессер, мессер! — не выдержав, запричитал священник, качая головой. — Что же вы тут такого наговорили!
Не дав мессеру Алигьери продолжить свою речь, он подскочил к ложу, на котором я был распростерт, и, касаясь указательным пальцам своих губ, торопливо осведомил меня:
— Сын мой, не забывайте, что мессер спас вас от смерти, но ему самому грозит смерть в этом городе. Он находится в пожизненном изгнании по приговору суда, и никто не должен знать, что ему удалось на краткий срок проникнуть во Флоренцию.
— Следом за мной не узнает никто, клянусь честью, — пообещал я и поспешил спросить о главном. — Но где Фьямметта?
— Ваша Дама под надежной защитой, — очень убедительно ответил мне мессер Алигьери. — Полагаю, теперь она тщательно принаряжается, чтобы во всем блеске показаться своему спасителю. Вы так отважно сражались за нее с несметным числом врагов, что отказать вам в помощи было бы для меня бесчестьем перед самой Флоренцией.
— Услышав шум, я первым выглянул в маленькое окошко и увидел это ужасное нападение на вас, — тут же сообщил и о своей лепте мягкосердечный священник. — Ах, когда же наконец запретят эти отвратительные, празднества, эти языческие буйства! И вот скажу вам, сын мой, я прямо-таки хватал мессера за одежду, так боялся, что дело добром не кончится для всех нас. Но мессер, скажу я вам, двинулся на них, прямо как Давид на Голиафа. И все обошлось, хвала Провидению.
— Обошлось, если не считать, что юному Патроклу пустили кровь в трех местах на голове и сломали пару ребер, — совсем не шутя, тем же важным тоном уточнил мессер Алигьери. — Когда вы бились с этими дьяволами, доблестный рыцарь Роланд, мне вдруг представилось, что именно в таком положении, посреди тесного дворика, и мне самому некогда пришлось отстаивать честь моей прекрасной Флоренции. То был такой же неравный бой. Но каково же ваше имя, мой отважный друг?
— Мессер, называйте меня Джорджио, пока просто Джорджио, — ответил я. — Вы, мессер, открыли мне свое имя в положении весьма для вас опасном и тем обязываете меня говорить чистую правду. Правда в том, что мое исконное имя скрыто пока за семью печатями. Это долгая история, и у меня теперь нет сил поведать ее целиком, но я обещаю вам рассказать ее, как только приду в себя.
В распахнутое окошко, под которым я и был положен, донеслись вдруг отчаянные крики и отдаленный грохот. Священник опасливо выглянул наружу и перекрестился.
— Что там происходит? — спросил я.
— Ужасное побоище, — вздохнул священник. — После нынешнего омерзительного поклонения Ослу наш Всемилостивый Господь отвернулся от народа и лишил его разума. Вот народ теперь, обезумев, и занимается самобичеванием. Лудильщики и мясники объединились против суконщиков, но те оказались сильнее и загнали своих врагов в их квартал, за стены. Отсюда теперь можно видеть, как с квартальной башни мясников то и дело швыряют в осаждающих всякую рухлядь: сломанные бочки, колеса, корзины. А вон я вижу, — уже увлеченный своим дозором, рассказывал мне святой отец, — этих проклятых «архангелов», прости меня Господи. Им бросили сверху веревки, и они пытаются забраться по ним в ближайшее окно. Вот один сорвался! Боже мой, прямо головой об телегу!
Выходило, что все события и картины, какие я безо всякого сомнения мог бы записать в анналы причудливых сновидений, вызванных не чем иным, как демоническими чарами, запомнились мне в самой подлинной яви!
— Тамплиеров не видно? — полюбопытствовал я вдобавок.
— Какие теперь тамплиеры! — отмахнулся священник. — Там теперь один черт их разберет, прости меня Господи. Ага! Вот, наконец, и отряд городской стражи!
При этих словах священник спохватился и бросил опасливый взгляд на мессера Алигьери, но у того при упоминании о страже не дрогнула в лице ни одна жилка; святой отец тогда облегченно вздохнул и добавил:
— Ну, скоро потасовке конец.
Не успел он успокоиться, как за дверьми послышался шорох, будто начал скрестись какой-то зверек.
— Я же предупредил служанку, чтоб доносила! — сделав страшные глаза, прошептал священник.
Мессер Алигьери накинул на голову капюшон и быстро скрылся в каком-то потайном ходе или отделении комнаты.
Священник тихонько отодвинул засов, видно надеясь выглянуть в крохотную щелку, но дверь тут же распахнулась настежь, а он сам, прямо как мячик, отскочил в сторону.
Фьямметта, моя прекрасная Фьямметта, блистающая красотой и любовью, одетая, как в храм на венчание, невиданной райской птицей ворвалась в эту убогую комнатушку и озарила ее небесным сиянием!
От ослепительного сияния ее роскошных одежд и блеска ожерелья моим глазам стало больно. Слезы тут же увлажнили их, и Фьямметта объяснила мои слезы вовсе не собственной ослепительностью.
— О, мой милый, мой несравненный Джорджио! — горестно воскликнула она, бросилась к моему ложу и оцепенела в самой непростительной близи от поцелуя, так и не коснувшись меня губами: такой совершенной аллегорией боли выглядело мое распухшее от ударов лицо.
Фьямметта отстранилась и, закрыв свои глаза ладошками, прошептала:
— О, Боже, что же с тобой сделали эти изверги!
— Ему уже лучше, сударыня, — постарался утешить ее священник. — Он попил воды и даже поговорил с нами. Со мною то есть.
В таком же отчаянном порыве Фьямметта вдруг бросилась на колени перед ним и огласила тесное жилище настоящим воплем кающейся души.
— Я грешна, святой отец! Я так грешна! Я во всем виновата! Только я одна виновата, что он так пострадал, святой отец!
У меня не было сил, чтобы перекрыть своим голосом эти крики и донести до судии свое суждение по этому делу.
Священник невольно отодвигался от Фьямметты, а она схватила его за нижний край сутаны и принялась целовать ее и мочить слезами.
— Я каюсь, святой отец! Я каюсь! — восклицала она. — Я сама соблазняла его, он ни в чем не виноват! Это я, переодевшись в мужское платье, целовала его в губы, как своего любовника, при всем народе. Я завлекла его в этот уединенный двор, ибо мое сердце пылало от вожделения! Я каюсь в своих грехах, святой отец! Каюсь во всем, только не каюсь в своей любви к нему! Я не могу каяться в любви, святой отец, даже если за нее мне будут грозить самым глубоким дном Тартара и самыми страшными муками в огне.
— Зачем же каяться в любви, сударыня? — ласково, однако же с некоторой оторопью, отвечал ей священник. — Господь благословляет истинную любовь и законный брак.
— Я обещаю вам, святой отец, больше никогда не прижиматься к нему с желанием и буду целовать только в лоб до того самого дня, когда он, если того захочет, поведет меня под брачный венец, — твердым голосом произнесла Фьямметта, повергнув меня в великое смущение. — Я раскаиваюсь в своих грехах, святой отец. Умоляю вас, отпустите мне скорее мои грехи. Они так и давят мне на сердце.