И все же в Астрахани что-то случается. В июне он записывает в дневнике: «...перемена, тихая погода счастья». А еще через два дня следует необычная для Хлебникова запись: «Ум чудно работает, дает итоги». Чаще Хлебников критически относится к своему творчеству, недоволен написанным. Что же это за итоги, которым так радуется поэт? В его творчестве несколько раз, как он сам говорил, совершались перевороты «от слова к числу» и «от числа к слову». Интересно, что периоды «слова» связаны для поэта с хандрой, усталостью, разочарованием; периоды же, когда он активно занимается исследованием числовых закономерностей, всегда ощущаются им как периоды творческого подъема. Как раз в это время он начинает исследовать закономерности человеческих судеб. Ему годится любой материал: и жизнь Пушкина, и жизнь Гоголя, и жизнь Василия Каменского, и своя собственная.
   Ему предстоит огромная и кропотливая работа, но работы Хлебников никогда не боялся, наоборот, она его радует. Каменскому, который незадолго до этого женился, Хлебников в качестве поздравления шлет «деловое предложение: записывай дни и часы чувств, как если бы они двигались, как звезды... Именно углы, повороты, точки вершин. А я построю уравнение!». У Хлебникова есть уже некоторые намеки на общий закон (например, связь чувств с солнцестоянием летним и зимним). Теперь ему надо узнать, что относится к луне, а что к солнцу. Тогда можно будет построить звездные нравы.
   Он собирается изучать «Труды и дни Пушкина» Лернера как человеческую жизнь, точно измеренную во времени. К концу жизни он построит «уравнение души Гоголя», «уравнение души Пушкина» и уравнение своей собственной жизни. Пафос этих вычислений ясен: с их помощью можно будет предвидеть разнообразные события. Очень скоро хлебниковские вычисления судеб наполняются новым смыслом: 19 июля начинается Первая мировая война. Теперь Хлебников пишет: «Я хотел найти оправдание смертям». Он хочет «поймать войну в мышеловку». Незадолго до смерти он написал:
 
Если я обращу человечество в часы
И покажу, как стрелка столетия движется,
Неужели из нашей времен полосы
Не вылетит война, как ненужная ижица?
 
(«Если я обращу человечество в часы...»)
   Отныне это становится главной темой его творчества. Итогом размышлений этого лета стала книга «Битвы 1915–1917 гг.: Новое учение о войне». Она вышла в ноябре 1914 года в издательстве Матюшина «Журавль». Там Хлебников оперирует несколькими числами, играющими большую роль в природе и обществе и влияющими на человека. Главное из них – 365, число дней в году, второе важное число – 48, причем Хлебников сам признается, что не знает, откуда оно взялось, но то, что оно влияет на человека, Хлебников считает непреложным фактом. Третье число, которое выводится из первых двух, – 317 (317 = 365—48). Это число Хлебников считает основным для войн. Он говорит, что битвы на море происходят через 317 лет или его кратные, при этом происходит смена господства на море разных народов. Хлебников приводит в пример около ста битв.
   Другая закономерность: отдельная война есть уменьшенный в 365 вековой ряд соответствующих войн. Хлебников рассматривает Русско-японскую войну 1904–1905 годов и период покорения Сибири. Он сам понимал, что в его конкретных вычислениях могут быть ошибки, и одну такую ошибку ему пришлось признать довольно скоро: он предполагал, что 15 или 20 декабря произойдет крупное морское сражение, а его не было. Но Хлебников отнесся к этому достаточно спокойно, это не поколебало его уверенности в главной идее, идее повторяемости событий. В конце жизни он придет к другой закономерности. Друзья и тогда отнеслись к его пророчествам очень серьезно. Роман Якобсон писал Матюшину в январе 1915 года: «...ведь оправдалось предсказание. 20-го потопили немцы Formidable. От комментариев воздерживаюсь».
   В Астрахани Хлебников в очередной раз влюбился, влюбился в ту самую Зинаиду Семеновну Хлебникову, жену Бориса Лаврентьевича, которую когда-то третировал своими экстравагантными выходками. Он спросил у Зинаиды Семеновны «право быть влюбленным в нее», она же в ответ рассмеялась и ответила, что если Виктор в нее влюбится, то она выйдет за него замуж. Вероятно, она понимала, что не очень рискует: не прошло и трех месяцев, как Хлебников уехал. Кроме того, в Москве у него завязался роман с Надеждой Николаевой, начинающей актрисой. Они познакомились в 1913 году. Из Астрахани летом 1914-го Хлебников едет погостить к Николаевой в Москву, но уже в августе возвращается обратно. В августе он шлет ей письма и открытку с изображением котят и под одним котенком подписывает: «Velimir Хлебников». В качестве же любовного послания на обороте открытки прилагаются вопросительные и восклицательные знаки. Отношения с Н. Николаевой были достаточно серьезными, и в 1916 году Хлебников даже собирается на ней жениться. Он записывает в дневнике: «!?Николаева-Хлебникова?! да». Но в апреле 1916 года Хлебников был призван в армию, и женитьба отложилась на неопределенный срок. [75]Николаевой поэт посвящает свои лирические шедевры:
 
Котенку шепчешь: «Не кусай».
Когда умру, тебе дам крылья.
Уста напишет Хокусай,
А брови – девушки Мурильо.
 
(«Котенку шепчешь: „Не кусай“....»)
   Николаева увлекалась восточным искусством, друзья называли ее «гейша», поэтому образы Востока часто связываются у Хлебникова именно с ней.
 
Ни хрупкие тени Японии,
Ни вы, сладкозвучные Индии дщери,
Не могут звучать похороннее,
Чем речи последней вечери.
Пред смертью жизнь мелькает снова,
Но очень скоро и иначе.
И это правило – основа
Для пляски смерти и удачи.
 
(«Ни хрупкие тени Японии....»)
   Изгнанный родителями, Хлебников возвращается в Петербург через Москву, где около десяти дней живет у Николаевой на даче в Петровско-Разумовском. В сентябре Хлебников в Петербурге.
   Город сильно изменился с тех пор, как Хлебников последний раз здесь был, война чувствуется во всем. Началась мобилизация, и хотя Хлебникову она еще не грозит, многие его знакомые уже мобилизованы. Он сообщает Николаевой: «...на войне: 1) Василиск Гнедов, 2) Гумилёв, 3) Лившиц, 4) Якулов, ничего не знаю; „Бродячей собаки“ в живых нет. Знакомых почти не видел». [76]Военной службы не избежал практически никто из друзей Хлебникова, он сам тоже испытал все тяготы солдатчины, но об этом позже. Пока же он поселился в ближайшем пригороде Петербурга Шувалове рядом с Крученых.
   В Шувалове приближение войны еще не чувствовалось. В тишине и покое, в живописных местах – рядом красивые озера – Хлебников дописывал «Новое учение о войне». Оставшиеся пока не мобилизованными поэты и художники, в том числе Хлебников, не хотят оставаться в стороне. Одним из первых стал действовать Н. Кульбин. Сам военный врач, он организовал лазарет Общества деятелей искусства. Открывшаяся в ноябре «Бродячая собака» стала регулярно перечислять туда процент со своего сбора. Малевич, Маяковский, Ларионов и другие сотрудничают в издательстве «Сегодняшний лубок», делают плакаты и подписи на военную тему. Хлебников хочет издавать сборник в пользу раненых, спрашивает у Николаевой, участвовала ли она в сборах в «день войны». Даже такой далекий от общественной жизни человек, как Игорь Северянин, написал:
 
Друзья! Но если в час воинственный
Падет последний исполин,
Тогда ваш нежный, ваш единственный,
Я поведу вас на Берлин!
 
   С войной связан инцидент на вечере Маяковского в «Бродячей собаке», произошедший уже позже, в начале 1915 года. Маяковский прочел стихотворение «Вам»: «Вам, проживающим за оргией оргию, имеющим ванну и теплый клозет...» Посетители-фармацевты, естественно, приняли это на свой счет. Поднялся шум, дамы падали в обморок, мужчины угрожали, кто-то швырнул в Маяковского бутылкой. Вскоре после этого случая «Собаку» закрыли навсегда. Формальным поводом была «незаконная продажа вина».
   Хлебников скучает у себя в Шувалове. Общение с Крученых былой радости ему не доставляет. Со старыми знакомыми видится редко. Николаевой он пишет: «...теперь я твердо знаю, что рядом со мной нет ни одного, могущего понять меня... что я буду дальше делать – не знаю; во всяком случае, я должен разорвать с прошлым и искать нового для себя». На этот раз он пробыл в столице всего два месяца. Не дождавшись ни выхода «Нового учения о войне», ни открытия сезона в «Собаке», Хлебников вновь срывается с места и возвращается к родителям в Астрахань.
   В Астрахани поначалу все складывается хорошо. Родители, конечно, забыли последнюю ссору и вновь рады видеть сына. Об этом Хлебников с добродушным юмором рассказывает Матюшину: «Вы помните, отчасти сожалея, отчасти довольный, в холодный мрачный день я оставил Невск, спасаясь от холода и стужи. Когда поезд тронулся, вы приветливо махали рукой. Я попал в мрачное общество; я выехал во вторник, приехал в субботу – итого 5 дней пути: один лишний день я сам себе навязал. После переправы через Волгу я обратился в кусок льда и стал смотреть на мир из царства теней. Таким я бродил по поезду, наводя ужас на живых; так моряки сворачивают паруса и спешат к берегу при виде обледеневшего Мертвого голландца. Соседи шарахались в сторону, когда я приближался к ним; дети переставали плакать, кумушки шушукаться. Но вот снег исчез с полей, близка столица Го-Аспа. Я занимаю у извозчика, даю носильщику и качу к себе, здесь чарующий прием, несколько овнов сжигаются в честь меня, возносятся свечи богам, курятся благовонные угли. Рой теней милых и проклинающих, я стою, голова кружится; смотрюсь в зеркало: вместо прекрасных живых зрачков с вдохновенной мыслью – тусклые дыры мертвеца. В каком-то невещественном мире я почувствовал себя уже казненным. Тем лучше».
   В Астрахани Хлебников продолжает упорно работать над историческими закономерностями. Он изучает Энциклопедический словарь Брокгауза, жалеет, что у него под рукой нет подробной хронологии всех времен и народов. Хлебников много и серьезно читает, он вовсе не забыл своего увлечения математикой. Он советует Матюшину прочесть и немного пересказывает ему труды Бехтерева, Пуанкаре, советует прочесть труды Казанского математического общества, где лучше всего говорится о четвертом измерении. Как видим, в математике Хлебников отнюдь не был дилетантом. Несмотря на то что с университетом он расстался, с наукой он расставаться не собирается. [77]
   Поскольку Хлебникова интересуют события на всем земном шаре во все периоды развития человеческого общества, то и география его поэтических произведений расширяется. Это индейская цивилизация и завоевание Америки испанцами; это Африка, причем поэта интересует и древнеегипетская цивилизация, и «черная» Африка. По-прежнему его волнуют Древняя Русь и Индия. Хлебников устанавливает соответствия в исторических событиях, в природных циклах, в судьбах отдельных людей, поэтому героями его произведений становятся те, кто сыграл свою роль в человеческой истории, и они, эти герои, включены в исторические и природные циклы:
 
Усадьба ночью, чингисхань!
Шумите, синие березы.
Заря ночная, заратустрь!
А небо синее, моцарть!
И, сумрак облака, будь Гойя!
Ты ночью, облако, роопсь!
 
(«Усадьба ночью, чингисхань!..»)
   В таких изысканиях Хлебников проводит зиму и весну 1915 года. Там, в Астрахани, он получает от Матюшина из Петербурга только что изданную книгу «Новое учение о войне» и книгу Павла Филонова «Пропевень о проросли мировой».
   И все же долго жить вдали от столиц было для Хлебникова невозможно: литературные дела требуют его присутствия. Появляются некоторые новые издательские возможности, новые люди. В Петербурге Александр Беленсон собирается издавать второй сборник «Стрелец» и просит Хлебникова что-нибудь прислать. Первый «Стрелец» получился достаточно удачным, там под одной обложкой собрались недавние непримиримые противники, футуристы и символисты. Хлебников дал туда поэму «Сельская очарованность», причем в первом выпуске «Стрельца» была напечатана первая часть поэмы, во втором – вторая. Это произведение написано в характерном для Хлебникова жанре идиллии.
 
Напялив длинные очки,
С собою дулась в дурачки.
Была нецелою колода,
Но любит шалости природа.
Какой-то зверь протяжно свистнул,
Топча посевы и золу.
Мелькнув поломанной соломкой,
Слетело двое голубей.
Встревожен белой незнакомкой,
Чирикал старый воробей...
 
   В этом жанре написано не одно произведение футуриста Хлебникова.
   В Москве в это время намечается издание нового журнала «Слововед». Его затеяли Николай Асеев и Григорий Петников. Асеев, начинающий поэт, член футуристической группы «Лирика», тогда был очень увлечен языковыми изысканиями Хлебникова и хотел привлечь его в число сотрудников. Кроме того, к сотрудничеству были приглашены Маяковский, Бурлюк, Крученых, Матюшин. Издательская программа, как представлял ее себе Асеев, была близка Хлебникову.
   Асеев объяснял программу так: «„Слововед“ будет стараться дать русло отдельно выбивающимся усилиям живой речи. Звук, слово, речь – все, что относится к их рождению и жизни, испишут его страницы. При всем том он будет не злободневен в смысле злобы дня. Никакой техники, никакой художественности слова в нем места не будет. Он будет акушеркой речи (языка), и только». [78]Дело с изданием затянулось, в 1915 году выпустить первый номер не удалось. Хлебников даже обиделся на Асеева, хотя тот был не виноват, что авторы не торопятся присылать материал. Тем не менее в 1916 году Асеев еще попытался что-то сделать, но тщетно. «Слововед» так и не дошел до типографского станка.
   Хлебников перестал сердиться на Асеева и подружился с ним и с его женой Оксаной, урожденной Синяковой. На даче у Синяковых под Харьковом Хлебников будет в дальнейшем проводить каждое лето с 1916 по 1920 год. Для Асеева это была одна из самых важных встреч в жизни – как, впрочем, почти для всех людей, кому довелось общаться с Хлебниковым.
   Асеев так описывает этого удивительного человека:
   «В мире мелких расчетов и кропотливых устройств собственных судеб Хлебников поражал своей спокойной незаинтересованностью и неучастием в людской суетне. Меньше всего он был похож на типичного литератора тогдашних времен: или жреца на вершине признания, или мелкого пройдоху литературной богемы. Да и не был он похож на человека какой бы то ни было определенной профессии. Был он похож больше всего на длинноногую задумчивую птицу, с его привычкой стоять на одной ноге, с его внимательным глазом, с его внезапными отлетами с места, срывами с пространств и улетами во времена будущего. Все окружающие относились к нему нежно и несколько недоуменно.
   Действительно, нельзя было представить себе другого человека, который так мало заботился бы о себе. Он забывал о еде, забывал о холоде, о минимальных удобствах для себя в виде перчаток, галош, устройства своего быта, заработка и удовольствий. И это не потому, что он лишен был какой бы то ни было практической сметливости или человеческих желаний. Нет, просто ему было некогда об этом заботиться. Все время свое он заполнял обдумыванием, планами, изобретениями. Его умнейшие голубые длинные глаза, рано намеченные морщины высокого лба были всегда сосредоточены на какомто внутренне разрешаемом вопросе; и лишь изредка эти глаза освещались тончайшим излучением радости или юмором, лишь изредка морщины рассветлялись над вскинутыми вверх бровями, – тогда лицо принимало выражение такой ясности и приветливости, что все вокруг него светилось.
   Он мог очень тонко и ядовито высмеять глупость и пошлость, мог подать практический и очень разумный совет, но никогда для себя. Для себя, для устройства своей судьбы он всегда оставался беспомощным. Об этом он не позволял себе роскоши думать. И жил в пустой комнате, где постелью ему служили доски, а подушкой – наволочка, набитая рукописями, свободный от всякой нужды, потому что не придавал ей решающего значения, ушедший в отпуск от забот о себе ради большего простора для мыслей, мельчайшим почерком потом набрасывавшихся на случайные клочки бумаги». [79]
   В некотором роде этот аскетизм отразился и в стихах Хлебникова. Как никто другой, он умел сосредоточиться на главном и очень просто сказать о самых сложных вещах:
 
Годы, люди и народы
Убегают навсегда,
Как текучая вода.
В гибком зеркале природы
Звезды – невод, рыбы – мы,
Боги – призраки у тьмы.
 
(«Годы, люди и народы...»)
   Ну а то, что Хлебников, несмотря на замкнутость и погруженность в свои вычисления, при случае не лез за словом в карман, отмечают многие его знавшие. Особенно это проявлялось в их словесных перепалках с Маяковским. Однажды Маяковский съязвил в его сторону: «Каждый Виктор мечтает стать Гюго». – «А каждый Вальтер – Скоттом!» – моментально нашелся Хлебников. В другой раз, уже после революции, речь зашла об одном военачальнике, у которого было два ордена Красного Знамени. «Таких во всей России, – рассказывал Крученых, – 20 человек». – «А вот таких, как я, на всю Россию только один имеется, – и то я молчу!» – шутя заметил Маяковский. «А таких, как я, и одного не сыщешь», – быстро ответил Хлебников. [80]
   В начале лета 1915 года, окончательно устав от астраханской жизни, Хлебников едет в Москву, чтобы самому заняться издательскими делами. Незадолго до отъезда он писал Матюшину: «Для меня существуют 3 вещи: 1) я; 2) война; 3) Игорь Северянин?!!! Зиму я провел очень скверно в толпе, но в полном одиночестве. Это только хитрый торгашеский город».
   В Москве все знакомые уже разъезжаются по дачам, деловая жизнь затихает. Хлебников тоже поселился на даче в деревне Акулова гора, где жили Маяковский и Крученых. Вскоре его пригласил к себе Давид Бурлюк, и Хлебников перебрался к нему на дачу в Михалево. К тому времени Д. Бурлюк был уже отцом семейства. В доме жила его жена Маруся, двухлетний Додик и младенец Никиша. Жизнь была достаточно сложной, денег у семьи Бурлюков едва хватало на еду. Однако Хлебникову была предоставлена отдельная комната, он получил возможность работать, писать, пользоваться библиотекой в относительной тишине и покое.
   Его комната помещалась в середине дома. Там стояла крепкая чугунная кровать с волосяным матрацем, с двумя простынями и шерстяным жестким «тигровым» одеялом. Рядом стоял старый лакированный стол с выдвижным ящиком. Стол был покрыт татарским платком в розах. На столе стояла чернильница с медной крышкой и коричневая чашка неправильной формы, найденная во время раскопок в Керчи. Из этой чашки Хлебников по ночам пил чай, который сам кипятил на кухне в синем эмалированном чайнике. Еще на столе стоял железный подсвечник, и Хлебников уверял, что его выковал кузнец, продававший свечи; свет ему нужен был для правильной сдачи. В тарелку Хлебников складывал недокуренные папиросы и непотушенные спички. Стул, на котором Хлебников сидел, был с плетеным решетчатым сиденьем. Окно комнаты всегда, даже в дождливую погоду, было распахнуто настежь. Хлебников вставал поздно, к часу дня, и выходил в гостиную. Там все вместе пили кофе. Днем он сидел в библиотеке. К себе в комнату Хлебников книг не брал, точно они могли отвлечь его от работы.
   Он продолжал работать над судьбами отдельных людей, находя там определенные числовые закономерности. В это лето у Бурлюков он изучал жизнь Пушкина и дневники Марии Башкирцевой. Вечерами Хлебников слушал, как Маруся Бурлюк играет на фортепиано Чайковского, Бетховена, Шопена, Моцарта... Иногда он вдруг вспоминал, что собирался поехать в Москву. «Что тебе там сейчас делать?» – спрашивал Бурлюк. «Есть вещи, о которых не принято говорить вслух», – отвечал Хлебников, надевая фетровую шляпу.
   Однажды Маруся попросила его подержать на руках маленького Никишу, пока она сбегает вниз за едой. Она вернулась через полчаса. Хлебников стоял не шелохнувшись около шкафа с нотами, его голова была низко опущена, и глаза всматривались в личико младенца. «Он мягкий, как шелк», – тихо сказал Хлебников. [81]
   С продовольствием в Москве становилось все хуже и хуже. В августе сначала Давид Бурлюк, а вслед за ним Маруся с детьми уехали на Урал к отцу Маруси. Хлебников перебирается в Петроград, думая в скором времени опять ехать в Москву. Впрочем, живет он в основном не в Петрограде, а в дачной местности Куоккала, где собирается вся богема. Самая известная там дача – это дача Ильи Ефимовича Репина «Пенаты».
   Как раз незадолго до приезда туда Хлебникова произошло сближение Репина с футуристами. Первыми в «Пенатах» побывали Бурлюк и Каменский, затем к ним присоединился Владимир Маяковский. У Репина за столом собирались самые разные люди; хозяин был очень рад знакомству с футуристами, которые тогда вошли в моду, и вскоре Репин написал портрет Василия Каменского. Репин, в отличие от многих представителей старшего поколения, оказался способным воспринять новое искусство, новые веяния в литературе и живописи. Футуристы, в свою очередь, относились к нему с большим уважением.
   В доме Репина было немало «законов» и правил вполне в духе петербургской богемы. У него собирались по средам. Поговорив с каждым гостем несколько минут, хозяин или прощался и благодарил за визит, или приглашал остаться «отобедать». Выдержавшие «обеденный отбор» футуристы оказались за знаменитым столом, представлявшим собой «вегетарианскую карусель». За круглый стол сели тринадцать человек. Перед каждым стоял полный прибор. Прислуги, по этикету «Пенатов», не было, и весь обед в готовом виде стоял на круглом столе меньшего размера, который находился в центре основного. Круглый стол, за которым сидели обедающие, был неподвижен, а тот, на котором помещались все блюда, вращался. Каждый мог взяться за ручку и повернуть к себе нужное блюдо. «Захочет, например, Чуковский соленых рыжиков, вцепится в „карусель“, тянет рыжики на себя, а в это время футуристы мрачно стараются приблизить к себе целую кадушечку кислой капусты, вкусно пересыпанной клюквой и брусникой», – вспоминает Василий Каменский.
   Хлебников тоже был принят в «Пенатах» и однажды поссорился с хозяином. Общество, собиравшееся у Репина, оставалось для Хлебникова чужим. Гораздо чаще он живет там же в Куоккале у своего сверстника и единомышленника, художника Юрия Анненкова. Часто они проводили длинные бессонные ночи, не произнеся ни одного слова. Анненков описывает эти визиты так:
   «Забившись в кресло, похожий на цаплю, Хлебников пристально смотрел на меня, я отвечал ему тем же. Было нечто гипнотизирующее в этом напряженном молчании и в удивительно выразительных глазах моего собеседника. Я не помню, курил он или не курил. По всей вероятности – курил. Не нарушая молчания, мы не останавливали нашего разговора, главным образом – об искусстве, но иногда и на более широкие темы, до политики включительно. Однажды, заметив, что Хлебников закрыл глаза, я неслышно встал со стула, чтобы покинуть комнату, не разбудив его.
   – Не прерывайте меня, – произнес вслух Хлебников, не открывая глаз, – поболтаем еще немного. Пожалуйста!
   Время от времени наш бессловесный диалог превращался даже в спор, полный грозовой немоты, и окончился както раз, около пяти часов утра, подлинной немой ссорой. Хлебников выпрямился, вскочил с кресла и, взглянув на меня с ненавистью, сделал несколько шагов к двери. В качестве хозяина дома, вспомнив долг гостеприимства, я взял Хлебникова за плечо:
   – Куда вы бежите в такой час, Велимир?
   – Бегу! – оборвал он, упорствуя, но, придя в себя, снова утонул в кресле и в немоте.
   Минут двадцать спустя, молчаливо, мы помирились». [82]
   Анненков относился к чудачествам Хлебникова достаточно спокойно и никогда не поднимал его на смех. Однажды у него дома в Петербурге за обедом, воспользовавшись громкой болтовней и смехом гостей (их было человек двенадцать), Хлебников осторожно протянул руку к довольно далеко стоявшей от него тарелке с кильками, взял двумя пальцами одну из них за хвост и медленно проволок ее по скатерти до своей тарелки, оставив на скатерти влажную тропинку.
   «Наступило общее молчание, – рассказывает Анненков, – все оглянулись на маневр Хлебникова.
   – Почему же вы не попросили кого-нибудь придвинуть к вам тарелку с кильками? – спросил я у Хлебникова (конечно, без малейшего оттенка упрека).
   – Нехоть тревожить, – произнес Хлебников потухшим голосом.
   Снова раздался общий хохот. Но лицо Хлебникова было безнадежно грустным».
   Группа «будетлян» – «гилейцев» практически распалась, и у Хлебникова нет какого-то определенного своего круга друзей. В Куоккале и в Петербурге он заводит множество, как он сам говорит, неглубоких, поверхностных знакомств. Он недоволен и Репиным, и Чуковским, и Евреиновым. «Подделка, в конце концов, как люди», – говорит о них Хлебников. В то же время он дорожит знакомством с семьей писателя Бориса Лазаревского. Собственно, интересует его не вся семья, а дочь писателя, Вера Лазаревская, которой он одно время очень увлечен. Еще одно увлечение этого лета и осени – Вера Будберг. С семьей барона Будберга Хлебников познакомился через Матюшина и стал бывать там постоянно.
   Он разрывается между двумя Верами – Лазаревской и Будберг. Веру Лазаревскую он сравнивает с Наташей Ростовой, а в Вере Будберг находит сходство с героинями Лермонтова. «Но вообще, – говорит он, – русские писатели не дали равного ей образа». Вера Будберг становится адресатом лирики Хлебникова: