Страница:
В это время у футуристов в Петербурге появляется еще одно постоянное место встреч, где апробировались новые литературные, художественные, музыкальные, театральные идеи. Это было созданное Борисом Прониным и Всеволодом Мейерхольдом кабаре «Бродячая собака». Оно просуществовало немногим более трех лет (а Хлебников был завсегдатаем «Собаки» и того меньше), однако осталось в памяти всех участников событий. Не будет преувеличением сказать, что оно повлияло на всю русскую литературу последующего периода.
[65]Это кабаре открылось 31 декабря 1911 года в небольшом подвале с низкими сводами на Михайловской площади. Электрическая люстра, скомбинированная из железных обручей, освещала помещение. Широкий камин был украшен античными масками и лошадиным черепом. У камина находился аналой с толстой книгой для записи посетителей. Ее называли «Свиная книга». В одном углу подвала был помост, на котором стоял рояль, там же находилась маленькая «сцена» с занавесом на проволоке. Столы и табуреты были покрыты дерюгой, потолок расписан местными художниками. Между столами бродила белая собака Мушка.
Благодаря неуемной энергии Пронина «Собака» стала любимым местом встречи петербургской богемы. В «Собаке» пропадали признанные и непризнанные гении. Обыватели, желавшие посмотреть, как веселится богема, тоже допускались, но за отдельную плату. В «Собаке» они презрительно именовались фармацевтами. Василий Каменский так описывает стиль работы Пронина:
«– Дайте номер... – говорит Пронин. – Маришка, ты? Давай привези! Две дюжины ножей и вилок. Сегодня футуристы! Скорей. Что за черт! Маришка, ты? Нет? А кто? Анна Ивановна? Кто вы такая? Ну, все равно. Есть у вас, Анна Ивановна, ножи и вилки? Давайте, везите в „Бродячую собаку“. Сегодня – футуристы! Что? Ничего не понимаете? Не надо. До свиданья, Анна Ивановна. Дайте номер... – говорит Пронин. – Кто? Валентина Ходасевич? Прекрасная женщина, приезжайте с супругом Андреем Романычем в „Собаку“ к футуристам. Да. Будут: Григорьевы, Судейкины, Цибульские, Прокофьевы, Шаляпины и вообще масса бурлюков. До свидания. Дайте номер...»
В «Собаке» мирно уживались и акмеисты, и футуристы, и прочие «беспартийные» поэты. Хлебников стал завсегдатаем этого подвала осенью и зимой 1913/14 года. В его жизни с «Собакой» связано несколько чрезвычайно важных эпизодов.
У публики название «футуристы» теперь уже прочно ассоциировалось со скандалом. Им приписывали все инциденты, независимо от того, были они там замешаны или нет. Так произошло в ноябре 1913 года, когда в «Бродячей собаке» чествовали Константина Бальмонта. После подобающих случаю речей Пронина, Сологуба, Городецкого, Кульбина и других к Бальмонту подошел сын пушкиниста Морозова, плеснул в Бальмонта вином, а потом дал ему пощечину и сбил пенсне. На молодого человека накинулись, повалили и избили его, дамы попадали в обморок. В результате газеты обвинили во всем футуристов. Маяковский через несколько дней читал доклад, и ему пришлось оправдываться, отбиваться от обвинений и доказывать, что футуристы не имеют никакого отношения к хулиганской выходке Морозова. Но на этом инцидент не был исчерпан. Группа литераторов и актеров подписала письмо с выражением негодования Обществу интимного театра (то есть Пронину, Городецкому и Кульбину), не сумевшему оградить юбиляра от оскорблений. Письмо было написано по инициативе Ф. Сологуба, и Городецкий вызвал Сологуба на третейский суд. Хлебников, хотя и присутствовал в тот вечер в «Собаке», письмо не подписал. Этот эпизод отразился в его поэме «Жуть лесная», посвященной «собачьей» жизни:
Тогда атмосфера в обществе была наэлектризована процессом по делу Бейлиса: в Киеве в 1911 году был убит мальчик Андрюша Ющинский. В убийстве обвинили приказчика-еврея Менделя Бейлиса. Предполагалось, что это ритуальное убийство (использование христианской крови в сакральных целях). То, что дело против Бейлиса сфабриковано, стало ясно уже на предварительном следствии, однако процесс тянулся до октября 1913 года и закончился оправданием Бейлиса «за недоказанностью обвинения». Большую роль в разоблачении сфабрикованного Министерством юстиции «Дела Бейлиса» сыграл В. Г. Короленко. Противоположную позицию занимал тогда В. В. Розанов. При том, что имена футуристов прочно ассоциировались со скандалом, даже в хлебниковском «бобэоби» видели анаграмму слова Бейлис. На том памятном вечере Хлебников, вероятно, неосторожно высказался на эту тему, Осип Мандельштам принял это на свой счет. Как записывает Хлебников в дневнике, «Мандельштам заявил, что это относится к нему (выдумка) и что незнаком (скатертью дорога)». Мандельштам вызвал Хлебникова на дуэль: «Я как еврей и русский поэт, считаю себя оскорбленным и вас вызываю...»
Секундантами были назначены молодой филолог Виктор Шкловский и художник Павел Филонов. Однако секунданты сделали все, чтобы предотвратить дуэль и помирить соперников, и им это удалось. Возможно, и тому и другому удалось сыграть на честолюбии Хлебникова. В пересказе Хлебникова его мысль выглядит так: «Я не могу вас убить на дуэли, убили Пушкина, убили Лермонтова, скажут, в России обычай...» Филонов же «изрекал мрачные намеки, отталкивающие грубостью и прямотой мысли».
Инцидент остался без последствий. Более того, Мандельштам и Хлебников остались друзьями, позже в Москве, уже при советской власти, Мандельштам, сам не очень сведущий в бытовых делах, пытался помочь Хлебникову получить комнату, но из этого ничего не вышло. Мандельштаму принадлежат многие проницательные суждения о Хлебникове. Он называет Хлебникова визионером, говорит, что «Хлебников возится со словами, как крот, он прорыл в земле ходы для будущего на целое столетие». Чтение Хлебникова, говорит Мандельштам, может сравниться с величественным и поучительным зрелищем: «...так мог бы и должен был бы развиваться язык-праведник, не обремененный и не оскверненный историческими невзгодами и насилиями». [66]
Хлебников же в «Бродячей собаке» удивил Мандельштама еще и тем, что в запальчивости крикнул: «А Мандельштама надо отправить к дяде в Ригу!» Как ни странно, у Мандельштама действительно в Риге жил дядя, о чем Хлебников, конечно, знать не мог. Хлебников и дальше любил подшучивать над Мандельштамом. В «Собаке» он придумал ему прозвище «мраморная муха», [67]и это прозвище прочно пристало к Мандельштаму.
С «Бродячей собакой» связаны и новые любовные увлечения Хлебникова. Влюблялся он очень часто, но выражал эти чувства своеобразно. В «Собаке» Лившиц познакомил его с ученицей театральной студии Лелей Скалон, которая сразу очаровала Хлебникова. Лившиц посоветовал Хлебникову пригласить Лелю и ее подругу Лилю Ильяшенко в «Бродячую собаку», но для этого надо было найти деньги, которых ни у Лившица, ни у Хлебникова не было. Лившиц рассказывает:
«Так как он продолжал настаивать, не считаясь ни с чем, я предложил ему отправиться в ломбард с моим макинтошем и цилиндром и взять под них хоть какую-нибудь ссуду.
Через час он вернулся в полном унынии: за вещи давали так мало, что он не счел нужным оставлять их в закладе.
Мы мрачно молчали, стараясь найти выход из тупика.
Вдруг лицо Велимира прояснилось.
– А не взять ли нам денег у Гумилёва?
– У Гумилёва? Но почему же у него?
– Потому, что он в них не стеснен, и потому, что он наш противник.
– Неудобно обращаться к человеку, который после нашего манифеста еле протягивает нам руку.
– Пустяки! Я сначала выложу ему все, что думаю о его стихах, а потом потребую денег. Он даст. Я сейчас еду в Царское, а вы на сегодня же пригласите Лелю и Лилю в „Собаку“.
Он исчез, надев для большей торжественности мой злополучный цилиндр.
К вечеру он возвратился, видимо, довольный исходом поездки. Выполнил ли он в точности свое намерение или нет, об этом могла бы рассказать одна Ахматова, присутствовавшая при его разговоре с Гумилёвым, но деньги он привез.
В „Бродячей собаке“ мы заказали столик в глубине зала. Велимир не спускал глаз с хорошенькой студийки, сидевшей напротив него, и лишь время от времени беззвучно шевелил губами. На мою долю выпало развлекать беседой обеих подруг, что вовсе не входило в мои планы, так как девиц я пригласил только по настоянию Хлебникова. Кроме того, не мешало позаботиться и об ужине, а Велимир еще ничего не предпринял для этого.
Мне удалось шепнуть ему несколько слов. Он кинулся в буфет. Через минуту на столе высилась гора бутербродов, заслонившая от нас наших визави: Хлебников скупил все бутерброды, бывшие на стойке, но не догадался оставить хоть немного денег на фрукты и на чай, не говоря уже о вине.
Осмелев за своим прикрытием, он наконец решил разомкнуть уста. Нехитрая механика занимательной болтовни была для него китайской грамотой. Верный самому себе и совсем иначе понимая свою задачу, он произнес монолог, в котором все слова были одного корня. Корнесловя, он славословил предмет своей любви, и это звучало приблизительно так:
Почти не притронувшись к угощению, ради которого Велимир ездил в Царское Село и препирался с Гумилёвым о судьбах русской литературы, Ильяшенко и Скалон поспешили удалиться из „Собаки“, не пожелав использовать нас даже в качестве провожатых.
Я уплетал бутерброды, глядя на Хлебникова, угрюмо насупившегося в углу. Он был безутешен и, вероятно, еще не понимал причины своего поражения».
Впрочем, это было далеко не единственное приключение Хлебникова подобного рода. Бенедикт Лившиц оказался свидетелем еще одного порыва страсти Хлебникова. В эти годы «салоном», где собирались футуристы, стала квартира художника Ивана Пуни и его жены Оксаны Богуславской. Незадолго перед этим супруги Пуни вернулись из Парижа и перенесли в свою мансарду на углу Гатчинской улицы и Большого проспекта «жизнерадостный и вольный дух Монмартра». У Пуни бывали и кубофутуристы – Бурлюк, Маяковский, Матюшин, – и эгофутуристы. Тогда как раз был недолгий период сближения кубофутуристов с эгофутуристом Игорем Северяниным, их идейным противником. Плодом их совместных усилий стал сборник «Рыкающий Парнас», сразу после выхода конфискованный «за порнографию». Манифест к «Рыкающему Парнасу», озаглавленный «Идите к черту», сочинялся на квартире у Пуни. Хлебников, страстно увлекавшийся славянским фольклором, бытом различных славянских народностей, с увлечением слушал рассказы Ксаны Пуни о горной Гуцулии. Из рассказов Ксаны в стихах Хлебникова появляется зловещий образ Мавы – спереди это прекрасная девушка, а сзади у Мавы нет кожи и видны перевитые кишки. В Ксану Пуни были влюблены все футуристы, в том числе и Хлебников. Хлебников возомнил Лившица своим соперником, потому что Ксана подарила Лившицу черное жабо, в котором тот и ходил к ним в гости, а также в «Собаку» и вообще всюду. Лившиц вспоминает:
«Хлебников с яростью поглядывал на мое жабо, но я не понимал смысла его гневных взоров.
Однажды мы сошлись втроем у Пуни: он, Коля Бурлюк и я. Между тем как я, сидя на диване рядом с Ксаной, мирно беседовал с нею, Хлебников, стоящий в другом конце комнаты, взяв с рабочего стола хозяина скоблилку большого размера, начал перекидывать ее с ладони на ладонь.
Затем, неожиданно обратившись ко мне, произнес:
– А что, если я вас зарежу?
Не успел я сообразить, шутит ли он или угрожает мне всерьез, как к нему подскочил Бурлюк и выхватил у него скоблилку.
Наступила тягостная пауза. Никто не решался первым нарушить молчание.
Вдруг так же внезапно, как он произнес свою фразу, Хлебников устремился к мольберту с натянутым на подрамник холстом и, вооружившись кистью, с быстротою престидижитатора принялся набрасывать портрет Ксаны. Он прыгал вокруг треножника, исполняя какой-то заклинательный танец, мешая краски и нанося их с такой силой на полотно, словно в руке у него был резец.
Между Ксаной трех измерений, сидевшей рядом со мной, и ее плоскостным изображением, рождавшимся там, у окна, незримо присутствовала Ксана хлебниковского видения, которою он пытался овладеть на наших глазах. Он раздувал ноздри, порывисто дышал, борясь с ему одному представшим призраком, подчиняя его своей воле, каждым мазком закрепляя свое господство над ним.
Наконец Велимир, отшвырнув кисть, в изнеможении опустился на стул.
Мы подошли к мольберту, как подходят к только что отпертой двери.
На нас глядело лицо, довольно похожее на лицо Ксаны. Манерой письма портрет отдаленно напоминал – toutes proportions gardees – Ренуара, но отсутствие „волюмов“ – результат неопытности художника, а может быть, только его чрезмерной поспешности, – уплощая черты, придавало им бесстыдную обнаженность. Забывая о технике, в узком смысле слова, я видел перед собой ипостазированный образ хлебниковской страсти.
Сам Велимир, вероятно, уже понимал это и, как бы прикрывая внезапную наготу, прежде чем мы успели опомниться, черной краской густо замазал холст.
Потом, круто повернувшись, вышел из комнаты».
В «Бродячей собаке» на самом деле случались не только скандалы. Там шла очень серьезная работа. Тогда же, в конце 1913 года, в «Собаке» молодой филолог Виктор Шкловский читал доклад «Место футуризма в истории языка». Это было его первое выступление и практически первый серьезный разговор о футуризме и о зауми. Шкловский показал, что заумь, заумный язык на самом деле достаточно распространены в культуре. Можно назвать заговоры и заклинания, где, как правило, используются непонятные слова, детский фольклор, различные считалки и прибаутки, наконец, явление глоссолалии, то есть «говорение на языках», распространенное у сектантов. Шкловский говорил, что задача футуризма – воскрешение вещей, возвращение человеку переживания мира. Народу на лекцию пришло мало. Оппонентом Шкловскому выступил поэт, переводчик, ученыйассириолог Владимир Шилейко, сравнивший футуризм с чернокнижными операциями.
Несмотря на отповедь Шилейко, футуризм все больше интересует филологов. Одним из тех, кто, как и Шкловский, заинтересовался деятельностью Хлебникова, был московский лингвист Роман Якобсон. Якобсон приехал в Петербург и разыскал Хлебникова. «Тридцатого декабря 1913 года, – вспоминает Якобсон, – я с утра заявился к нему и принес с собой для него специально заготовленное собрание выписок, сделанных мною в библиотеке Румянцевского музея из разных сборников заклинаний, заумных и полузаумных». [68]Эти выписки оказались очень важны для Хлебникова, он их практически сразу же использовал в своей поэзии. В его стихотворении «Ночь в Галиции» русалки «держат в руке учебник Сахарова и поют по нему». Они поют у Хлебникова:
«Между тем, – продолжает Якобсон, – вошел Крученых. Он принес из типографии первые, только что отпечатанные экземпляры „Рява!“ („Ряв!“ – первый сборник произведений Хлебникова, изданный при помощи Крученых). Автор вручил мне один из них, надписав: „В. Хлебников. Установившему родство с солнцевыми девами и Лысой горой Роману О. Якобсону в знак будущих Сеч“. Это относилось, объяснил он, и к словесным сечам будетлянским, и к кровавым боям ратным. Таково было его посвящение. На вопрос мой, поставленный напрямик, каких русских поэтов он любит, Хлебников отвечал: „Грибоедова и Алексея Толстого“. На вопрос о Тютчеве последовал хвалебный, но без горячности, отзыв. Я спросил, был ли Хлебников живописцем, и он показал мне свои ранние дневники, примерно семилетней давности. Там были цветными карандашами нарисованы различные сигналы. „Опыты цветной речи“, – пояснил он мимоходом».
Хлебников и Якобсон пошли вместе встречать Новый год в «Бродячую собаку». Якобсон, московский житель, так описывает это пристанище петербургской богемы: «...было что-то петербургское, что-то немножко более манерное, немножко более отесанное, чуточку прилизанное. Я пошел вымыть руки, и тут же молодой человек заговаривает с фатовой предупредительностью: „Не хотите ли припудриться?“ А у него книжечка с отрывными пудреными листками. „Знаете, жарко ведь, неприятно, когда рожа лоснится. Возьмите, попробуйте!“ И все мы для смеху попудрились книжными страничками... Подошла к нам молодая, элегантная дама и спросила: „Виктор Владимирович, говорят про вас разное – одни, что вы гений, а другие, что безумец. Что же правда?“ Хлебников как-то прозрачно улыбнулся и тихо, одними губами, медленно ответил: „Думаю, ни то, ни другое“. Принесла его книжку, кажется, „Ряв!“, и попросила надписать. Он сразу посерьезнел, задумался и старательно начертал: „Не знаю кому, не знаю для чего“. Его очень зазывали выступить – всех зазывали. Он сперва отнекивался, но мы его уговорили, и он прочел „Кузнечика“, совсем тихо и в то же время очень слышно. Было очень тесно. Наседали и стены, и люди. Мы выпили несколько бутылок крепкого, слащавого барзака. Пришли мы туда очень рано, когда все еще было мало народу, а ушли оттуда под утро».
А через месяц после встречи Нового года в «Собаке» Хлебников крупно поссорился и с «собачьими» завсегдатаями, и со многими своими друзьями. Дело опять чуть не дошло до дуэли. Случилось следующее. В конце января 1914 года в Россию по приглашению Н. Кульбина, Г. Тастевена и других приехал вождь итальянского футуризма Филиппо-Томмазо Маринетти. К тому времени у себя на родине Маринетти был достаточно известной фигурой. Он был знаменит своими футуристическими манифестами, своими романами, а кроме того, выставлял свою кандидатуру на выборах в парламент и получил там довольно много голосов. То, что итальянский футуризм возник раньше русского, было очевидно: уже в 1909 году в русской прессе появились отклики на футуристический манифест Маринетти, поэтому у Маринетти были некоторые основания относиться к поездке по России как к посещению своей провинции. «Апостол электрической религии, просветив свою родину и страны Западной Европы, является просвещать нас», – писали в газетах.
Специально к приезду Маринетти издали сборник манифестов итальянского футуризма в переводе В. Шершеневича. Далеко не все футуристы отнеслись к приезду «вождя» с должным пиететом. В Москве М. Ларионов заявил, что забросает этого ренегата тухлыми яйцами и обольет его кислым молоком. Подобным образом и Маяковский на одном из выступлений отрицал преемственность русского футуризма от итальянского. В это время Маяковский, Бурлюк и Каменский совершали турне по России, и им даже пришлось вернуться, чтобы принять участие в схватке с Маринетти. Как и предсказывал Ларионов, в Москве Маринетти приняли люди, ничего общего с футуризмом не имеющие. В Москве Маринетти прочел несколько лекций, причем футуристы на них демонстративно отсутствовали. Лекции Маринетти были совсем не похожи на скандальные выступления русских футуристов. Публика шумно выражала свой восторг. В свою очередь и Маринетти был очарован Россией. «Это страна футуризма, – с восторгом говорил он. – Здесь нет ужасного гнета прошлого, под которым задыхаются страны Европы».
После Москвы Маринетти отбыл в Петербург. Там накануне Кульбин созвал у себя дома собрание, с тем чтобы выработать единое отношение к гостю и не допустить, чтобы он, как в Москве, читал в чуждой ему аудитории. Все были согласны оказать гостю сердечный прием. Против выступили только Хлебников и Лившиц. Оба они полагали, что русский футуризм вовсе не является ответвлением западного, а совершенно независим от него, и что русские футуристы во многом опередили французов и итальянцев. Кульбин пытался уговорить их, напирал на то, что петербуржцы – не москвичи, что надо показать себя настоящими европейцами, но тщетно. Хлебников и Лившиц решили действовать.
Выступление гостя должно было состояться на следующий день в зале Калашниковой биржи. Хлебников и Лившиц составили воззвание, и Хлебников повез его в типографию. С Лившицем они договорились встретиться уже в зале, чтобы распространить свою листовку. Начала собираться публика. Лившиц стоял у дверей и караулил Хлебникова. Кульбин, который каким-то образом узнал, что они замыслили, тоже встал у дверей. Наконец, за несколько минут до начала лекции, в зал вбежал Хлебников. Он быстро сунул половину листовок Лившицу, и они принялись обходить ряды, вручая свои листовки. Лившиц увидел, что в печатном тексте Хлебников смягчил некоторые выражения. Листовка гласила:
«Сегодня иные туземцы и итальянский поселок на Неве из личных соображений припадают к ногам Маринетти, предавая первый шаг русского искусства по пути свободы и чести, они склоняют благородную выю Азии под ярмо Европы.
Люди, не желающие хомута на шее, будут, как и в позорные дни Верхарна и Макса Линдера, спокойными созерцателями темного подвига.
Люди воли остались в стороне. Они помнят закон гостеприимства, но лук их натянут, а чело гневается. Чужеземец, помни страну, куда ты пришел!
Кружева холопства на баранах гостеприимства.
В. Хлебников. Б. Лившиц».
Не успел Лившиц раздать и десяти листовок, как к нему подскочил Кульбин, вырвал у него всю пачку и, яростно разрывая на части свою добычу, кинулся догонять Хлебникова. «В первый раз в жизни, – вспоминает Лившиц, – я видел Кульбина остервенелым: он не помнил себя и одним взором, казалось, был способен испепелить меня и Хлебникова. Что там произошло у них в другом конце зала, не знаю, но, когда Николай Иванович вернулся на эстраду, он производил впечатление человека, выпрыгнувшего из поезда на полном ходу». Хлебников разозлился не меньше, чем Кульбин, и вызвал того на дуэль, от которой Кульбин уклонился. Лекция началась, и Хлебников сразу ушел.
Взбешенный Хлебников написал открытое письмо (правда, не опубликовал его): «Бездарный болтун! В стороне скотский поступок врача Кульбина. Он, этот слабоумный безумец, этот верный Личарда, надеялся убежденной бранью искреннего дурака запачкать чье-то имя... Вы, приятель, опоздали приехать в Россию, вам нужно было приехать в 1814 году. Сто лет ошибки в рождении человека будущего. Бешеный бег жизни заключается не в том, чтобы французик из Бордо выскакивал каждое столетие. Итак, прибегая к языку, к которому прибег ваш раин Кульбин, вы подлец и негодяй. Так чествует новейшего французика из Бордо Будетлянин. До свидания, овощ!» Кончалось письмо так: «С членами „Гилеи“ я отныне не имею ничего общего». Хлебников демонстративно не присутствовал больше на лекциях Маринетти.
Лившиц оказался не таким принципиальным и, наоборот, поехал после лекции к Кульбину чествовать Маринетти, был на всех последующих встречах и имел с Маринетти продолжительные беседы. Хлебников же, обидевшись на своих друзей, принял приглашение Корнея Чуковского погостить у него на даче в Куоккале. Они встретились на посмертной выставке художника Ционглинского и оттуда отправились на поезд. По дороге Хлебников не произнес ни слова. Потом, взяв у Чуковского каталог выставки, написал на обороте обложки: «Заявляю, что я больше к так называемым футуристам не принадлежу». Вручив этот документ Чуковскому, он опять погрузился в молчание.
Благодаря неуемной энергии Пронина «Собака» стала любимым местом встречи петербургской богемы. В «Собаке» пропадали признанные и непризнанные гении. Обыватели, желавшие посмотреть, как веселится богема, тоже допускались, но за отдельную плату. В «Собаке» они презрительно именовались фармацевтами. Василий Каменский так описывает стиль работы Пронина:
«– Дайте номер... – говорит Пронин. – Маришка, ты? Давай привези! Две дюжины ножей и вилок. Сегодня футуристы! Скорей. Что за черт! Маришка, ты? Нет? А кто? Анна Ивановна? Кто вы такая? Ну, все равно. Есть у вас, Анна Ивановна, ножи и вилки? Давайте, везите в „Бродячую собаку“. Сегодня – футуристы! Что? Ничего не понимаете? Не надо. До свиданья, Анна Ивановна. Дайте номер... – говорит Пронин. – Кто? Валентина Ходасевич? Прекрасная женщина, приезжайте с супругом Андреем Романычем в „Собаку“ к футуристам. Да. Будут: Григорьевы, Судейкины, Цибульские, Прокофьевы, Шаляпины и вообще масса бурлюков. До свидания. Дайте номер...»
В «Собаке» мирно уживались и акмеисты, и футуристы, и прочие «беспартийные» поэты. Хлебников стал завсегдатаем этого подвала осенью и зимой 1913/14 года. В его жизни с «Собакой» связано несколько чрезвычайно важных эпизодов.
У публики название «футуристы» теперь уже прочно ассоциировалось со скандалом. Им приписывали все инциденты, независимо от того, были они там замешаны или нет. Так произошло в ноябре 1913 года, когда в «Бродячей собаке» чествовали Константина Бальмонта. После подобающих случаю речей Пронина, Сологуба, Городецкого, Кульбина и других к Бальмонту подошел сын пушкиниста Морозова, плеснул в Бальмонта вином, а потом дал ему пощечину и сбил пенсне. На молодого человека накинулись, повалили и избили его, дамы попадали в обморок. В результате газеты обвинили во всем футуристов. Маяковский через несколько дней читал доклад, и ему пришлось оправдываться, отбиваться от обвинений и доказывать, что футуристы не имеют никакого отношения к хулиганской выходке Морозова. Но на этом инцидент не был исчерпан. Группа литераторов и актеров подписала письмо с выражением негодования Обществу интимного театра (то есть Пронину, Городецкому и Кульбину), не сумевшему оградить юбиляра от оскорблений. Письмо было написано по инициативе Ф. Сологуба, и Городецкий вызвал Сологуба на третейский суд. Хлебников, хотя и присутствовал в тот вечер в «Собаке», письмо не подписал. Этот эпизод отразился в его поэме «Жуть лесная», посвященной «собачьей» жизни:
Сам Хлебников тоже не раз оказывался «героем» скандалов. Несмотря на тихий голос и застенчивость, характер у него был неуживчивый и крутой. В конце ноября в «Собаке» состоялся «вечер поэтов», где выступали акмеисты: Ахматова, Гумилёв, Городецкий, Мандельштам и другие. Со многими Хлебников был знаком еще по «башне» Вячеслава Иванова и сохранял хорошие, дружеские отношения. Сначала Хлебников мирно слушал, как Гумилёв рассказывал про свои африканские путешествия. Он говорил, что в Абиссинии кошки никогда не мурлычут и что у него кошка замурлыкала только через час после того, как он ее нежно гладил; сбежались абиссинцы и смотрели на удивительное дело: неслыханные звуки. После выступления заявленных в программе поэтов Хлебников тоже прочитал свои стихи.
Пронес бы Пушкин сам глаз темных мглу,
Занявши в «Собаке» подоконник,
Узрел бы он: седой поклонник
Лежит ребенком на полу.
А над врагом, грозя уже трехногим стулом,
С своей ухваткой молодецкой,
Отец «Перуна», Городецкий,
Дает леща щекам сутулым.
Тогда атмосфера в обществе была наэлектризована процессом по делу Бейлиса: в Киеве в 1911 году был убит мальчик Андрюша Ющинский. В убийстве обвинили приказчика-еврея Менделя Бейлиса. Предполагалось, что это ритуальное убийство (использование христианской крови в сакральных целях). То, что дело против Бейлиса сфабриковано, стало ясно уже на предварительном следствии, однако процесс тянулся до октября 1913 года и закончился оправданием Бейлиса «за недоказанностью обвинения». Большую роль в разоблачении сфабрикованного Министерством юстиции «Дела Бейлиса» сыграл В. Г. Короленко. Противоположную позицию занимал тогда В. В. Розанов. При том, что имена футуристов прочно ассоциировались со скандалом, даже в хлебниковском «бобэоби» видели анаграмму слова Бейлис. На том памятном вечере Хлебников, вероятно, неосторожно высказался на эту тему, Осип Мандельштам принял это на свой счет. Как записывает Хлебников в дневнике, «Мандельштам заявил, что это относится к нему (выдумка) и что незнаком (скатертью дорога)». Мандельштам вызвал Хлебникова на дуэль: «Я как еврей и русский поэт, считаю себя оскорбленным и вас вызываю...»
Секундантами были назначены молодой филолог Виктор Шкловский и художник Павел Филонов. Однако секунданты сделали все, чтобы предотвратить дуэль и помирить соперников, и им это удалось. Возможно, и тому и другому удалось сыграть на честолюбии Хлебникова. В пересказе Хлебникова его мысль выглядит так: «Я не могу вас убить на дуэли, убили Пушкина, убили Лермонтова, скажут, в России обычай...» Филонов же «изрекал мрачные намеки, отталкивающие грубостью и прямотой мысли».
Инцидент остался без последствий. Более того, Мандельштам и Хлебников остались друзьями, позже в Москве, уже при советской власти, Мандельштам, сам не очень сведущий в бытовых делах, пытался помочь Хлебникову получить комнату, но из этого ничего не вышло. Мандельштаму принадлежат многие проницательные суждения о Хлебникове. Он называет Хлебникова визионером, говорит, что «Хлебников возится со словами, как крот, он прорыл в земле ходы для будущего на целое столетие». Чтение Хлебникова, говорит Мандельштам, может сравниться с величественным и поучительным зрелищем: «...так мог бы и должен был бы развиваться язык-праведник, не обремененный и не оскверненный историческими невзгодами и насилиями». [66]
Хлебников же в «Бродячей собаке» удивил Мандельштама еще и тем, что в запальчивости крикнул: «А Мандельштама надо отправить к дяде в Ригу!» Как ни странно, у Мандельштама действительно в Риге жил дядя, о чем Хлебников, конечно, знать не мог. Хлебников и дальше любил подшучивать над Мандельштамом. В «Собаке» он придумал ему прозвище «мраморная муха», [67]и это прозвище прочно пристало к Мандельштаму.
С «Бродячей собакой» связаны и новые любовные увлечения Хлебникова. Влюблялся он очень часто, но выражал эти чувства своеобразно. В «Собаке» Лившиц познакомил его с ученицей театральной студии Лелей Скалон, которая сразу очаровала Хлебникова. Лившиц посоветовал Хлебникову пригласить Лелю и ее подругу Лилю Ильяшенко в «Бродячую собаку», но для этого надо было найти деньги, которых ни у Лившица, ни у Хлебникова не было. Лившиц рассказывает:
«Так как он продолжал настаивать, не считаясь ни с чем, я предложил ему отправиться в ломбард с моим макинтошем и цилиндром и взять под них хоть какую-нибудь ссуду.
Через час он вернулся в полном унынии: за вещи давали так мало, что он не счел нужным оставлять их в закладе.
Мы мрачно молчали, стараясь найти выход из тупика.
Вдруг лицо Велимира прояснилось.
– А не взять ли нам денег у Гумилёва?
– У Гумилёва? Но почему же у него?
– Потому, что он в них не стеснен, и потому, что он наш противник.
– Неудобно обращаться к человеку, который после нашего манифеста еле протягивает нам руку.
– Пустяки! Я сначала выложу ему все, что думаю о его стихах, а потом потребую денег. Он даст. Я сейчас еду в Царское, а вы на сегодня же пригласите Лелю и Лилю в „Собаку“.
Он исчез, надев для большей торжественности мой злополучный цилиндр.
К вечеру он возвратился, видимо, довольный исходом поездки. Выполнил ли он в точности свое намерение или нет, об этом могла бы рассказать одна Ахматова, присутствовавшая при его разговоре с Гумилёвым, но деньги он привез.
В „Бродячей собаке“ мы заказали столик в глубине зала. Велимир не спускал глаз с хорошенькой студийки, сидевшей напротив него, и лишь время от времени беззвучно шевелил губами. На мою долю выпало развлекать беседой обеих подруг, что вовсе не входило в мои планы, так как девиц я пригласил только по настоянию Хлебникова. Кроме того, не мешало позаботиться и об ужине, а Велимир еще ничего не предпринял для этого.
Мне удалось шепнуть ему несколько слов. Он кинулся в буфет. Через минуту на столе высилась гора бутербродов, заслонившая от нас наших визави: Хлебников скупил все бутерброды, бывшие на стойке, но не догадался оставить хоть немного денег на фрукты и на чай, не говоря уже о вине.
Осмелев за своим прикрытием, он наконец решил разомкнуть уста. Нехитрая механика занимательной болтовни была для него китайской грамотой. Верный самому себе и совсем иначе понимая свою задачу, он произнес монолог, в котором все слова были одного корня. Корнесловя, он славословил предмет своей любви, и это звучало приблизительно так:
Он не окончил своего речетворческого гимна, так как обе девушки прыснули со смеху. Хлебников был для них только полусумасшедшим чудаком.
О скал
Оскал
Скал он
Скалон.
Почти не притронувшись к угощению, ради которого Велимир ездил в Царское Село и препирался с Гумилёвым о судьбах русской литературы, Ильяшенко и Скалон поспешили удалиться из „Собаки“, не пожелав использовать нас даже в качестве провожатых.
Я уплетал бутерброды, глядя на Хлебникова, угрюмо насупившегося в углу. Он был безутешен и, вероятно, еще не понимал причины своего поражения».
Впрочем, это было далеко не единственное приключение Хлебникова подобного рода. Бенедикт Лившиц оказался свидетелем еще одного порыва страсти Хлебникова. В эти годы «салоном», где собирались футуристы, стала квартира художника Ивана Пуни и его жены Оксаны Богуславской. Незадолго перед этим супруги Пуни вернулись из Парижа и перенесли в свою мансарду на углу Гатчинской улицы и Большого проспекта «жизнерадостный и вольный дух Монмартра». У Пуни бывали и кубофутуристы – Бурлюк, Маяковский, Матюшин, – и эгофутуристы. Тогда как раз был недолгий период сближения кубофутуристов с эгофутуристом Игорем Северяниным, их идейным противником. Плодом их совместных усилий стал сборник «Рыкающий Парнас», сразу после выхода конфискованный «за порнографию». Манифест к «Рыкающему Парнасу», озаглавленный «Идите к черту», сочинялся на квартире у Пуни. Хлебников, страстно увлекавшийся славянским фольклором, бытом различных славянских народностей, с увлечением слушал рассказы Ксаны Пуни о горной Гуцулии. Из рассказов Ксаны в стихах Хлебникова появляется зловещий образ Мавы – спереди это прекрасная девушка, а сзади у Мавы нет кожи и видны перевитые кишки. В Ксану Пуни были влюблены все футуристы, в том числе и Хлебников. Хлебников возомнил Лившица своим соперником, потому что Ксана подарила Лившицу черное жабо, в котором тот и ходил к ним в гости, а также в «Собаку» и вообще всюду. Лившиц вспоминает:
«Хлебников с яростью поглядывал на мое жабо, но я не понимал смысла его гневных взоров.
Однажды мы сошлись втроем у Пуни: он, Коля Бурлюк и я. Между тем как я, сидя на диване рядом с Ксаной, мирно беседовал с нею, Хлебников, стоящий в другом конце комнаты, взяв с рабочего стола хозяина скоблилку большого размера, начал перекидывать ее с ладони на ладонь.
Затем, неожиданно обратившись ко мне, произнес:
– А что, если я вас зарежу?
Не успел я сообразить, шутит ли он или угрожает мне всерьез, как к нему подскочил Бурлюк и выхватил у него скоблилку.
Наступила тягостная пауза. Никто не решался первым нарушить молчание.
Вдруг так же внезапно, как он произнес свою фразу, Хлебников устремился к мольберту с натянутым на подрамник холстом и, вооружившись кистью, с быстротою престидижитатора принялся набрасывать портрет Ксаны. Он прыгал вокруг треножника, исполняя какой-то заклинательный танец, мешая краски и нанося их с такой силой на полотно, словно в руке у него был резец.
Между Ксаной трех измерений, сидевшей рядом со мной, и ее плоскостным изображением, рождавшимся там, у окна, незримо присутствовала Ксана хлебниковского видения, которою он пытался овладеть на наших глазах. Он раздувал ноздри, порывисто дышал, борясь с ему одному представшим призраком, подчиняя его своей воле, каждым мазком закрепляя свое господство над ним.
Наконец Велимир, отшвырнув кисть, в изнеможении опустился на стул.
Мы подошли к мольберту, как подходят к только что отпертой двери.
На нас глядело лицо, довольно похожее на лицо Ксаны. Манерой письма портрет отдаленно напоминал – toutes proportions gardees – Ренуара, но отсутствие „волюмов“ – результат неопытности художника, а может быть, только его чрезмерной поспешности, – уплощая черты, придавало им бесстыдную обнаженность. Забывая о технике, в узком смысле слова, я видел перед собой ипостазированный образ хлебниковской страсти.
Сам Велимир, вероятно, уже понимал это и, как бы прикрывая внезапную наготу, прежде чем мы успели опомниться, черной краской густо замазал холст.
Потом, круто повернувшись, вышел из комнаты».
В «Бродячей собаке» на самом деле случались не только скандалы. Там шла очень серьезная работа. Тогда же, в конце 1913 года, в «Собаке» молодой филолог Виктор Шкловский читал доклад «Место футуризма в истории языка». Это было его первое выступление и практически первый серьезный разговор о футуризме и о зауми. Шкловский показал, что заумь, заумный язык на самом деле достаточно распространены в культуре. Можно назвать заговоры и заклинания, где, как правило, используются непонятные слова, детский фольклор, различные считалки и прибаутки, наконец, явление глоссолалии, то есть «говорение на языках», распространенное у сектантов. Шкловский говорил, что задача футуризма – воскрешение вещей, возвращение человеку переживания мира. Народу на лекцию пришло мало. Оппонентом Шкловскому выступил поэт, переводчик, ученыйассириолог Владимир Шилейко, сравнивший футуризм с чернокнижными операциями.
Несмотря на отповедь Шилейко, футуризм все больше интересует филологов. Одним из тех, кто, как и Шкловский, заинтересовался деятельностью Хлебникова, был московский лингвист Роман Якобсон. Якобсон приехал в Петербург и разыскал Хлебникова. «Тридцатого декабря 1913 года, – вспоминает Якобсон, – я с утра заявился к нему и принес с собой для него специально заготовленное собрание выписок, сделанных мною в библиотеке Румянцевского музея из разных сборников заклинаний, заумных и полузаумных». [68]Эти выписки оказались очень важны для Хлебникова, он их практически сразу же использовал в своей поэзии. В его стихотворении «Ночь в Галиции» русалки «держат в руке учебник Сахарова и поют по нему». Они поют у Хлебникова:
Первые и последние строки – почти точная цитата из чародейской песни русалок, помещенной в книге И. П. Сахарова «Сказания русского народа», которую принес ему Якобсон.
Руахадо, рындо, рындо.
Шоно, шоно, шоно.
Пинцо, пинцо, пинцо.
Пац, пац, пац.
.............................
Между вишен и черешен
Наш мелькает образ грешен.
Иногда глаза проколет
Нам рыбачья острога,
А ручей несет и холит,
И несет сквозь берега.
Пускай к пню тому прильнула
Туша белая овцы
И к свирели протянула
Обнаженные резцы.
Руахадо, рындо, рындо.
Шоно, шоно, шоно.
Пинцо, пинцо, пинцо.
Пац, пац, пац.
«Между тем, – продолжает Якобсон, – вошел Крученых. Он принес из типографии первые, только что отпечатанные экземпляры „Рява!“ („Ряв!“ – первый сборник произведений Хлебникова, изданный при помощи Крученых). Автор вручил мне один из них, надписав: „В. Хлебников. Установившему родство с солнцевыми девами и Лысой горой Роману О. Якобсону в знак будущих Сеч“. Это относилось, объяснил он, и к словесным сечам будетлянским, и к кровавым боям ратным. Таково было его посвящение. На вопрос мой, поставленный напрямик, каких русских поэтов он любит, Хлебников отвечал: „Грибоедова и Алексея Толстого“. На вопрос о Тютчеве последовал хвалебный, но без горячности, отзыв. Я спросил, был ли Хлебников живописцем, и он показал мне свои ранние дневники, примерно семилетней давности. Там были цветными карандашами нарисованы различные сигналы. „Опыты цветной речи“, – пояснил он мимоходом».
Хлебников и Якобсон пошли вместе встречать Новый год в «Бродячую собаку». Якобсон, московский житель, так описывает это пристанище петербургской богемы: «...было что-то петербургское, что-то немножко более манерное, немножко более отесанное, чуточку прилизанное. Я пошел вымыть руки, и тут же молодой человек заговаривает с фатовой предупредительностью: „Не хотите ли припудриться?“ А у него книжечка с отрывными пудреными листками. „Знаете, жарко ведь, неприятно, когда рожа лоснится. Возьмите, попробуйте!“ И все мы для смеху попудрились книжными страничками... Подошла к нам молодая, элегантная дама и спросила: „Виктор Владимирович, говорят про вас разное – одни, что вы гений, а другие, что безумец. Что же правда?“ Хлебников как-то прозрачно улыбнулся и тихо, одними губами, медленно ответил: „Думаю, ни то, ни другое“. Принесла его книжку, кажется, „Ряв!“, и попросила надписать. Он сразу посерьезнел, задумался и старательно начертал: „Не знаю кому, не знаю для чего“. Его очень зазывали выступить – всех зазывали. Он сперва отнекивался, но мы его уговорили, и он прочел „Кузнечика“, совсем тихо и в то же время очень слышно. Было очень тесно. Наседали и стены, и люди. Мы выпили несколько бутылок крепкого, слащавого барзака. Пришли мы туда очень рано, когда все еще было мало народу, а ушли оттуда под утро».
А через месяц после встречи Нового года в «Собаке» Хлебников крупно поссорился и с «собачьими» завсегдатаями, и со многими своими друзьями. Дело опять чуть не дошло до дуэли. Случилось следующее. В конце января 1914 года в Россию по приглашению Н. Кульбина, Г. Тастевена и других приехал вождь итальянского футуризма Филиппо-Томмазо Маринетти. К тому времени у себя на родине Маринетти был достаточно известной фигурой. Он был знаменит своими футуристическими манифестами, своими романами, а кроме того, выставлял свою кандидатуру на выборах в парламент и получил там довольно много голосов. То, что итальянский футуризм возник раньше русского, было очевидно: уже в 1909 году в русской прессе появились отклики на футуристический манифест Маринетти, поэтому у Маринетти были некоторые основания относиться к поездке по России как к посещению своей провинции. «Апостол электрической религии, просветив свою родину и страны Западной Европы, является просвещать нас», – писали в газетах.
Специально к приезду Маринетти издали сборник манифестов итальянского футуризма в переводе В. Шершеневича. Далеко не все футуристы отнеслись к приезду «вождя» с должным пиететом. В Москве М. Ларионов заявил, что забросает этого ренегата тухлыми яйцами и обольет его кислым молоком. Подобным образом и Маяковский на одном из выступлений отрицал преемственность русского футуризма от итальянского. В это время Маяковский, Бурлюк и Каменский совершали турне по России, и им даже пришлось вернуться, чтобы принять участие в схватке с Маринетти. Как и предсказывал Ларионов, в Москве Маринетти приняли люди, ничего общего с футуризмом не имеющие. В Москве Маринетти прочел несколько лекций, причем футуристы на них демонстративно отсутствовали. Лекции Маринетти были совсем не похожи на скандальные выступления русских футуристов. Публика шумно выражала свой восторг. В свою очередь и Маринетти был очарован Россией. «Это страна футуризма, – с восторгом говорил он. – Здесь нет ужасного гнета прошлого, под которым задыхаются страны Европы».
После Москвы Маринетти отбыл в Петербург. Там накануне Кульбин созвал у себя дома собрание, с тем чтобы выработать единое отношение к гостю и не допустить, чтобы он, как в Москве, читал в чуждой ему аудитории. Все были согласны оказать гостю сердечный прием. Против выступили только Хлебников и Лившиц. Оба они полагали, что русский футуризм вовсе не является ответвлением западного, а совершенно независим от него, и что русские футуристы во многом опередили французов и итальянцев. Кульбин пытался уговорить их, напирал на то, что петербуржцы – не москвичи, что надо показать себя настоящими европейцами, но тщетно. Хлебников и Лившиц решили действовать.
Выступление гостя должно было состояться на следующий день в зале Калашниковой биржи. Хлебников и Лившиц составили воззвание, и Хлебников повез его в типографию. С Лившицем они договорились встретиться уже в зале, чтобы распространить свою листовку. Начала собираться публика. Лившиц стоял у дверей и караулил Хлебникова. Кульбин, который каким-то образом узнал, что они замыслили, тоже встал у дверей. Наконец, за несколько минут до начала лекции, в зал вбежал Хлебников. Он быстро сунул половину листовок Лившицу, и они принялись обходить ряды, вручая свои листовки. Лившиц увидел, что в печатном тексте Хлебников смягчил некоторые выражения. Листовка гласила:
«Сегодня иные туземцы и итальянский поселок на Неве из личных соображений припадают к ногам Маринетти, предавая первый шаг русского искусства по пути свободы и чести, они склоняют благородную выю Азии под ярмо Европы.
Люди, не желающие хомута на шее, будут, как и в позорные дни Верхарна и Макса Линдера, спокойными созерцателями темного подвига.
Люди воли остались в стороне. Они помнят закон гостеприимства, но лук их натянут, а чело гневается. Чужеземец, помни страну, куда ты пришел!
Кружева холопства на баранах гостеприимства.
В. Хлебников. Б. Лившиц».
Не успел Лившиц раздать и десяти листовок, как к нему подскочил Кульбин, вырвал у него всю пачку и, яростно разрывая на части свою добычу, кинулся догонять Хлебникова. «В первый раз в жизни, – вспоминает Лившиц, – я видел Кульбина остервенелым: он не помнил себя и одним взором, казалось, был способен испепелить меня и Хлебникова. Что там произошло у них в другом конце зала, не знаю, но, когда Николай Иванович вернулся на эстраду, он производил впечатление человека, выпрыгнувшего из поезда на полном ходу». Хлебников разозлился не меньше, чем Кульбин, и вызвал того на дуэль, от которой Кульбин уклонился. Лекция началась, и Хлебников сразу ушел.
Взбешенный Хлебников написал открытое письмо (правда, не опубликовал его): «Бездарный болтун! В стороне скотский поступок врача Кульбина. Он, этот слабоумный безумец, этот верный Личарда, надеялся убежденной бранью искреннего дурака запачкать чье-то имя... Вы, приятель, опоздали приехать в Россию, вам нужно было приехать в 1814 году. Сто лет ошибки в рождении человека будущего. Бешеный бег жизни заключается не в том, чтобы французик из Бордо выскакивал каждое столетие. Итак, прибегая к языку, к которому прибег ваш раин Кульбин, вы подлец и негодяй. Так чествует новейшего французика из Бордо Будетлянин. До свидания, овощ!» Кончалось письмо так: «С членами „Гилеи“ я отныне не имею ничего общего». Хлебников демонстративно не присутствовал больше на лекциях Маринетти.
Лившиц оказался не таким принципиальным и, наоборот, поехал после лекции к Кульбину чествовать Маринетти, был на всех последующих встречах и имел с Маринетти продолжительные беседы. Хлебников же, обидевшись на своих друзей, принял приглашение Корнея Чуковского погостить у него на даче в Куоккале. Они встретились на посмертной выставке художника Ционглинского и оттуда отправились на поезд. По дороге Хлебников не произнес ни слова. Потом, взяв у Чуковского каталог выставки, написал на обороте обложки: «Заявляю, что я больше к так называемым футуристам не принадлежу». Вручив этот документ Чуковскому, он опять погрузился в молчание.