— Примите и вы мои извинения, мессер, — с искренней вежливостью ответил флорентиец. — Я вижу, вы вошли в мое положение. Ведь, по сути дела, мой ошейник крепче вашего, а цепь всего лишь немногим длиннее.
   — Позвольте же мне осведомиться еще кое о чем, — попросил я.
   — Разумеется, мессер, — с готовностью кивнул Сентилья, — ведь и мне самому удается извлечь из ваших вопросов довольно занятные сведения.
   — Итак, синьор Сентилья, судя по вашему рассказу, всем этим великим заговором, а также судьбами всех известных нам людей движут только деньги, вернее — слишком большое их количество, — раскрыл я вековую загадку еще одним ключом, тем, что предложил мне трактатор процветающей торговой компании.
   Некоторое время флорентиец молчал, а потом вздохнул с улыбкой и пустился в философские рассуждения:
   — Странная и чудесная материя — золото. Оно может безо всякого движения лежать на одном месте, или же люди могут переносить его из одного сырого подвала в другой, и к тому же на нем не бывает начертано великих истин или же благой вести. Однако же оно пробуждает в нас самые глубокие чувства, напрягает все силы рассудка и вселяет в нас волю к жизни. И вот видите, мессер, даже нашего ума не хватает, чтобы проникнуть в человеческий замысел, который оно породило, в полном спокойствии лежа где-то под землей и, заметьте, совершенно ни о чем не рассуждая.
   — Может быть, синьор Сентилья, оно все-таки испускает некие ядовитые испарения, сообщенные ему его исконным хозяином, — заметил я, изумленный столь мудрыми речами начинающего торговца.
   Тибальдо Сентилья посмотрел на меня несколько рассеянно, пожал плечами и, чуть погодя, усмехнулся.
   — Еще одна подробность вашей родословной вызывает мое далеко не праздное любопытство, — перевел я разговор с небес на землю, а, вернее, — из преисподней на поверхность моря, мерно качавшего корабль и стол, за которым мы сидели. — Ваш отец вернулся из русских земель с супругой, не так ли?
   Флорентиец кивнул.
   — У вашего отца были дети от первого брака? — продолжил я свои расспросы, подняв над наковальней уже сияющую жаром тайну.
   — Ответить наверняка не могу, — сказал Сентилья. — Правда, я слышал, что до меня у отца был якобы уже взрослый сын, но он давно принял монашеский постриг и остался где-то в глухих лесах, завоеванных монголами.
   — Синьор Сентилья, — решительно обратился я к нему, замечая, однако, что у меня самого сердце начинает взволнованно биться. — Повествуя о своей родословной, вы не назвали ни одного имени. Я вполне понимаю причину, побудившую вас соблюдать некоторые семейные тайны, ведь вы человек благородный. Однако мне кажется, что я имею возможность восполнить вашу родословную. У меня нет явных доказательств, но чтобы сразу не показаться лжецом или переносчиком пустых слухов, позвольте мне высказать несколько догадок относительно скрытых имен. Если хоть одно из названных мною окажется верным, то можно будет подозревать, что и затерянное имя — не пустой звук.
   — Я слушаю вас, мессер, — сказал Сентилья, и губы его сжались.
   — Простите, синьор Сентилья, — спохватился я, — а каково происхождение вашей фамилии?
   — От девичьей фамилии моей матери, — не колеблясь, ответил флорентиец. — Правда, на франкском наречии ее фамилия звучит несколько иначе.
   — В таком случае я почти не сомневаюсь, что вашу достопочтенную бабушку, пережившую множество удивительных похищений, звали Иоландой, — изрек я.
   Лицо Сентильи окаменело. Он прищурился, потом вдруг поискал глазами что-то на столе и на полу и снова уперся в меня взглядом, словно в какого-то идола, отлитого из чистого золота, который вдруг свалился прямо перед ним с небес.
   — Ваш сказочно богатый дедушка-сарацин носил имя Умар аль-Азри, не так ли? — продолжил я свое волшебное гаданье.
   Если не солгал свет масляной лампы, то флорентиец побледнел.
   — Что же касается коварного похитителя-тамплиера, то им мог быть ни кто иной как Гуго де Ту, сын первого хозяина замка Рас Альхаг.
   Я ожидал, что Сентилья на этот раз схватится за голову и упадет на пол, но этого не случилось. Напротив, он даже пришел в себя, обрел уверенность и покраснел.
   — Мессер, — кашлянув, произнес он твердым голосом, — или вы обладаете чудесным даром прорицания, или вы знаете гораздо больше, чем могу предположить я и, возможно — сам Великий Магистр иоаннитов.
   — Синьор Сентилья! — радостно проговорил я. — Наше сходство не может быть случайным, раз вы, как и я, допускаете, что и за тамплиерами, и за иоаннитами, и даже за ассасинами стоит еще какая-то тайная сила, которая вертит колесами наших судеб!
   Взгляд флорентийца потускнел, и он ответил сухо и недоброжелюбно:
   — По чести говоря, мне на это наплевать. Чем больше я стану ломать себе голову, тем скорее сломаю себе шею. Два имени из трех вы назвали верно, мессер.
   — Только два?! — изумился я.
   — Именно так, честное слово благородного человека, — поклялся Сентилья. — Третье имя, может статься, также названо верно, однако оно мне неизвестно самому.
   Я подумал, что поступлю опрометчиво, если столь же уверенно отгадаю вслух имя его отца.
   — Смею ли попросить вас, синьор Сентилья, — проговорил я, испытывая кое-какие колебания, — назвать имя вашего отца.
   — Увы, мессер, — развел руками Сентилья, скрывая, как мне показалось, вздох облегчения, — спросить-то вы можете, но ответить я не волен. Я дал клятву моим покровителям не открывать имени моего отца ни одному из смертных до того самого дня, когда святейший суд вынесет Ордену тамплиеров окончательный приговор.
   — Благодарите Всевышнего, синьор трактатор, — гласом пророка изрек я, — что моему провожатому, тамплиеру из Рума, не суждено было пасть от вашей руки. Все же убивать брата — не самый легкий грех.
   — Брата?! — содрогнувшись, повторил тайное слово Сентилья, но тут же проявил сдержанность достойного ученика почтенных торговцев Флоренции. — Вы сказали «брата», мессер? В это поверить очень трудно. Впрочем, я могу предположить, что у тамплиера, похитившего мою бабку, мог и даже, по замыслам Ордена, должен был появиться внук. — При этих словах взгляд флорентийца просветлел. — Тогда понятно, почему у иоаннитов возник замысел убить его, раз они узнали, что он при определенных условиях тоже может претендовать хотя бы на часть наследства. Однако… — Тут Сентилья замолк на несколько мгновений, и я мог наблюдать тяжелую работу мысли, подобно кирке рудокопа вывернувшей кусок почвы и наткнувшейся под камешком легкой разгадки на преогромную глыбу. — Однако что могло подвигнуть этого тамплиера, который был вашим провожатым, предать свой Орден? Может быть, иоанниты сумели обмануть его, пообещав долю богатства? Но зачем тогда, в самом деле, устраивать его убийство именно моими руками?
   — Синьор Сентилья, — вторгся я в его напряженные размышления, — я имел в виду гораздо более близкого родственника. Я располагаю сведениями, что у вашего отца было в общей сумме трое сыновей. Один стал монахом в Скифии. Второй, которого вы, к моему удивлению, не знаете, долгое время жил в Париже, а впоследствии стал тамплиером. Третьего я имею честь лицезреть перед собой. Я могу назвать имя того, второго. Вот оно: Эд де Морей.
   Сентилья снова побледнел, потом покраснел и, сжав кулаки, ударил ими по столу.
   — Проклятье! — зарычал он, раздувая ноздри. — Я больше не хочу ничего знать! Я сделаю свое дело и буду торговать сукнами! Что бы там ни происходило на небесах или в преисподней, мне наплевать! Слышите, мессер? Наплевать! И я клянусь вам, что получу свое наследство, даже если объявится целый легион самозванцев, выдающих себя за моих братьев!
   — Вы намекаете на наше братское сходство, синьор Сентилья? — заметил я, уже вполне мирясь с мыслью, что и сам могу оказаться сыном доблестного Жиля де Морея, а потому — и родным братом алчного Тибальдо Сентилья.
   Всякое самообладание оставило рассудительного трактатора, и он выхватил кинжал, который совсем недавно я изволил ему вернуть.
   — Полагаю, что ваши покровители останутся недовольны, если вы не довезете ценный товар в целости и сохранности, — безо всякого опасения наблюдая за сверкавшим острием кинжала, предположил я.
   По счастью, разговор завершился без кровопролития, поскольку настроение флорентийца менялось быстрее, чем погода посреди осеннего моря.
   Он замер и, рассмеявшись как ни в чем не бывало, бросил кинжал на стол.
   — Что вы еще хотите от меня, мессер? — проговорил он затем, уже недобро скалясь. — Я и так наболтал лишнего, о чем теперь сильно жалею.
   — Путь еще достаточно долог, — вполне миролюбиво ответил я. — Возможно, я сам еще что-нибудь вспомню и так же проболтаюсь. Последнее, что я хотел бы узнать сегодня, это — имя императора-ассасина. Единственное имя, о котором я не имею никаких догадок.
   — Вы не дурачите меня, мессер? Вы действительно не знаете, кого я имел в виду? — вновь изменился в лице Сентилья: мое неведение опять придало ему чувство некоторого превосходства, и его взгляд сразу потеплел. — Мне нелегко поверить вам. Вы знаете по именам солдат и не знаете имени полководца.
   — Моя память напоминает ваше богатое наследство, — сказал я. — Она лежит в чужом подвале, и я стремлюсь овладеть ею. Однако, судя по всему, есть и другие, весьма могущественные силы, готовые присвоить ее. Как же все-таки звали того императора?
   — Фридрих Второй Штауфен, — чуть помедлив, ответил флорентиец.
   Это имя не пробудило во мне никаких воспоминаний, но я несколько раз повторил его про себя на случай будущей встречи с каким-нибудь нынешним монархом-ассасином.
   На том мы и разошлись с Тибальдо Сентильей в ту ночь, хотя «разойтись» означало отступить друг от друга всего на три шага. Великие воды готовы были поглотить всякого ассасина и всякого богатого наследника, не устраивая никаких хитроумных заговоров или ловушек.
   Последующие дни путешествия были настолько однообразны, что я намерен вовсе отбросить их, не находя от того никакого ущерба для моего бытописания. По большей части мы с флорентийцем проводили время в молчании, поглядывая друг на друга то с подозрением, то с невольным доверием; последнее обычно случалось при сильном волнении на море. Мы оба были заняты напряженными размышлениями. Не берусь гадать, как собирался завершить свою тайную миссию Тибальдо Сентилья, сам же я раздумывал только о том, как бы улизнуть от всех — и от тамплиеров, и от иоаннитов, и от ассасин, — чтобы добраться до Великого Мстителя каким-то своим путем, ибо я уже давно предполагал, что именно тот таинственный Великий Мститель держит в руках ключ от моей памяти и шкатулку, в которой хранится мое имя. Замечу также, что священная реликвия, тот самый Удар Истины, все еще оставался на моем плече. Я так привык к этой ноше, что порой совсем забывал о ней, зато, когда замечал ее вновь, в моем сердце сразу вспыхивала надежда, что острие Истины когда-нибудь должно-таки ударить в сердце Тайны. К тому же было ясно, что, раз флорентиец не польстился на эту вещицу, значит, он тоже имел какие-то представление о моей тайной миссии, не завершавшейся простым свидетельством на суде.
   Короче говоря, за днями схваток и погонь последовали долгие дни мучительной работы мысли, и только у берегов Италии у меня наконец вызрел вполне определенный замысел. Решению весьма способствовала свирепая качка, которая основательно прочистила мой желудок и мои мозги.
   Прижавшись всем телом к борту галеры и бессильно свесив голову над грозной пучиной, я созерцал темные ямы и шумно вспучивавшиеся горбы и, выжимая из себя последние остатки желчи, гадал, обучен ли я плавать или нет и достаточно ли я облегчился теперь, чтобы поплыть по волнам безо всяких трудов, подобно щепке. Потом как бы из самого желудка поднялась мысль, что мучений было бы куда меньше, путешествуй я по морю на маленькой, не опрокидывавшейся с боку на бок дощечке. Тогда я понял, что вновь настало время для искушения судьбы, ибо, если мне удастся удрать, не откладывая побега до лучшей погоды, и остаться при том в живых, значит, Провидение действительно позволяет мне добраться до конца пути самому, безо всяких лукавых покровителей.
   Я собрал все свои силы и двинулся по кораблю в поисках подходящей доски, стараясь не привлекать к себе внимания. Мои поиски продолжались долго, но увенчались успехом. За это время непогода даже немного поутихла, что я воспринял как добрую примету. Начальник матросов поглядел на тучи и, сказав, что святой Луций услышал наши молитвы, повелел держаться ближе к берегам, что я принял как еще один знак согласия небес с моими замыслами. С другой стороны, исчезнуть с корабля незамеченным становилось труднее.
   И вот я, не колеблясь, решился на злодейство, правда, помолившись пред тем за здравие своего «братца»-двойника.
   «Всемогущий Боже, — шептал я. — Прошу Тебя, сделай так, чтобы никто не утонул, не сгорел и не потерял своего имущества. Пусть все беды падут только на мою голову. Пусть за этот грех только я подвергнусь потом испытанию как водой, так и огнем».
   Через некоторое время я притаился в своей каморке, обзаведясь доской, а также огнивом и кресалом, которые я украл у компаньонов Сентильи. Еще не меньше часа потребовалось мне, чтобы устроить в корабельных покоях зловещий камелек из обрывков шерсти и тростниковых подстилок. Спрятав под плащ доску, которой суждено было стать подобием спасительного ковчега, я выбрался на корму и огляделся по сторонам. Сгущались сумерки, тоже способствовавшие моему бегству, однако опасные тем, что могли скрыть от меня верное направление к берегу.
   Как раз в те мгновения, когда я жадно приглядывался к смутным очертаниям земной тверди, снизу повалил дым, и раздались крики и проклятия. Все бросились к огнедышащему отверстию, и я решил, что дальше раздумывать нельзя.
   Едва я сбросил с плеч отяжелевший от непогоды плащ и, отдав себя в руки Всемогущему, собственными руками крепко обхватил свою спасительную доску, как галера сильно накренилась, словно помогая мне сверзиться в пучину. Огромная волна двинулась прочь, обнажая передо мной бездны тартара, уже готовые принять нового грешника. Вздохнув в последний раз, я кинулся вниз, в темный хаос, пожирающий всякую волю и всякий замысел.
   Тартар охватил меня нестерпимым холодом, и мои руки, вцепившиеся в жалкий ковчег, в одно мгновение окоченели. Признаюсь, что, захлебываясь соленой водой и теряя понятие о том, с какой стороны теперь ждать избавления, я успел не раз пожалеть о своем чересчур решительном поступке и уже был готов сунуть голову в любой собачий ошейник, только бы новый хозяин вызволил меня из бурной стихии. Для хаоса, в который я угодил, моя жизнь представляла ценность не большую, чем та щепка, за которую я держался.
   Впрочем, вслед за храбростью меня вскоре также оставило и малодушие, уступив власть последнему чувству: тихой обреченности, незаконной сестре смирения.
   Великая и безучастная сила поднимала меня на высокую гору, так что крики с галеры доносились до меня, как из глубин пропасти, и мне казалось, что я вот-вот сорвусь с черных небес прямо на корабль, а затем опускала в яму столь глубокую, что полностью стихали все звуки, даже могучий голос ветра, и мне начинало грезиться иное: будто бы я достиг самого дна и теперь всякое движение материи или же мысли должно, наконец, прекратиться.
   Сколь долго продолжалось то ужасное путешествие между бездною и тьмой разряженной, словно я очутился при первом дне творения, определить невозможно, ибо и само время, как и в первый день творения, теперь отсутствовало.
   Доска оказалась так мала, что трудно было сказать, кто кого удерживает на поверхности: она меня или же я ее.
   Мне послышался голос Сентильи, кричавший вдалеке: «Где он?! Куда подевался этот каналья?!», — и за тем сразу холодная и тяжкая длань накрыла меня с головой и сдавила так, что я лишился разом всех чувств.
   Однако, как мне показалось, спустя всего одно мгновение тьма и бездна вдруг свернулись в один маленький клубок, который уместился бы и на моей ладони, а, свернувшись так, провалились куда-то вглубь меня самого, в область моего средостения. Волны все еще поднимались и опускались, но и их я ощущал уже не вовне, а внутри своего тела, и у меня в сердце даже возникло смутное опасение, что крохотный корабль с несчастным Тибальдо Сентильей затерялся уже где-то в глубинах моего желудка и неизвестно, как же теперь оказать ему помощь, не извергая его из себя самым безжалостным и опасным способом.
   И вот я поднял веки и увидел белый свет.
   Правда, этот свет быстро потускнел и стал напоминать рассветный сумрак пасмурного дня, но для моей жизни его оказалось пока вполне достаточно. Потом я глубоко вздохнул и почувствовал сильную ломоту в груди, сменившуюся ознобом, который, в свою очередь, заставил меня пошевелить членами.
   — Мессер очнулся! — раздался рядом со мной тихий голос, полный искренней радости, но ту радость я поначалу не заметил, поскольку ее захлестнул мой собственный страх.
   То был хриплый мужской голос и слова он произносил на тосканском наречии. Это меня и ужаснуло: я додумался, что волны, вдоволь наигравшись моим телом, бросили-таки меня обратно на корабль, и теперь уж добра ожидать не придется.
   Но, подобно ангелу, унес меня прочь со злосчастного корабля на твердую и благословенную землю, другой голос, принадлежавший заботливой и пожилой женщине. Я успокоился, ибо женщин на галере появиться не могло.
   — Видишь, Пьетро, как его коробит, — так же тихо проговорил голос женщины.
   «Пьетро, — повторил я про себя то имя. — Не сам ли апостол Симон Петр глядит на меня от врат небесного Царства? Выходит, я теперь в Чистилище?»
   — Пора дать ему вина, — решил «ключарь райских врат». — И погорячей. Вино готово у тебя, Мария?
   — Несу, несу, Пьетро, — был ответ, и вскоре огонь истинного блаженства растекся по моим жилам, и я не испытал никакого огорчения от того, что врата Рая остались для меня закрыты, а сам я очутился на грешной земле, на мягкой постели, в маленьком домике рыбака, таком домике, в каком, быть может, некогда жил и апостол Петр.
   Только этот домик стоял на берегу не Галилейского, а Лигурийского моря, и ближайшими городами были не Капернаум или Вифсаида, а неугомонные Пиза и Ливорно.
   Ожив вполне и оглядевшись по сторонам, я увидел в том доме два источника света: один — духовный, а другой — материальный. Простое деревянное Распятие висело прямо над моим изголовьем, слабо освещенное небольшим окошком, что было затянуто перепонкой из бычьего пузыря.
   Возблагодарив Бога за Его милость, я затем, насколько позволяли мне силы, а позволяли они мне пока немногое, рассыпался в благодарностях перед своими спасителями.
   — Что вы, мессер! — всплеснула руками благочестивая Мария. — Мы просто подобрали вас на берегу. Море обошлось с вами, как с любимцем, ведь волны уложили вашу милость в крохотный промежуток между двумя огромными камнями. Если бы вы угодили на них, вашу милость и хоронить было бы страшно. Ваш настоящий Спаситель живет вовсе не в этой бедной развалюхе, достопочтенный.
   «Может быть, и собачий ошейник, и галера Сентильи, и разговоры про неисчислимые сокровища тамплиеров мне просто приснились, как и та трапезундская облава», — думал я, наслаждаясь теплым питьем и куском грубой лепешки.
   Через три дня я уже смог подняться на ноги, а через неделю уже помогал Пьетро забрасывать сети.
   Теперь я решил действовать так, как должен действовать стремящийся к исполнению своей миссии настоящий ассасин. Я обязал себя освоить язык в такой степени, чтобы не отличаться от местного жителя. А кроме того, я обязал себя заработать за это время своим честным трудом, как положено по Писанию, то есть в поте лица, не менее ста флоринов, что было делом весьма нелегким, ведь и за целый год даже весьма удачливый рыбак мог заработать немногим более половины такой суммы. И вот я решил трудиться, не покладая рук, чтобы в самом скором времени войти в славный город Флоренцию весьма почтенным и знающим себе истинную цену тосканцем.
   В сущности, замысел мой был прост: именно я сам, по своей собственной воле, должен был найти следующего проводника, в обязанность которого входило переправить меня поближе к Великому Мстителю. Как мне казалось, такой способ путешествия предотвращал в будущем внезапные появления всяких цепей и ошейников.
   Что из этого получилось, можно узнать из моего дальнейшего рассказа.
   Продолжая помогать старому Пьетро в его промысле, я стал подбирать себе занятие поприбыльнее и в конце концов обнаружил в себе дар ухода за конями. Действительно, из меня получился славный конюх. Никто в округе не замечал быстрее меня, что лошадь вот-вот охромеет из-за скверно прибитой подковы, а жеребенку пора скорее промыть слюною глаз, укушенный сатанинской мушкой и готовый опасно загноиться. Животные тоже любили меня, и даже самые норовистые жеребцы, расколовшие не одну голову и сломавшие кое-кому не одно ребро, без всякого лишнего уговора подпускали меня к себе с любой стороны и позволяли поднимать копыта или расчесывать хвосты.
   Меня зазывали наперебой во все конюшни. Уже к лету следующего года я скопил без малого двести золотых флоринов и положив в свой кошелек последний, двухсотый, решил, что урочный час настал.
   Я навестил своих добрых спасителей, тепло попрощался с ними, оставил старикам еще тридцать флоринов и отправился в путь.
   В ту пору было тепло, пели жаворонки, солнце светило все дни напролет, и, несмотря на то, что во Флоренции меня могли ожидать самые неблагоприятные вести, с приближением к городу меня все чаще охватывала радость, объяснимая разве что хорошей погодой. То вдруг внезапная тоска проникала в мою душу и казалась мне удивительно приятной, подобной аромату корицы или миндального цвета. Какой-то добрый дух подсказывал мне, что я уже когда-то бывал на этих дорогах, пролегавших среди благодатных полей и чудесных лесов, которыми не могли похвалиться прокаленные жарким солнцем плоскогорья и болота Рума.
   Мне казались знакомыми проплывавшие мимо селения, меня грела издали теплая рябь черепичных крыш, окруженная густыми кронами плодовых деревьев. Строгие башни крепостей приветствовали меня со всех краев обозримых взором земель, а величественные базилики убеждали меня своим видом в конечной тщетности любых заговоров и безвредности любых сновидений. Каждый розовый куст, произраставший перед красивым домом, каждый цветок мальвы, каждый милевой камень казались мне какими-то добрыми предзнаменованиями, и я присматривался к окнам над розовыми кустами: а не в этом ли самом доме или, может, в соседнем появился я на свет Божий. Вот сколь искусительным оказалось мое новое путешествие.
   Жители отвечали улыбками на мои приветствия. Меня радовали все: и дети, катавшие по дороге разноцветные шарики, и невозмутимые земледельцы, шествовавшие такой же неторопливой и тяжеловесной поступью, как и их коровы, и вереницы монахов, перебиравших пальцами снизки шариков, предназначенных уже не для детской игры, а для важного дела спасения собственных душ. Даже прокаженные, встречавшиеся по дороге, не пугали, а веселили меня своими трещотками.
   Розовых кустов и красивых окон становилось все больше и больше, и наконец, объятая гомоном и звоном, песнями красавиц и криками нищих, открылась моему взору великая и благословенная Флоренция.
   Глядя на черепичное море крыш, окруженное крутыми берегами крепостных стен, я мог, как пророк, без сомнения сказать одно: в этом городе я некогда был и здравствовал. Я, однако, решил не входить в стены города пока не соберу за его пределами как можно больше сведений о занимающих меня предметах.
   Я подобрал себе сносный постоялый двор, оставил своего жеребца и справился о том, где тут можно прицениться к хорошим коням, еще не составившим мою собственность. Денег у меня было вовсе не достаточно для покупки табуна породистых животных, однако я пока решил выдавать себя за солидного покупателя, приехавшего по торговым делам из-под Ливорно. Назвался я Андреуччо ди Пьетро, лошадником.
   По пути на рынок я решил, что пару-тройку ближайших дней я пооколачиваюсь среди торгового люда, понемногу выспрашивая о наиболее уважаемых владельцах коней и — вообще о всех солидных торговцах живущих в городе. Так я и поступил: придя на рынок, я важно приценивался к коням, расспрашивал торговцев о том и о сем и, признаюсь, по неопытности довольно часто раскрывал свой кошелек, в котором поблескивали мои честно заработанные флорины.
   Пока я так торговался, ко мне несколько раз подходила какая-то старушка. Она подступала ко мне то с одной, то с другой стороны, заглядывала в лицо и вдруг, подойдя совсем близко, крепко обняла со словами:
   — Андреуччо! Как же ты вырос!
   Что мне оставалось, как не вытаращить на нее глаза и не разинуть рот от удивления.
   — Достопочтенная сударыня, — пробормотал я, отступая и со всей учтивостью освобождаясь от ее объятий. — Опасаюсь, что вы приняли меня за кого-то другого.