Андриевский ответил, что кроме прямых и существенных связей имеется еще бесчисленное количество далеких косвенных связей, влияние которых является столь пренебрежительно малым, что они уже не имеют существенного значения. На это Хлебников возразил следующее: «Вся история науки свидетельствует о том, что связи, о которых не подозревали или которые считались далекими, в последующем раскрывались как самые важные и определяющие, а те связи, которые выглядели близкими и непосредственными, оказывались либо частным случаем более общей закономерности, либо попросту несуществующими в действительности. До Ньютона никому не пришло в голову, что между падением различных предметов на пол или на землю и движением планет существует какая-либо связь. Всякого, кто решился бы утверждать что-либо подобное, сочли бы сумасшедшим. Ньютон истолковал орбитальное движение планет как их падение на солнце, преодолеваемое в каждый момент времени инерцией поступательного движения по касательной к эллипсу (или к окружности). Так, земная механика соединилась с небесной и возникла единая мировая механика».
   Когда Андриевский сказал, что открытые Хлебниковым «законы времени» еще требуется доказать, Хлебников ответил:
   «Во всем естествознании, в том числе в физике, законы не доказываются, а открываются, обнаруживаются, выявляются путем отвлечения от бесчисленных частностей и нахождения того, что является постоянным и потому составляет необходимую связь в кажущемся хаосе „толпящихся“ вокруг нас „зыбких явлений“. Доказываются только следствия из законов.
   Если какой-либо закон в физике „доказан“, то это означает только констатацию факта совпадения того, что нечто, выявленное раньше как закон, теперь раскрывается как следствие и как частный случай более общей закономерности, но сама эта общая закономерность опять-таки не доказывается, а выявляется из найденных фактов как бесспорно существующий принцип».
   Естественно, разговор коснулся математики и хлебниковского понимания числа. Хлебников сказал, что в понимании природы чисел он – антипод Пифагора.
   «Пифагор верил в самостоятельное бывание числа. На самом деле существуют только два дерева, три камня и тому подобное, но не „два вообще“ и не „три вообще“. Числа суть абстракции, которые отражают только отношения между реальностями и вне этих реальностей не существуют.
   Нечто несуществующее не может характеризоваться каким-либо законом и не может выражать собою никакого закона. Нашим современникам полезно почаще вспоминать споры средневековых номиналистов и реалистов.
   Когда математики говорят о свойствах тех или иных чисел и выводят якобы присущие им законы, они не отдают себе отчета в том, что такие законы не могут быть чем-либо иным, как отражением в абстракции числа реально существующих отношений и связей в бывающем.
   Заявив, что в мире остаются только числа, я тем самым „расправился“ с числами, как Спиноза „расправился с богом“ (точное выражение Хлебникова).
   Бытующая в философских работах характеристика Спинозы как пантеиста нелепа... Пантеизм, разъяснял Хлебников, есть разновидность деизма. Спиноза же был не деистом, а атеистом. Свою единую субстанцию он не назвал материей потому, что в семнадцатом веке материи приписывался только один атрибут – протяженность. Спиноза же приписал своей субстанции два атрибута – протяженность и мышление. Поэтому он применил более простой термин – „природа“ и наделил всю природу мышлением. Следовательно, Спиноза был не пантеист, а гилозоист, что отнюдь не то же самое.
   Я не являюсь гилозоистом, продолжал Хлебников, хотя я убежденный монист. Вы часто говорите: „Материя различена внутри себя и существует в гигантском многообразии своих форм, их состояний и стадий развития, а единство мира в его материальности“. Я спрашиваю: а что же едино в самой материальности, если она внутри себя столь многообразна? Очевидно, ее единство есть всеобщее единство пронизывающих ее связей. Но подлинно единым в таких связях может быть только то, что их единым образом сопрягает, то есть числа, которые и суть отношения внутри единого, внутри бывающего, и которые вне этого бывающего сами по себе не существуют, ибо количественные отношения присущи не числам, а только элементам различной внутри себя действительности, то есть звеньям и компонентам подлинной реальности.
   Когда я обнаруживаю какую-нибудь числовую закономерность, я всегда помню, что самим числам она не может принадлежать. Поэтому я начинаю искать, каким реально существующим отношениям и связям в мироздании может отвечать такая закономерность».
   «Председатель чеки» притягивал Хлебникова не только тем, что с ним можно было поговорить о математике. Как пишет Хлебников в поэме:
 
Он жил вдвоем. Его жена была женой другого.
Казалося, со стен Помпеи богиней весны красивокудрой,
Из гроба вышедши золы сошла она.
И черные остриженные кудри
(Недавно она болела сыпняком),
И греческой весны глаза, и хрупкое утонченное тело,
Прозрачное, как воск, и пылкое лицо
Пленяли всех, лишь самые суровые
Ее сурово звали «шкура» или «потаскушка».
Она была женой сановника советского.
В покое общем жили мы, в пять окон.
По утрам я видел часто ласки нежные.
 
   Из-за этой роковой женщины Андриевский незадолго перед тем стрелялся. Пуля едва не задела сердце, и он чудом остался жив. Хлебников тоже был знаком с этой женщиной, скорее всего, еще до его знакомства с Андриевским. Это – Вера Демьяновская, двоюродная сестра Синяковых.
   В конце концов, прожив в «коммуне» зиму, весной Хлебников не выдержал такого соседства и сбежал. Тогда же Андриевский отправился на фронт. В июне он вернулся, и они еще несколько раз виделись с Хлебниковым. Последний раз поэт и «председатель чеки» встретились в Москве в 1922 году. Их дружеское общение продолжилось. Хлебников тогда привез в Москву свое итоговое произведение «Доски судьбы» в надежде его опубликовать. В «Досках судьбы» нашли продолжение многие темы, затронутые Хлебниковым в беседах с Андриевским. Правда, в московский период общение было недолгим: вскоре Хлебников уехал в Новгородскую губернию и уже не вернулся оттуда. То путешествие оказалось для него последним. В новгородской глуши, тяжело заболев, он умер. Андриевский был одним из немногих друзей, к кому обращался оттуда спутник Хлебникова Петр Митурич за помощью, и одним из немногих, кто действительно пытался помочь поэту. К сожалению, сделать ничего не удалось. Андриевский становится редактором «Досок судьбы». Сам Хлебников при жизни успел выправить только один выпуск, одну тонкую брошюрку. С помощью Андриевского и под его редакцией удалось издать еще два выпуска уже после смерти Хлебникова. Так пересеклись судьбы Председателя земного шара и «председателя чеки».
   В Харькове весной 1920 года Хлебников переживал свою оторванность от литературной жизни и России, и Украины. Из Москвы он получает неутешительные известия: «Интернационал искусств» не вышел, и неизвестно, выйдет ли. Но что еще хуже, заглохли дела с собранием сочинений. Еще в феврале, выбравшись с Сабуровой дачи, Хлебников с робкой надеждой спрашивал Брика: «...но главная тайна, блистающая, как северная звезда, это – изданы мои сочинения или нет? Шибко боюсь, что нет!.. И вдруг вы пришлете мне толстый пушкинский том? С опечатками, сырой печатью? Правда, хорошо было бы?» Может быть, если бы Хлебников сам приехал и наблюдал за подготовкой издания, можно было бы что-то сделать. В апреле он пишет Брику из Харькова: «Я с грустью примирился с тем, что собрание сочинений не вышло».
   Коммунары, с которыми Хлебников живет на улице Чернышевского, любили стихи, но сами они были не поэты и не литераторы. Все литературные знакомые Хлебникова разъехались. Петников в Москве, Асеев с женой уезжает на Дальний Восток. Поэт испытывал потребность найти если не читателей, то хотя бы слушателей. Он подружился с молодой поэтессой Екатериной Неймайер. Она читала ему свои стихи, а Хлебников выставлял за них оценки и подписывался: «учитель словесности».
   Вскоре при клубе «Коммунист» Харьковского губкома КП(б)У решено было организовать литературную студию и привлечь к работе в ней всех поэтов и писателей, оставшихся в Харькове. С этой миссией Хлебникова, когда он жил еще в «коммуне», отыскал секретарь клуба, молодой литератор Александр Лейтес. Хлебников согласился прийти на организационное собрание, хотя секретарь клуба не очень понравился поэту. В назначенный срок Хлебников появился в доме 20 по Московской улице на первом собрании. Люди собрались очень разные: профессор А. Белецкий, литературовед И. Гливенко, немолодой уже писатель С. Гусев-Оренбургский, молодой сатирик Эмиль Кроткий и другие. Тем не менее все они примерно представляли себе, что нужно делать в литературной студии, если эту студию будут посещать молодые пролетарские поэты. Все вместе они стали разрабатывать планы лекций и вечеров.
   Хлебников в общем обсуждении участия не принимал и сидел молча. Наконец его спросили, каковы его планы, что он может сообщить студийцам. Тогда поэт встал и сухо сказал, что им разработаны планы двух лекционных курсов. Один курс будет посвящен принципам японского стихосложения, другой – методам строительства железной дороги через Гималаи. Выступление длилось не более минуты и сменилось недоуменной тишиной. Наверное, когда в начале 1910-х годов футуристы громко раздавали «пощечины общественному вкусу», это вызывало у зрителей меньший шок, чем тихое и короткое выступление Хлебникова в 1919 году.
   Собравшимся было непонятно, что это: тонкая издевка? глупость? сумасшествие? Хлебников же был абсолютно серьезен. Более того, он действительно мог вполне компетентно рассуждать и на ту, и на другую тему. Японской поэзией он начал интересоваться еще в 1900-е годы, будучи студентом Казанского университета, тогда же он изучал японский язык. В 1912 году он писал Алексею Крученых о японском стихосложении, которое не имеет рифмы: «Я уверен, что скрытая вражда к созвучиям и требование мысли, столь присущие многим, есть погода перед дождем, которым прольются на нашу землю японские законы прекрасной речи». О японской литературе Хлебников упоминает в статье «О расширении пределов русской словесности», а в 1915-м сам создает стилизованную танку. Эту танку пишет на камне героиня его повести «Ка»: «Если бы смерть / Кудри и взоры имела твои – / Я умереть бы хотела».
   Образы и темы японской поэзии много раз встречаются в творчестве Хлебникова. В 1920 году Хлебников призывает:
 
Туда, туда, где Изанаги
Читала «Моногатори» Перуну,
А Эрот сел на колена Шангти,
И седой хохол на лысой голове
Бога походит на снег,
Где Амур целует Маа-Эму,
А Тиэн беседует с Индрой,
Где Юнона с Цинтекуатлем
Смотрят Корреджио
И восхищены Мурильо,
Где Ункулункулу и Тор
Играют мирно в шашки,
Облокотясь на руку,
И Хокусаем восхищена
Астарта – туда, туда.
 
(«Туда, туда, где Изанаги...»)
   Эти стихи Хлебников все-таки прочтет в клубе. Что касается второй темы, то Хлебников давно уже считал строительство железных дорог чрезвычайно важным для России делом. Об этом он высказался в печати: в 1914 году в книге «Ряв!» он опубликовал «Ряв о железных дорогах». Там он говорит, что в Италии, например, железнодорожное полотно идет вдоль всей Италии, всей прибрежной полосы, и это очень выгодно в экономическом смысле. В Северной Америке железная дорога проходит вдоль всех больших рек, что также очень удобно для перевозки грузов. В России все железнодорожные ветки или не доведены до конца, или во многих случаях вообще отсутствуют. Путь вдоль Волги не доведен до Каспийского моря, что совершенно нелепо. Кроме того, удобно было бы связать железной дорогой Волгу и Днепр в среднем течении; на севере необходим путь, который свяжет между собой северные реки: Печору, Обь, Лену и Енисей. «Тогда только, – пишет Хлебников, – будет разумна паутина железнодорожных пауков Москвы и других городов».
   В те годы Хлебникова никто не услышал да и не собирался прислушиваться к его словам. После революции Хлебников думал, что теперь-то его идеи будут востребованы, теперь-то он сможет реально влиять на общественную и политическую жизнь в России. Если идеи Хлебникова были в чем-то утопичны, то только в последнем. В отношении железных дорог жизнь доказала правоту Хлебникова. Действительно, на протяжении всего XX века железнодорожный транспорт оставался главным средством перевозок, и строительство железных дорог развивалось примерно так, как предполагал Хлебников. Это и Турксиб, и Байкало-Амурская магистраль, и построенные в годы советской власти железнодорожные линии в Сибири, на Урале, на Дальнем Востоке.
   В Харьковском клубе «Коммунист» в 1920 году слушать лекции Хлебникова не захотели. В условиях полнейшей разрухи, голодных пайков, отсутствия не только электричества, но и керосина, выступление Хлебникова казалось неуместным. Его так и не утвердили в должности лектора. Однако связь Хлебникова с литературной студией при клубе «Коммунист» не порывалась, его приглашали на поэтические вечера, где он читал свои стихи.
   Харьковский период был чрезвычайно плодотворным для него. Весной 1920 года Хлебников читает в литературной студии стихотворение «Единая книга»:
 
Я видел, что черные Веды,
Коран и Евангелие,
И в шелковых досках Книги монголов
Из праха степей,
Из кизяка благовонного,
Как это делают
Калмычки зарей,
Сложили костер
И сами легли на него —
Белые вдовы в облако дыма скрывались,
Чтобы ускорить приход
Книги единой...
 
   Далее страницами единой книги поэт называет моря, а великие реки – «шелковинками-закладками», где остановился взором читатель. Как вспоминает очевидец, «нараспев называя Нил и Обь, Миссисипи и Дунай, Замбези и Волгу, Темзу и Ганг, он постепенно воодушевлялся и резко повысил голос (обращаясь не то к себе, не то к кому-то из аудитории): „Да, ты небрежно читаешь. Больше внимания! Слишком рассеян и смотришь лентяем, точно уроки Закона Божия. Эти горные цепи и большие моря, эту единую книгу скоро ты, скоро прочтешь!“ На этот раз его слушали сосредоточенно. Аудитория была пестрой. Студийцы, райкомовцы, сотрудники губисполкома, несколько сотрудников Поюгзапа (политотдел Юго-западной армии), рабочая молодежь с паровозостроительного... Даже шумливые подростки, недавние гимназисты младших классов, ставшие учениками „единой трудовой“, прибегавшие в клуб ради величайшего лакомства тех вечеров – бутербродов с повидлом, даже они притихли. Закончив выступление, Хлебников неожиданно сник, погрустнел, замкнулся в себе. Видимо, ему было очень трудно выступать перед аудиторией, делиться тем, что он долго вынашивал. Когда ему стали задавать вопросы, он почти не отвечал, ограничиваясь бормотанием про себя». [114]
   Тогда же Хлебников объединил это стихотворение с несколькими другими в цикл «Азы из узы». «Азы» – слово многозначное. В слове «азы» слышится и «аз» – «я», и начала, и Азия, куда Хлебников всегда стремился и в мыслях, и в стихах, и в жизни. «Узы» – прежде всего оковы, из которых выходят освобожденная Азия и весь старый мир. В это время Хлебников пишет и грандиозную утопию «Ладомир»:
 
И замки мирового торга,
Где бедности сияют цепи,
С лицом злорадства и восторга
Ты обратишь однажды в пепел.
Кто изнемог в старинных спорах
И чей застенок там на звездах,
Неси в руке гремучий порох —
Зови дворец взлететь на воздух.
И если в зареве пламен
Уж потонул клуб дыма сизого,
С рукой в крови взамен знамен
Бросай судьбе перчатку вызова.
И если меток был костер
И взвился парус дыма синего,
Шагай в пылающий шатер,
Огонь за пазухою – вынь его.
И где ночуют барыши,
В чехле стекла, где царский замок,
Приемы взрыва хороши
И даже козни умных самок.
Когда сам бог на цепь похож,
Холоп богатых, где твой нож?
 
   «Ладомир» можно перевести как мировой лад, грядущая мировая гармония. К воплощению этого понятия Хлебников стремился всегда: и называя себя Велимиром, и основывая общество Председателей земного шара, и мучительно размышляя над «законами времени». После революции и в годы красного террора в Харькове эта идея приобретает дополнительные черты. Первый вариант поэмы «Ладомир» заканчивался словами:
 
Черти не мелом – своей кровью
Того, что будет, чертежи.
 
   Хлебников отвергает этот вариант, и окончательный финал поэмы звучит так:
 
Черти не мелом, а любовью
Того, что будет, чертежи.
 
   Еще в 1918 году, описывая бои в Москве, поэт говорил: «Первая заглавная буква новых дней свободы так часто пишется чернилами смерти». В рабочей тетради появилась запись: «Мировая революция требует мировой совести». Хлебников до конца жизни оставался мечтателем и утопистом в том смысле, что не переставал надеяться на мировую совесть и мировой разум. И верил, что его труды могут помочь человечеству на пути к Ладомиру. Для этого ему надо было увидеть свои труды напечатанными.
   «Ладомир» писался очень быстро, поэма была закончена за одну ночь, «походя на быстрый пожар пластов молчания». Он говорил: «...мне нужно, чтобы это было напечатано, тогда я, как Антей, прикасаясь к земле, снова набираюсь силы». Помочь издать «Ладомир» вызвался молодой художник Василий Ермилов. Его брат работал в литографии железной дороги, там тиражом всего 50 экземпляров удалось размножить книгу. Текст для литографского камня переписал и выполнил рисунок для обложки сам Ермилов. Весь «тираж» был отдан Хлебникову. В продажу эти книги не поступали, их Хлебников только дарил своим друзьям.
   Конечно, это было совсем не то, на что поэт рассчитывал. Эту публикацию он даже не включил в число своих работ, когда в начале 1922 года заполнял анкету для вступления в Союз поэтов. Ермилов, который чувствовал свою ответственность за данную книгу, весной следующего года в Москве сумел договориться об издании «Ладомира» в Государственном издательстве, однако и эти надежды не оправдались – книга не вышла.
   В это время Хлебников пишет поэму «Разин» – уникальное явление в русской литературе. Вся поэма, а это более 400 строк, написана палиндромами, то есть строки читаются одинаково слева направо и справа налево. Сохранилось три редакции поэмы: таким образом, палиндромических строк Хлебников написал гораздо больше. В поэме излагается история последнего похода Разина:
 
Сетуй, утес! Утро чорту!
Мы, низари, летели Разиным.
Течет и нежен, нежен и течет,
Волгу див несет, тесен вид углов.
Олени. Синело.
Оно.
Ива, пук купав и —
Лепет и тепел
Ветел, летев.
Топот.
Эй, житель, лети же!
Иде беляны, ныня лебеди.
Косо лети же, житель осок!
 
   Обычно в литературе практиковались однострочные палиндромы. Самый известный из них – «Я иду с мечем судия», созданный Г. Р. Державиным. Таким произведениям издавна приписывалась магическая сила, они использовались в заговорах и заклинаниях. Хлебников так объясняет значение палиндрома: это «заклятье двойным течением речи, двояковыпуклая речь». Другое его определение: «Слова особенно сильны, когда они имеют два смысла, когда они живые глаза для тайны, и через слюду обыденного смысла просвечивает второй смысл».
   Он начинал писать палиндромы еще в футуристический период. В «Садке судей» (1913) был опубликован его «Перевертень». Идея «двойного течения речи» была связана для Хлебникова с поисками «законов времени». Почти одновременно с «Перевертнем» он создает драму «Мирсконца», где действие разворачивается в обратной хронологии событий. Обычной линейной последовательности, линейному развертыванию текста, необратимости времени поэт противопоставил свое видение. Ему, подобно герою повести «Ка», нет «застав» во времени. Ка (двойник человека) «в столетиях располагается удобно, как в качалке». В конце жизни по поводу открытых им «законов времени» поэт написал: «Когда будущее становится благодаря этим выкладкам прозрачным, теряется чувство времени, кажется, что стоишь неподвижно на палубе предвидения будущего. Чувство времени исчезает, и оно походит на поле впереди и поле сзади, становится своего рода пространством». Не так ли устроен и палиндром: то, что будет потом, уже заключено в начале стиха, читая его, мы двигаемся одновременно в двух направлениях.
   Не случайно героем палиндромической поэмы оказывается Степан Разин. Разин – один из любимых героев Хлебникова. К образу этого казачьего атамана в начале ХХ века обращались и Василий Каменский, и Марина Цветаева. Но трактовка этого образа Хлебниковым принципиально отличается от подхода других поэтов. Для Хлебникова Разин – не герой из далекого прошлого, результат его действий актуален и сегодня. Себя поэт называет «противо-Разиным». Он – «Разин напротив, Разин навыворот», «Разин со знаменем Лобачевского»: «он грабил и жег – а я слова божок»; «Разин деву в воде утопил. Что сделаю я? Наоборот? Спасу!» И здесь мы видим это отрицание линейной последовательности, отрицание необратимости времени.
   В Харькове Хлебников продолжал много и напряженно работать. Он пишет поэмы «Ночь в окопе», «Три сестры» (посвященную сестрам Синяковым), «Царапина по небу», много стихотворений, ищет возможности напечатать свои произведения.
   Эта возможность появилась с неожиданной стороны. Весной 1920 года, когда Хлебников уже выехал из «коммуны», в Харькове оказались Сергей Есенин и Анатолий Мариенгоф. Незадолго перед тем они провозгласили новое направление в поэзии – имажинизм. В группу имажинистов вошли и некоторые старые знакомые Хлебникова: бывшие эгофутуристы Вадим Шершеневич и Рюрик Ивнев, а также Сергей Городецкий, с которым Хлебников познакомился еще на «башне» Вячеслава Иванова. Городецкий уже успел побывать и символистом, и акмеистом. Самым последовательным имажинистом был Вадим Шершеневич. В книге «2 х 2 = 5. Листы имажиниста», которая вышла в 1920 году, Шершеневич писал: «Стихотворение – не организм, а волна образов, из него может быть вынут один образ, вставлено еще десять». Но, конечно, центральной фигурой имажинизма был Сергей Есенин, самый талантливый поэт из всей этой группы.
   В творчестве Есенина и Хлебникова можно найти немало общих черт: это особое отношение к России и всему русскому, знание и понимание родной природы, ощущение слитности с природой. В то же время в отношении к жизни и в поведении трудно представить себе двух более несхожих людей. Хлебников всегда отвергал позу; как бы он ни выглядел, это всегда было для него естественно. Он говорил, что думал, писал, о чем хотел, одевался, во что мог. Есенин, появившись в литературных салонах Петербурга и Москвы, устраивал настоящий маскарад. В Петрограде в нем хотели видеть деревенского паренька – он надевал сапоги с голенищами гармошкой, задрипанную поддевку, вышитую рубашку и распевал частушки.
   К тому времени, как они познакомились с Хлебниковым, Есенин уже сменил образ. Теперь за ним шла слава скандалиста. Он хорошо одевался, он шил костюм и шубу у лучшего портного Москвы. Так Есенин и Мариенгоф явились в 1920 году в Харьков: Есенин в меховой куртке, Мариенгоф в пальто из тяжелого английского драпа. Они бежали из голодной Москвы, мечтая, как пишет Мариенгоф в «Романе без вранья», «о белом украинском хлебе, сале, сахаре, о том, чтобы хоть недельку-другую поработало брюхо, как в осень мельница». Прослышав, что в это время в Харькове живет Хлебников, имажинисты явились к нему в гости.
   К тому времени Хлебников жил в заброшенной мастерской. Это была большая полутемная комната, куда входили через разломанную, без ступенек, террасу (окна комнаты выходили только на террасу). Комната имела такой же вид, как все другие, где жил поэт: почти никакой мебели, только стол, заваленный рукописями, матрас без простыней и наволочка, которая служила сейфом для рукописей. Одевался он все в тот же поношенный сюртук, а брюки были сшиты из старых парусиновых занавесок. Когда Есенин и Мариенгоф пришли к Хлебникову, тот ремонтировал свои старые штиблеты, от которых оторвалась подметка. Мариенгоф вспоминает: «Хлебников сидит на полу и копошится в каких-то ржавых, без шляпок, гвоздиках. На правой руке у него щиблета. Он встал нам навстречу и протянул руку с щиблетой. Я, улыбаясь, пожал старую дырявую подошву. Хлебников не заметил».
   Есенин и Мариенгоф уже знали о том, что Хлебников объявил себя Председателем земного шара и что многие деятели культуры вполне серьезно к этому отнеслись и согласились войти в хлебниковское общество Председателей. Имажинисты задумали злую шутку. Есенин сказал Хлебникову, что они хотят в Харьковском городском театре всенародно и торжественным церемониалом упрочить избрание Председателя земного шара. Действо состоялось 19 апреля. В «Романе без вранья» Анатолий Мариенгоф так описывает это событие: