Хлебников пишет ему письмо следующего содержания: «Хотя мы сторонники войны между возрастами, но мы знаем, что возраст духа не совпадает с возрастом туловища. Поэтому мы обращаемся к Вам с небольшой просьбой: ответьте нам, руководясь решением совести, на вопрос: можем ли мы быть достойными членами правительства земного шара или нет? Созвать его мы предполагаем в ближайшем будущем». [88]Это письмо осталось неотправленным.
   Хлебников озабочен тем, чтобы в правительство земного шара вошли люди разных национальностей, особенно ему нужны участники из стран Востока. В это время он пишет и публикует статью «Письмо двум японцам». Статья написана в ответ на «Письма дружбы» двух японских юношей, адресованные русским юношам. «Письма» японцев были перепечатаны газетой «Русское слово» из газеты «Кокумин симбун». В ответ им поэт пишет: «У возрастов разная походка и языки. Я скорее пойму молодого японца, говорящего на старояпонском языке, чем некоторых моих соотечественников, говорящих на современном русском... если есть понятие отечества, то есть понятие и сынечества, будем хранить их обоих». Хлебников предлагает устроить Азийский съезд и обсудить там следующие вопросы: основание Высшего учебна (sic!) «будетлян» из нескольких, взятых внаймы у людей пространства, владений; обязать соседние города и села питать их и преклоняться перед ними; разрушать языки осадой их тайны, слово остается не для житейского обихода, а для слова.
   От имени Председателей земного шара Хлебников будет издавать воззвания и даже целое периодическое издание «Временник». Выйдут четыре номера «Временника», причем в третьем опубликованы только подписи 19 Председателей земного шара. В «Воззвании Председателей земного шара» Хлебников говорит: «Только мы, свернув ваши три года войны в один свиток грозной трубы, поем и кричим, поем и кричим, полные прелестью той истины, что правительство земного шара уже существует. Оно – мы». Таким образом, правительство земного шара – это ответ Хлебникова прежде всего на мировую войну, о которой в 1916 году поэту приходилось задумываться все чаще. Близился срок призыва. В стихах он пишет:
 
Как! И я, верх неги,
Я, оскорбленный за людей, что они такие,
Я, вскормленный лучшими зорями России,
Я, повитой лучшими свистами птиц, —
Свидетели: вы лебеди, дрозды и журавли! —
Во сне провлекший свои дни,
Я тоже возьму ружье (оно большое и глупое,
Тяжелее почерка)
И буду шагать по дороге,
Отбивая в сутки 365?317 ударов – ровно.
И устрою из черепа брызги,
И забуду о милом государстве 22-летних,
Свободном от глупости возрастов старших,
Отцов семейства
(общественные пороки возрастов старших),
Я, написавший столько песен,
Что их хватит на мост до серебряного месяца...
Нет! Нет! Волшебницы
Дар есть у меня, сестры небоглазой.
С ним я распутаю нить человечества,
Не проигравшего глупо
Вещих эллинов грёз,
Хотя мы летаем.
Я ж негодую на то, что слова нет у меня,
Чтобы воспеть мне изменившую избранницу сердца.
Нет, в плену я у старцев злобных,
Хотя я лишь кролик пугливый и дикий,
А не король государства времен,
Как называют меня люди:
Шаг небольшой, только ик
И упавшее о, кольцо золотое,
Что катится по полу.
 
(«Как! И я, верх неги...»)
   Хлебников, как ранее не служивший, был зачислен в государственное ополчение ратником II разряда. Его срок призыва подходил 25 марта 1916 года. К тому времени в армии служит уже младший брат Шура, в армии многие друзья и знакомые Хлебникова. Сам он надеялся на случайное избавление, но тщетно. Однажды, когда он жил у Спасского, тот застал Хлебникова за странным занятием: он стоял у зеркального шкафа, сбросив пиджак, и пытался измерить свою грудь сантиметром. «Быстро переступив с ноги на ногу, он стал сосредоточенно объяснять: „Размер груди. Буду ли годен?“ Он выпрямился у дверцы шкафа и отметил на ней свой рост. Хотел измерить отмеченную высоту, но отбросил, скомкав, сантиметр». Войну обмануть все равно бы не вышло. Хлебников был высокого роста, силен физически, здоров, отличный пловец.
   В другой раз они со Спасским выходили из мастерской скульптора Коненкова и увидели, как по переулку с невеселой песней идут ряды немолодых солдат. «Хлебников остановился как зачарованный. Но зачарованность была унылой. Он всматривался, вытянув голову, словно впервые видел эти свисающие серые шинели, откидываемые одинаковыми толчками выбрасываемых вперед сапог. Солдаты шлепали по рыжей кашице снега, по бурым, как пиво, лужам. Я не помню, сказал ли что-нибудь Хлебников или просто оглянулся на меня. Но он видел себя в этой группе под низко-лохматящимся непогодным небом запущенной Пресни, и каждый шаг ему доставался с трудом. И хотелось ему броситься на выручку и прекратить это унизительное недоразумение. И уже забывшимися сейчас словами я принялся его утешать». [89]
   Хлебников, в отличие от многих, не хотевших идти на войну, не предпринимал никаких реальных шагов, чтобы как-то облегчить свою участь, пристроиться где-нибудь в тылу или при штабе. В то самое время, когда подходит срок его призыва, на Пасху 1916 года, он едет к родителям в Астрахань. Там 8 апреля его забрали в армию и отправили в 93-й запасной пехотный полк в Царицын.
 
Где, как волосы девицыны,
Плещут реки, там, в Царицыне,
Для неведомой судьбы, для неведомого боя,
Нагибалися дубы нам ненужной тетивою,
В пеший полк 93-й
Я погиб, как гибнут дети.
 
   Открытку с этим текстом вскоре получил Дмитрий Петровский. «Король в темнице, король томится», – было приписано. Солдатская служба давалась Хлебникову страшно тяжело. Единственное, на что он теперь надеялся, – это помощь Николая Ивановича Кульбина, врача-психиатра, имевшего генеральский чин. Ему Хлебников пишет из Царицына страстное письмо:
   «Николай Иванович!
   Я пишу вам из лазарета „чесоточной команды“. Здесь я временно освобожден от в той мере несвойственных мне занятий строем, что они кажутся казнью и утонченной пыткой, но положение мое остается тяжелым и неопределенным. Я не говорю о том, что, находясь среди 100 человек команды, больных кожными болезнями, которых никто не исследовал точно, можно заразиться всем до проказы включительно. Пусть так. Но что дальше? Опять ад перевоплощения поэта в лишенное разума животное, с которым говорят языком конюхов, а в виде ласки так затягивают пояс на животе, упираясь в него коленом, что спирает дыхание, где ударом в подбородок заставляли меня и моих товарищей держать голову выше и смотреть веселее, где я становлюсь точкой встречи лучей ненависти, потому что я не толпа и не стадо, где на все доводы один ответ, что я еще жив, а на войне истреблены целые поколения. Но разве одно зло оправдание другого зла и их цепи? Я могу стать только штрафованным солдатом с будущим дисциплинарной роты. Шаги, приказания, убийства моего ритма делают меня безумным к концу вечерних занятий, и я совершенно не помню правой и левой ноги. Кроме того, в силу углубленности я совершенно лишен возможности достаточно быстро и точно повиноваться.
   Как солдат я совершенно ничто. За военной оградой я нечто. Хотя и с знаком вопроса, и именно то, чего России недостает: у ней было очень много в начале войны хороших солдат (сильных, выносливых животных, не рассуждая повинующихся и расстающихся с рассудком, как с усами). И у ней мало или меньше других. Прапорщиком я буду отвратительным.
   А что я буду делать с присягой, я, уже давший присягу Поэзии? Если поэзия подскажет мне сделать из присяги остроту? А рассеянность? На военной службе я буду только в одном случае на месте, если б мне дали в нестроевой роте сельскую работу на плантациях (ловить рыбу, огород) или ответственную и увлекательную службу на воздушном корабле „Муромец“. Но это второе невозможно. А первое хотя вполне сносно, но глупо. У поэта свой сложный ритм, вот почему особенно тяжела военная служба, навязывающая иго другого прерывного ряда точек возврата, исходящего из природы большинства, т. е. земледельцев. Таким образом, побежденный войной, я должен буду сломать свой ритм (участь Шевченко и др.) и замолчать как поэт. Это мне отнюдь не улыбается, и я буду продолжать кричать о спасательном круге к неизвестному на пароходе.
   Благодаря ругани, однообразной и тяжелой, во мне умирает чувство языка. Где место Вечной Женственности под снарядами тяжелой 45 см. ругани? Я чувствую, что какие-то усадьбы и замки моей души выкорчеваны, сравнены с землей и разрушены.
   Кроме того, я должен становиться на путь особых прав и льгот, что вызывает неприязнь товарищей, не понимающих других достаточных оснований, кроме отсутствия ноги, боли в животе. Я вырван из самого разгара похода за будущее. И теперь недоумеваю, что дальше. Поэтому, так как я полезен в области мирного труда всем и ничто на военной службе, даже здесь меня признали „физически недоразвитым человеком“. Меня давно зовут „оно“, а не он. Я дервиш, иог, Марсианин, что угодно, но не рядовой пехотного запасного полка.
   Мой адрес: Царицын. Военный лазарет пехотного запасного 93 полка, „чесоточная команда“, рядовому В. Х.
   В нем я пробуду 2 недели. Старший врач – Шапиро довольно добродушный, <но строгий>.
   Уважающий вас и уже раз вами вырученный (напоминание) Велимир Хлебников.
   29 февраля в Москве возникло общество „317“ членов. Хотите быть членом? Устава нет, но общие дела».
   Кульбин сразу начал действовать. Он пишет письмо, в котором констатирует у Хлебникова «состояние психики, которое никоим образом не признается врачами нормальным». Письмо возымело действие лишь отчасти – Хлебникова начинают гонять по комиссиям. Одну он проходит в Царицыне, и его назначают на новую комиссию в Казань, но с отправкой медлят.
   Помочь поэту стремится и Дмитрий Петровский. Получив открытку от Хлебникова, он понял, что надо что-то делать. Взяв пятнадцать рублей в издательстве у Золотухина, он выехал в Царицын. Полк находился в двух верстах от города. Петровский приехал в воскресенье, в день парада. Солдаты ходили взад и вперед по площади в одну десятину, целым полком топтались на месте. Хлебников оказался не там, а в лазарете «чесоточной команды» на другом конце города. Там, рядом с бараками, Петровский нашел Хлебникова и был потрясен его видом: «...оборванный, грязный, в каких-то ботфортах Петра Великого, с жалким выражением недавно прекрасного лица, обросшего и запущенного». Не спросясь начальства, Хлебников ушел вместе с Петровским в город. Петровский привез новые книги со стихами Хлебникова, и тот жадно накинулся на них. Лицо его преобразилось. Он опять стал прежним Хлебниковым. Он решил, что теперь «время от времени будет снимать номер в гостинице, сидеть и читать, воображая, что он приехал как путешественник и на день остановился в гостинице».
   Выйдя из гостиницы, друзья встретили на трамвайной остановке Владимира Татлина. Тот сначала даже не узнал Хлебникова, а узнав, страшно обрадовался. Тут же решено было устроить лекцию в городском театре, объявив, что приехали московские футуристы. Лекцию назвали «Чугунные крылья». С трудом удалось получить разрешение на чтение этой лекции, но на участие в ней рядового Хлебникова разрешения получить не удалось. Более того, заступничество Петровского навлекло на поэта немилость начальства и ему не разрешили даже присутствовать на собственной лекции. В результате Хлебников спрятался за занавесом и оттуда суфлировал Петровскому. Зал был пуст, сидели только полковые шпионы, искавшие сбежавшего из казарм Хлебникова, полковник и барышни из администрации. Петровский рассказывал о достижениях Хлебникова, о найденных им закономерностях, в основном пересказывая брошюру «Время – мера мира», говорил о словотворчестве; в заключение читал свои стихи и стихи Хлебникова, Маяковского, Асеева, Бурлюка. Лекция кончилась, и, чтобы пропустить выступавших за кулисы, подняли занавес. Перед полковыми шпионами предстал не успевший скрыться Хлебников.
   Петровский уехал, и для Хлебникова опять началась тяжелая солдатчина. Он опять обращается к Кульбину:
   «Если можете, Николай Иванович, то сделайте то, что нужно сделать, чтобы не променять поэта и мыслителя на солдата. Удивительно! В Германии и Гёте и Кант были в стороне от наполеоновских бурь, и законы разрешали быть только поэтом. В самом деле, нас и меня звали только сумасшедшими, душевно больными; благодаря этому нам была закрыта вообще служба; а в военное время, когда особенно ответственно каждое движение, я делаюсь полноправным гражданином. Равные права = равный долг.
   Кроме того, поэты – члены теократического союза – подлежат ли они воинской повинности?
   Здесь я буду всегда только штрафованным солдатом – так мне враждебны эти движения, муштра. Там я могу быть творцом.
   Где я должен быть?
   Раз вы меня избавили из одной беды. Во всяком случае, я заклинаю Вас: вышлите заказным Ваш ответ, в комиссии врачебной, конечно, Ваше мнение будет иметь громадное значение. А эта комиссия способна улучшить мое положение.
   Если Пушкину трудно было быть камер-юнкером, то еще труднее мне быть новобранцем в 30 лет, в низменной и грязной среде 6-й роты, где любящий Вас В. Хлебников.
   Пришлите диагноз».
   Наконец усилия Кульбина и родственников, которые, конечно, тоже хлопочут о Викторе, возымели успех, и в августе Хлебникова отправили на новое испытание в Астрахань, в земскую больницу, где он получил относительную свободу. В сентябре ему даже предоставили отпуск. Хлебников воспрял духом и стал улаживать литературные дела. В это время изданием его произведений занялись Асеев и Петников. Хлебников из Астрахани едет к ним в Харьков, а оттуда в Красную Поляну, на дачу к Синяковым. Он пишет сестре: «Я около Харькова, живу в 12 верстах от железной дороги в усадьбе среди плодового сада... я сильно загорел и забыл, что где-то есть война, военная повинность, доктор Романович и проч. Хозяева усадьбы мои друзья и марсиане Асеев, Уречин, сестры Синяковы. Я их люблю от всей души». Марии Синяковой-Уречиной поэт посвятил стихотворение:
 
Сегодня строгою боярыней Бориса Годунова
Явились вы, как лебедь в озере;
Я не ожидал от вас иного
И не сумел прочесть письмо зари.
А помните? Туземною богиней
Смотрели вы умно и горячо,
И косы падали вечерней голубиней
На ваше смуглое плечо.
Ведь это вы скрывались в ниве
Играть русалкою на гуслях кос.
Ведь это вы, чтоб сделаться красивей,
Блестели медом – радость ос.
Их бусы золотые
Одели ожерельем
Лицо, глаза и волос.
Укусов запятые
Учили препинанью голос,
Не зная ссор с весельем.
Здесь Божия Мать, ступая по колосьям,
Шагала по нивам ночным.
Здесь думою медленной рос я
И становился иным.
Здесь не было «да»,
Но не будет и «но».
Что было – забыли, что будет – не знаем.
Здесь Божия Матерь мыла рядно,
И голубь садится на темя за чаем.
 
(«Сегодня строгою боярыней Бориса Годунова...»)
   Хлебников тогда очень увлекался творчеством Уэллса и его романом «Война миров». Он с друзьями собирался издавать книгу, которая называлась бы «Улля, улля, марсиане». Тогда же поэт записывает Уэллса в Председатели земного шара. Различные утопические проекты всегда интересовали Хлебникова. Он сам тоже создавал подобные утопии. В 1915 году он пишет статью «Мы и дома», где говорит об архитектуре, высказывает интересные градостроительные идеи. Хлебников говорит, что современные архитекторы забыли правило чередования в старых постройках «сгущенной природы камня с разреженной природой – воздухом». «У улиц нет биения. Слитные улицы так же трудно смотрятся, как трудно читаются слова без промежутков и выговариваются слова без ударений. Нужна разорванная улица с ударением в высоте зданий, этим колебанием в дыхании камня... Современный доходный дом (искусство прошлецов) растет из земли; но замки стояли особняком, окруженные воздухом, насытив себя пустынником, походя на громкое междометие. А здесь, сплющенные общими стенами, отняв друг от друга кругозор, сдавленные в икру улицы, – чем они стали с их прыгающим узором окон, как строчки чтения в поезде!»
   Хлебников предлагает строить дома совсем другого вида. Сам заядлый путешественник, поэт прежде всего заботится о таких же, как он. По мысли поэта, каждый человек становится собственником стеклянной походной каюты. Эту каюту можно погрузить на поезд или на пароход. В городах же должны быть специальные дома-остовы. Путешественникобыватель приезжает в своей собственной каюте в любой город, и ему обязаны предоставить место в одном из домовостовов. Эти дома могут быть разной формы: дом-тополь, дом-шахматы, дом-качели, дом-волос, дом-книга и т. д. Нетрудно заметить, что многое из идей Хлебникова оказалось реализованным в современном градостроительстве. [90]Остальные прозрения, будем надеяться, еще ждут своего часа.
   В другой утопии – «Лебедия будущего» – Хлебников мечтает о том, что поля будут засеваться и орошаться с самолетов (это было реализовано довольно скоро); поэт говорит об устройстве заповедников, и эти идеи будет скоро осуществлять на практике его отец. В конце жизни Хлебников пишет еще одну утопию – «Радио будущего». Хлебников мечтает о том времени, когда по радио на всю страну будут передаваться литературные и музыкальные произведения, когда с помощью радио будет вестись обучение, будет рассказываться о научных открытиях. «Так радио скует непрерывные звенья мировой души и сольет человечество», – заключает он.
   Помимо этих грандиозных утопических проектов, Хлебников не прекращал работу с языком. Как раз в 1915–1916 годах он пишет много новых статей и пытается их опубликовать или с помощью Асеева и Петникова в Москве и Харькове, или с помощью Матюшина в Петрограде. Получив отпуск, Хлебников вообще настроен очень оптимистично. Матюшину он сообщает, что им сделано много изысканий о словах и числах, он «проповедует общий сборник», собирается помириться со всеми, с кем поссорился, «а то все в разброде». От Матюшина он ожидает «ураганный огонь изданий осенью». Погостив и отдохнув в Красной Поляне, Хлебников все же вынужден вернуться в Астрахань, но до конца сентября он в отпуске «на свободе».
   Затем, после очередной больницы, его направили в Саратов в 90-й запасной пехотный полк. Настроение у поэта опять самое мрачное. «3 недели среди сумасшедших, и опять комиссия впереди, и ничего, что бы говорило, что я буду на воле. Я в цепких руках. И со мной не расстаются до сих пор». «Кажется, я скоро опять двинусь пехотинцем», – сообщает он.
   В Саратове, куда он попал после этой комиссии, было так тяжело, что Хлебников решает сам проситься на фронт. Он подает начальнику учебной команды докладную записку: «Имея желание отправиться в действующую армию, прошу Вашего ходатайства об отправлении в действующую армию с первой очередной маршевой ротой. Рядовой Виктор Хлебников». На докладной записке начальник учебной команды написал такую резолюцию: «Чтобы быть командированным в действующую армию, необходимо иметь хотя бы маломальски воинский вид. До обучения и приведения в надлежащий вид о такой чести и думать нельзя».
   Действительно, обучить поэта, короля времени, двигаться строем и выполнять приказы прапорщиков было практически невозможно. Сам Хлебников, не теряя чувства юмора, рассказывает родственникам об одном характерном эпизоде. Под Рождество он хотел отпроситься из казармы в город, но ничего не вышло: «В Саратов меня не пустили: дескать, я не умею отдать честь. Что же! так, так, так. Я и на самом деле отдал честь, держа руку в кармане, и поручик впился в меня: „Руку, руку где держишь!“» В том же письме Хлебников описывает свою казарменную жизнь: «В ночь на Рождество охотился за внутренними врагами. За березовой рощицей блещет тысячью огней Саратов. Наш сарай обвит ледяными волосами тающих сосулек и кажется полуживой, с желтыми заячьими глазами. Он хитро дышит... Сегодня я плакал от умиления. В сочельник нам выдали французскую булку и кусочек колбасы, точно собачкам».
   В другом письме Хлебников сообщает, что живет в двух верстах от Саратова за кладбищем, в мрачной обстановке лагеря. И все же он думает прежде всего о творчестве, сожалеет, что за время отпуска мало успел сделать. «Это расплата за „Временник“ и Петроград. Я не использовал лета для себя и теперь несу кару. Нельзя ли „Временник“ объявить предприятием, работающим на государственную оборону?» Предположение, конечно, наивное, но буквально рядом, в письме, написанном через три дня, Хлебников мудро замечает: «Дети! Ведите себя смирно и спокойно до конца войны. Это только 1,5 года, пока внешняя война не перейдет в мертвую зыбь внутренней войны».
   Напомним, что эти слова сказаны в декабре 1916 года. Через полтора года в стране начнется Гражданская война... Рядовой Хлебников, в рождественскую ночь давивший вшей в саратовских лагерях, оказался прозорливее многих военачальников. Надо ли говорить, что его голос, как всегда, никто не услышал.
   Начало 1917 года было таким же безрадостным. Писем от родных нет, Хлебников беспокоится за них. Как он говорит, бывали случаи, что письма из Саратова в полк шли одиннадцать дней (три дня версту). Сам же он только в письмах находит утешение. Родителям он посылает рисунок на шелке с изображением льва и записку: «Это я перед отправкой в военное училище. Негодую на вселенную. До свиданья». В начале 1917 года его переводят в учебную команду, это сулит хоть какие-то перемены, но, как оказалось, не в лучшую сторону. Именно оттуда, из учебной команды, Хлебников просится на фронт и получает категорический отказ. В военное училище поэт не поступил и прапорщиком не стал. Ситуация в саратовском 90-м запасном пехотном полку ничем не отличалась от ситуации в других полках и на других фронтах.
   В феврале 1917 года становится ясно, что дальше так продолжаться не может. Как раз в это время Хлебников получает пятимесячный отпуск и сразу же уезжает из Саратова к друзьям в Харьков. Там его застало известие о революции. В армию Хлебников уже не вернулся.

Глава пятая
«ГОЛОД ПРОСТРАНСТВА»
1917–1918

   С этого времени Хлебников постоянно находится в гуще революционных событий. О 1917 годе он писал: «Это было сумасшедшее лето, когда, после долгой неволи в запасном пехотном полку, отгороженном забором из колючей проволоки от остальных людей, – по ночам мы толпились у ограды и через кладбище – через огни города мертвых – смотрели на дальние огни города живых, далекий Саратов, – я испытывал настоящий голод пространства, и на поездах, увешанных людьми, изменившими войне, прославлявшими Мир, Весну и ее дары, я проехал два раза туда и обратно, путь Харьков – Киев – Петроград. Зачем? Я сам не знаю. Весну я встретил на вершине цветущей черемухи, на самой верхушке дерева, около Харькова. Между двумя парами глаз была протянута занавеска цветов. Каждое движение веток осыпало меня цветами...»
   Это происходило в Красной Поляне, на даче у Синяковых. Хлебников был влюблен во всех сестер Синяковых по очереди: в Ксению, жену Николая Асеева, – ей он однажды даже сделал предложение. «Как же так, Витя, ведь я же замужем за Асеевым!» – сказала она. «Это ничего», – ответил Хлебников. Впрочем, едва ли это было сказано серьезно. До этого некоторое время он был влюблен в художницу Марию Синякову-Уречину, и она тоже была замужем. Более серьезные отношения возникли с Верой Синяковой (тогда – женой Григория Петникова, во втором замужестве – Гехт). С ней-то и целовался он в ветвях цветущей черемухи.
   Этот эпизод остался в памяти Хлебникова как одно из самых светлых и радостных событий его жизни. Солдатчина научила его ценить подобные моменты, и когда Григорий Петников стал уговаривать его съездить в Харьков, Хлебников ответил: «Нет, я решил ценить все хорошее. Я не уеду». Позже он вспомнит цветущую черемуху, Веру, крестьянских девушек, проходивших мимо и заметивших их, в стихотворении «Я и ты»:
 
– Стой, девушки, жди!
Ля! паны! на дереве,
Как сомашечие, целуются, гляди!
Девочки, матушки, ля!
Да, Верочка, что ты?
Ума решилась?
Тебе на воздухе земля?
Да спрячьтесь в пещере вы!
На поцелуи в дереве охота?
Девушки, ай!
Ах вы, сени, мои сени,
Да в черемухе весенней! —
Качались гибко ветки,
И дева спрыгнула стыдливо
И в чаще яблоней исчезла.
А дым весны звездою жезла
Давал ей знаки шаловливо.
 
   И еще одна Вера появится скоро в жизни Хлебникова: двоюродная сестра Синяковых Вера Демьяновская. Хлебников, который в любом совпадении искал закономерность, конечно, обратил внимание на то, какую роль играют в его судьбе женщины с именем Вера. Это и младшая любимая сестра, и Вера Лазаревская, и Вера Будберг, и Синякова, и Демьяновская. Надо сказать, что и он нравился женщинам. Мария Синякова вспоминает: «Хлебников был совершенно изумительный красавец, элегантный человек. У него был серый костюм, хорошо сшитый. Фигура у него была совершенно изумительная. Красивее Хлебникова я никого не видела... Говорил он тихо и отрывисто, но тех странностей, которые потом у него появились, совершенно тогда не было. Он был очень замкнутый, почти никогда не смеялся, только улыбался, громкого смеха никогда не было. Но то, что он был изумительный красавец, это действительно так. Костюм на нем выглядел элегантно, был он немножко сутулый».