— Почтенный Вергилий хоть и всезнающ, однако ж мертвец, — многозначительно заметил Данте Алигьери. — Вы же, мой юный друг, странствуете вкруг мира живых. Вы нуждаетесь в ином путеводном образе. К тому же, если вы по совету святого отца, примите крещение, у вас появится надежда выбраться в конце концов в иные, славные Миры и предаться созерцанию светлых обителей истинной любви и мудрости, как и случилось со мной. Однако я вижу, что вы уже порядочно утомлены, потому намерен приберечь свой рассказ про восхождение в небесную высь до следующего вечера.
   — Вот мудрое решение, мессер, — торопливо вступил в разговор святой отец. — Посмотрите на нашего юного героя. Можно подумать, что не он удивлял нас своей необыкновенной историей, а, напротив, мы сами поразили его нашими элоквенциями. У него такой вид, будто вот-вот начнется горячка.
   Слова священника были недалеки от истины. Меня бросало то в жар, то в холод; предметы и лица собеседников начинали трепетать передо мной, точно в дали знойного полдня пустыни, и я различал их в сгущавшейся дымке, уже напрягая последние силы.
   Внезапно донеслись до нас тихие звуки, напомнившие журчание родника. Все обратились к Фьямметте, а ко мне вдруг вернулась живость чувств, и сразу прояснился мой замутненный взор.
   Фьямметта, отвернувшись в сторону, чтобы не слишком тревожить нашего слуха, и спрятав лицо в кружевной платок, тихо и безутешно рыдала. Видно, моя участь показалась для нее совершенно непредставимой, а потому и совершенно безотрадной.
   — Вот вам прекрасная путеводная песнь в вашем странствии, мой доблестный друг, — глубокомысленно изрек мессер Алигьери.
   Священник, тем временем, занялся утешением Фьямметты и, как человек, имевший в таких делах большой опыт, быстро достиг успеха. Так, всеобщим успокоением и завершился очередной день моего пребывания в гостеприимном доме святого отца Угуччоне Лунго.
   Однако, увы, последовать за удивительным мессером Данте Алигьери в небесную высь и узнать, как же выглядит блаженство праведников, пребывающих в райских садах, мне так и не довелось. Вечером следующего дня святой отец в большом беспокойстве сообщил нам, что мессер Алигьери при входе в Санта Мария дель Фиоре вызвал к себе подозрения, начав громогласно изрекать не слишком благоприятные пророчества о нынешнем правительстве города, а потому был вынужден укрыться в более надежное место, и уже нынешней ночью ему, по-видимому придется покинуть Флоренцию. Это известие огорчило всех нас, оставшихся прозябать на грешной земле.
   На другой день, чтобы более не стеснять добросердечного священника, я перебрался в дом, где царил храбрейший Гвидо Буондельвенто, а управляла его прелестная сестра Фьямметта. Однако я имел твердое намерение долго не пользоваться гостеприимством и в этом уже полюбившемся мне доме.
   Два человека нетерпеливо ожидали моей скорейшей поправки: я сам и Тибальдо Сентилья. Трактатор навещал меня каждое утро в одно и то же время, с точностью самого порядочного торговца. Принимали его со всей учтивостью, и даже буйный Гвидо проявлял чудеса вежливости и благоразумия.
   — Мессер, — торопил меня Сентилья, с видимым, однако, сочувствием приглядываясь к моим заживающим ранам. — Человек, которого мы имеем в виду, обязан уже на днях отбыть в Париж. Мне и так удалось задержать его на целую неделю, но в определенной мере он не хозяин себе и тоже должен подчиняться обстоятельствам. Постарайтесь поскорее окрепнуть, прошу вас.
   Я старался изо всех своих молодых сил, а на следующий день по своей единоличной воле издал эдикт о своем полнейшем выздоровлении. Тот эдикт пресекал на корню любые препирательства по поводу моих синяков и болей. Сам Гвидо ударил ладонью по столу и грозно сказал сестре:
   — Раз мессер говорит, что «пора», значит, «пора». Не цепляйся за хвост рыцарского коня.
   Встретив же на пороге своего дома Сентилью, которого сопровождали двое вооруженных людей, он, в меру учтиво с ними поздоровавшись, довольно громко и недовольно шепнул мне на ухо:
   — Мессер, не худо бы и вам укрепить свои силы приличной вашему званию свитой.
   — Нет, Гвидо, — мягко ответил я ему. — Именно сегодня не должно быть никакой охраны.
   И вот, чувствуя некоторую слабость в коленях и дрожь во всем теле, я двинулся по улицам Флоренции, отдав себя на произвол человека, от которого можно было ожидать всякое. Признаться, поначалу, свернув в первый проулок, я оперся не только на его совесть, но также и на его плечо, поскольку меня охватило сильное головокружение. Сентилья был весьма польщен этим моим движением. Впрочем, силы вскоре вернулись ко мне; я, что называется расходился и даже ощутил приятное, упругое тепло в своих мышцах.
   Сентилья вел меня по городу такими же скрытными и не слишком живописными путями, какими вел Гвидо, когда мы торопились на праздник Золотого Осла. Я невольно вспомнил о провожатом, который водил мессера Алигьери по кругам преисподней, и мне впервые за последнюю неделю стало смешно.
   Когда мы вышли к реке, к местам, вид которых мне был знаком, я стал испытывать тревогу, но виду не подал. Мы прошли по берегу вдоль грубой каменной ограды, напоминавшей уменьшенную крепостную стену, и остановились у ворот кладбища.
   Два бледнокожих незнакомца неопределенного возраста, обряженные в черные балахоны, предстали перед нами, и тут Сентилья произнес слова, кои придали больше сил моим членам, ясности — уму, но и трепету — душе.
   — Он пришел, — тихо, но властно сказал Сентилья.
   Люди в черном кротко поклонились, при том — более в мою сторону, и, повернувшись к нам спинами, повели важных гостей по лабиринту среди высоких надгробий.
   Нашей целью оказался огромный гранитный склеп, похожий на базилику. Над его железными дверьми был выбит в сером камне знакомый мне, вещий знак, тот самый, коим был отмечен и Удар Истины, прикрепленный на моем плече: то был восьмиконечный крест.
   — Братский мавзолей Ордена Соломонова Храма, — шепнул мне на ухо Тибальдо Сентилья.
   Замка на дверях уже не было. Люди в черном согласными жестами постучали в двери и отступили в стороны. Двери как бы сами собой начали приотворятся и наконец раскрылись настежь.
   Я увидел два ряда факельщиков, выстроившихся на лестнице, что вела вниз. К моему удивлению, из подземелья на меня дохнуло сухое тепло и повеяло благовонным ароматом, который показался мне очень знакомым.
   Сентилья двинулся вперед, и я — вместе с ним: двери и лестница были достаточно широки, чтобы принять двух человек, идущих плечом к плечу.
   — Он пришел! — громко повторил Сентилья, когда мы ступили на лестницу, и голос его был превращен подземельем в устрашающий утробный звук.
   Чем ниже мы спускались, тем большее меня охватывало изумление. Я видел внизу весьма широкую площадку, посреди которой был установлен внушительных размеров очаг: в нем ярко пылали дрова, согревая днище большого медного котла. Из-под его крышки уже доносился глухой рокот кипящей воды, а дым и пар, не наполняя склепа, поднимались прямо ввысь. Вокруг котла неторопливо двигались полуобнаженные люди в кожаных фартуках, их мощные торсы блестели потом. За их работой наблюдали еще трое неподвижных людей в черных балахонах, но эти, в отличие от встречавших нас, были подпоясаны белыми шнурками. Замечу, что они как бы вовсе не замечали нас, пока мы не достигли площадки. К увиденному еще с верхних ступеней лестницы добавлю также мощный дубовый стол о восьми ногах, вырезанных из цельных стволов, который был установлен около очага.
   Однако вовсе не странная обстановка, не черные духи и не адский котел были причиной моей все возраставшей растерянности. Мне все яснее представлялось, будто я уже побывал однажды на этом самом месте и вдыхал этот подземный аромат: смесь елея и гвоздики. Оказавшись же на последних ступенях лестницы и увидев то, что до того мига было скрыто низким сводом, я испытал истинное потрясение души.
   Моему взору открылись за очагом глубокие ниши, а в тех нишах — не что иное как каменные гробницы, одна из которых, самая правая, несомненно послужила однажды мне не только убежищем, но также источником власти, благополучия, справедливой мести и, возможно, будущего счастья. Невольно я закрыл глаза, а когда открыл их вновь, то опять увидел перед собой адский очаг и ряд гранитных гробниц. Я испытывал выдержку судьбы, судьба же испытывала мою собственную выдержку.
   Так же невольно я стал озираться, ища глазами тайный лаз в колодец.
   — Вы удивлены, мессер? — хладнокровно прошептал Сентилья.
   — Есть чему удивиться, — ответил я, отдавая хладнокровию куда больше сил, коими и так не мог похвалиться. — Дым идет, а в склепе так же свежо, как на берегу реки.
   — Особое устройство тяги, — пояснил Сентилья. — Взгляните вверх, мессер. Видите там отверстие?
   Я подтвердил, что вижу: указанное Сентильей зарешеченное отверстие находилось в зените самого широкого свода, в средоточии восьмиконечного креста, что был выведен на своде алой охрой.
   — Особые отверстия прорублены также в стенах, у самого пола, — добавил трактатор. — Вытяжкой служил и колодец, но теперь он замурован. Через колодец сюда однажды удалось пробраться грабителям.
   — Вот как! — изумился я, изо всех сил хмуря брови. — Что же они похитили с голого пола?
   — Кое-что, — сухо усмехнулся Сентилья. — Вернее не все, что могли. Однако воры уже пойманы, казнены, и прах их расклеван воронами и растащен крысами.
   — Вот как! — сказал я на такую новость.
   — Мессер, не желаете ли узнать, кто должен был быть вашим провожатым во Францию, — уже с нетерпением полюбопытствовал Сентилья.
   — Догадываюсь, что один из тех, кто покоится теперь в какой-то из этих гробниц, — сказал я, не удивляясь более ничему.
   Сентилья долго молчал, глядя то себе под ноги, то на кипящий котел, то на трех незнакомцев в черных балахонах.
   — Человека, столь проницательного, как вы, — глухо проговорил он наконец, — я еще не встречал в своей жизни. Признаюсь, приятно, что я хоть немного похож на вас.
   На такую любезность я решил не отвечать грубостью.
   — Это так, — добавил Сентилья. — Вы, наверно, рассержены. Я не сказал вам сразу, что ваш проводник мертв. Действительно, сенешаль флорентийской капеллы Ордена скончался за неделю до вашего прибытия во Флоренцию. Я опасался, что вы мне не поверите, а, значит, и не воспримите моего замысла.
   — Мне непонятно только одно, — безо всякого гнева ответил я Сентилье. — С какой стати он теперь так торопится?
   — В этом-то вся и загвоздка! — обрадовано проговорил Сентилья. — Насколько мне было известно, в его обязанности входило доставить вас в Париж на кладбище Невинноубиенных младенцев.
   — Живым или мертвым? — полюбопытствовал я.
   — Вы — шутник, мессер, — сдержанно рассмеялся Сентилья, бросив взгляд на бездвижную троицу в черном. — На том месте вас должен был принять под свою опеку следующий провожатый, уже из адептов «змеиного круга». Теперь положение таково: умирая, сенешаль возжелал, дабы его кости нашли последнее упокоение на кладбище Невинноубиенных. Замечу вам, что многие крестоносцы оставляли подобные завещания. Таким образом, его последний путь лежит на то самое место, куда предназначалось попасть и вам самим.
   «Ты захотел обрести себе провожатого из мертвецов, — с насмешкой над самим собой подумал я. — Ты такого получил».
   — Теперь по старому обычаю крестовых походов пробальзамированное тело рыцаря будет разрублено на части, — сообщил Сентилья, — затем выварено в котле до костей, кости будут уложены в шкатулку-реликварий, и на этот раз не сенешаль, а как бы вы сами, мессер, станете его провожатым вплоть до места последнего упокоения. Мне пришлось приложить немало трудов, чтобы отправление праха в Париж было задержано и чтобы прах был передан непосредственно в ваши руки. В Париж вас перевезет торговая миссия Большого Стола Ланфранко.
   — Благодарю вас, синьор Сентилья, — только и сказал я.
   — Кроме того, я задержал пурификацию тела, — усугублял свои заслуги Сентилья, — дабы вы смогли сами убедиться, что дело идет именно о сенешале капеллы.
   — На корабле вы уверяли меня, что не знаете моего следующего провожатого, — заметил я.
   — Лжи в том не было, — решительно и даже сердито ответил Сентилья. — Но обстоятельства изменились. Вы сами изменили их. Прикажете начинать?
   — Начинайте, — без дальнейших рассуждений ответил я, чувствуя новый приступ слабости и озноба.
   Двое полуобнаженных служителей подошли к гробнице. Титанические мышцы вздулись на их плечах, отливая бронзой, когда они с помощью особых рычагов сдвигали мраморную крышку. Двое других, тем временем, густо обмазывали ароматическим маслом темную поверхность дубового стола, имевшего, как я заметил, узкий желобок со щелью, рассекавшей стол вдоль на две равные половины.
   Тело усопшего сенешаля, обернутое белым орденским плащом с алым тавром, было осторожно вынуто из гробницы. Только в эти мгновения один из черных людей ожил, тронулся со своего места и, подойдя к телу, еще висевшему на руках служителей, бережными движениями рук снял с усопшего плащ. Сложив плащ ввосьмеро, он опять удалился в сторону. Затем, положенное на стол тело было разоблачено полностью, что произвели двое других людей в черных балахонах.
   И вот мои глаза увидели набальзамированное и, как мне показалось, крепко прокопченное тело темно-коричневого цвета, сильно усохшее, с веревчатыми жилами и тонкими костями. Череп тамплиера был так туго обтянут кожей, что нос представлялся острым клювом, рот — рыбьей пастью, а провалившиеся щеки должны были вот-вот порваться на грубо выпиравших скулах. Зубы были редки и сильно зачернены.
   — В каком возрасте он скончался? — тихо спросил я Сентилью.
   — Он прожил не меньше шестидесяти лет, — ответил тот.
   В руке одного из служителей сверкнул короткий конусовидный нож, сделанный, как я узнал, из позолоченной бронзы. Этот нож сначала пронзил шейные позвонки под затылком, затем гортань и пищевод и наконец перерезал все жилы, еще скреплявшие голову с телом. Голову поместили в сетчатый мешочек, вроде того, в котором оказалась некогда моя собственная голова на эшафоте в Конье. Не сразу вспомнил я, что происходила такая неприятность с моей головой не наяву, а во сне. Пока я предавался воспоминаниям, усиливавшим озноб, мешочек поместили в котел, а шерстяную веревку, к которой он был привязан, оставили снаружи, прикрутив ее конец к одному из крючков, торчавших на краю котла.
   После того другим, серебряным ножом, изогнутым в полукольцо, от тела был отделен уд. Для органа был предназначен кожаный мешочек и особый маленький котел, наполненный горячим маслом. Затем засверкал тяжелый топор с округлым лезвием. Одним мощным и умелым ударом была отделена левая нога, следующим ударом — правая, третьим — левая рука, четвертым — правая. Конечности поместили в отдельную сеть и погрузили в котел со стороны, противоположной голове.
   — Сечение производится по особому, флорентийскому уставу, — сообщил мне на ухо Тибальдо Сентилья.
   Меня охватывал то жар, то холод, но не скажу, что происходило это от страха или от омерзения. Я наблюдал за происходящим безо всякого живого чувства, вроде как за какой-то обычной полевой работой простого поселянина, трудами мельника или мясника. Некое собственное недомогание все сильнее подтачивало мои силы, вызывало головокружение и затрудняло дыхание.
   — Вам нехорошо? — наконец участливо спросил Сентилья, заметив, какие усилия я прилагаю к тому, чтобы держаться на ногах прямо.
   — Не беспокойтесь, — крепясь, отвечал я. — Ребра пока что немного ломит.
   Сквозь щель в столе было пропущено лезвие пилы, и титанические руки служителей стали разделять тамплиерское тело надвое. Звук раздался такой, будто ломали вороха сухой соломы и рвали листы пергамента. По завершении продольного сечения каждую из половин — сначала левую, потом правую — положили поперек стола и вновь распилили надвое, так что все тело оказалось рассечено крестообразно. Останки были разложены по сетчатым мешкам, и мешки были погружены в котел по оставшимся его сторонам.
   Мне принесли низкий стульчик, и я вынужден был принять оказанную мне услугу. Сентилья остался стоять по левую от меня руку и навис надо мной неприятной тяжестью. В моем присутствии ритуал некротической пурификации продолжался еще около двух часов. Иногда мешки вынимали из котла, и люди в черных балахонах рассматривали окутанные паром останки, молча указывая, нужно ли отскабливать ножом обрывки жил и другой плоти.
   По столь же безмолвному указанию тех же черных людей, которые, судя по их белым поясам, являлись посвященными Ордена, в обозримые мною, пределы подземелья — и замечу, что обозримые со все большим напряжением сил, — была внесена и поставлена на темный дубовый стол большая шкатулка из слоновой кости, украшенная крупными рубинами, как ни странно похожая на ту, которую я заказывал сам у флорентийского ювелира.
   — Вот и реликварий, — тихо проговорил надо мной Сентилья. — Скоро все завершится.
   Что должно завершиться, я уже едва мог понять: мне становилось все хуже и хуже. Мне начинало казаться, что варят в адском котле не чужие кости, а меня самого. Уже по отдельности вываривались мои ноги и руки, моя голова, мое туловище. Наконец котел, дубовый стол со шкатулкой и мрачные люди, занимавшиеся каким-то страшным делом, — все задрожало и закипело в моих глазах, подобно миражу в напитанной зноем пустыне. Так продолжалось несколько мгновений прежде, чем я провалился во тьму.
   В списке жителей Флоренции, пораженных моровым недугом, который был признан врачами за разновидность антонова огня, я оказался в первом десятке. Два последующих месяца я пребывал в жару и бреду, изредка прерывавшимся только ласковыми прикосновениями прохладных пальцев и губ Фьямметты Буондельвенто.
   Она наотрез отказалась покидать мое бренное тело, выгоравшее на мучительном огне, и ни на мгновение не отходила от меня дальше, чем на пяток шагов, меняя подо мной белье и готовя морсы и бульоны, поддерживавшие во мне жизнь.
   В редкие часы слабого просветления я предавался страху за ее собственную жизнь, но менее всех остальных имел право проявлять хоть малую власть над ее волей. Благодарение Господу, Фьямметта не заболела. Тем более недуг оказался бессильным против ее крепкого братца. К моей радости, остался здоров и Тибальдо Сентилья. Болезнь овладела в городе лишь пожилыми и немощными, и я, по всей видимости из-за своих «боевых увечий», оказался приписанным к «цеху» последних. Всего заболевших насчитывалось около полутысячи, и за целой сотней пришлось явиться ангелам, дабы препроводить их в отдаленные царства загробного обиталища душ.
   Два светлых дня казались мне двумя путеводными звездами грядущего в то тяжелое время: день моего выздоровления и день, когда свершит надо мной великое таинство добрый святой отец Угуччоне Лунго.
   Поначалу мне говорили, что он в отъезде и занят какими-то неотложными делами, затем, спустя почти месяц, признались, что добрый священник так же, как и я, не избежал мучительного недуга, и наконец, когда страшные угли в моем теле остыли и мой разум прояснился, я узнал, что вторая звезда погасла. Мне открыли печальное известие о том, что святой отец Угуччоне Лунго скончался. Мы с Фьямметтой, держась за руки, прослезились оба.
   Фьямметта сказала мне, что теперь, когда после бреда и лихорадки, здравый рассудок вернулся ко мне и я смогу поведать любому святому отцу такую складную историю своей жизни, которая не приведет того в смущение или вызовет какие-нибудь подозрения, вполне благоразумно креститься у любого другого священника.
   В те молодые свои годы я был крайне горделив, а обладание неким священным Ударом Истины было к тому же причиной безудержного тщеславия. Я возымел такую прихоть, чтобы таинство было совершено только самым добродетельным и благочестивым священником Флоренции, которому можно было бы довериться всей душой, а — не каким-нибудь «ослиным епископом». Фьямметта и Гвидо стали перебирать всех святых отцов, каких знали, и наконец пришли в некоторое замешательство.
   — Ангелов мы не найдем, все — люди, — вздыхая, говорила Фьямметта, теряясь в раздумьях. — У всякого вы сумеете обнаружить черту характера, которая вам не понравится. Что же теперь делать? Не устраивать же смотрин?
   На исходе болезни душа моя была очень уязвима и раздражительна: во что бы то ни стало мне хотелось призвать к своему одру именно ангела во плоти. Пьяные и неотесанные «епископы» ослиного празднества все еще плясали у меня в голове. Сбил меня с толку и не в меру рассудительный Сентилья, который ежедневно захаживал в дом проведать больного и в своем нетерпении поскорее застать его бодрым и здоровым, кажется далеко превзошел всех — и Гвидо, и меня самого, и даже Фьямметту.
   — В самом деле, мессер, — говорил он, зная о моем духовном чаянии, — советую вам брать пример со святого императора Константина. Он разом очистился от грехов, приняв крещение в самом конце жизни. Также поступали и многие благоразумные и образованные люди апостольских времен. Без греха ведь никак не проживешь, а потому, как благородный человек, вы ведь понимаете, что лучше приносить оммаж и присягу высокому господину только тогда, когда уже обладаешь способностью строго исполнять свой вассальный долг. И насколько вы уверены, что исполняемая вами миссия во Францию, богоугодна? Действительно, богоугодна ли эта миссия?
   Каким словом я мог бы подтвердить то, в чем трактатор процветающей торговой компании выражал сомнение?
   — Ваше молчание, мессер, еще раз свидетельствует о вашем истинном благородстве, — продолжал свои здравые рассуждения Сентилья. — Дело чести движет вами. Так пусть же честь пока послужит лучшим оправданием ваших невольных грехов, если таковые случатся по дороге. Ведь отречься от чести ни одному истинно благородному человеку не под силу. Насколько же мне известно по слухам, честь на небесах не в большом ходу. Так не смешивайте же сейчас земное с небесным. Пусть всему будет свое время. Выздоравливайте и поскорее отправляйтесь во Францию. Знали бы вы, каких усилий и каких средств стоит мне теперь удержать этого нетерпеливого мертвеца на месте.
   Первый и последний раз Тибальдо Сентилья, мой хитроумный двойник, возымел надо мной существенную власть. Каждый день приходил он и каждый день выражал искреннюю радость словами:
   — Сегодня вы прекрасно выглядите, мессер, куда лучше, чем вчера.
   На тридцатое по счету заклинание я поднялся на ноги.
   — Больше откладывать нельзя, — наконец весьма решительно изрек Сентилья, отвернувшись от горько опечалившейся Фьямметты. — Через три дня во Францию отправляется один весьма добропорядочный торговец, мессер Боккаччо, или, как его все именуют во Флоренции, Боккаччино ди Келлино. Он двинется с большим грузом и немалым числом людей. Мессер Боккаччо — неугомонный весельчак и замечательный рассказчик, хотя и весьма грубоват по своей природе. Поверьте мне, дорогою вы прекрасно взбодритесь. Бургундское вино укрепит ваши силы, а общество мессера Боккаччо несомненно поднимет ваш дух. К тому же мессер Боккаччо хорошо знает Париж и легко укажет вам дорогу к кладбищу Невинноубиенных младенцев, так что вам не потребуется задавать лишних вопросов жителям Парижа.
   И вот я издал второй эдикт о своем выздоровлении и в один день собрался в дорогу.
   Не стану описывать нашего прощания с Фьямметтой, ибо уста наши молчали, а объяснялись только глаза, и я не знаю слов ни на одном из вправленных в мою голову языков, которые могли вместить хотя бы одно мгновение того священного безмолвия.
   Только я собрался дать Фьямметте самую страшную клятву и сделал ради этой клятвы глубокий вздох, как она прикрыла мой рот своими нежными пальчиками и тихо проговорила:
   — Не нужно клятв, мессер. Не гневите Бога. Я просто обещаю вам, что будут ждать вас. Вот и все.
   Я молча поцеловал ее руку, а потом молча поцеловал вторую. Она же, верная своему обету, величественно прикоснулась губами к моему лбу, вновь охваченному жаром.
   И вот в первых числах первого же месяца года одна тысяча триста девятого от Рождества Христова я покинул благословенную Флоренцию и, помнится, оглянулся издали на ее открытые врата, посреди которых остался в печали и тревоге мой верный и ласковый ангел-хранитель.

СВИТОК ЧЕТВЕРТЫЙ. ФРАНЦУЗСКОЕ КОРОЛЕВСТВО

Зима 1309 года — весна 1314 года

   Французские земли были пусты и безвидны, ибо великий холод царил над ними. Дороги и поля, скованные белой коростой, день и ночь хрустели под ногами коней и колесами повозок, а ветки кустарников ломались в руках, как хрупкие птичьи косточки.
   Тибальдо Сентилья оказался прав: несмотря на холод и разные грустные мысли, я прекрасно чувствовал себя, держась поблизости от мессера Боккаччо. Доброе вино горячило кровь, а от беспрестанных шуток неунывавшего торговца не только весело колотилось мое сердце, но даже изнемогали от смеха, как от тяжкого труда, мои скулы и ребра. Каждый вечер он рассказывал по две или три занимательных истории из своих путешествий или жизни своих знакомых, коих у него, похоже, насчитывалась целиком вся Италия, и наконец я не выдержал, решив отплатить ему за его щедрость хотя бы одной лептой, вполне достойной его большого, но невесомого казнохранилища. Я рассказал мессеру Боккаччо про одураченного лошадника, угодившего в бездну нечистот, а по избавлению из этого «чистилища» по-королевски одаренного судьбою. На всякий случай я изменил место происшествия, перенеся своих героев из Флоренции в более теплый Неаполь. Мессер Боккаччо хохотал так, что пятились кони и одна повозка едва не перевернулась.