[5]Ощущение покоя, приволья, слитности с природой осталось и у самого поэта: ему вспоминаются «старый сад, столетние яворы, гора обломков камней, поросшая деревьями, – сгоревший во время восстания дворец польского пана: во время этой зари жизни мы были мудрецами, и проводить день в теплой речке было законом наших дней». Вместе с отцом он с удовольствием возился с гнездами, яйцами, зверьками, бабочками.
   Екатерина Николаевна часто болела, ей было тяжело справляться с детьми, и, пока дети были маленькими, она по нескольку месяцев в году проводила в Петербурге у родственников, где можно было рассчитывать на помощь родителей, братьев и сестер. В Петербурге детей водят в Эрмитаж, в Казанский и Исаакиевский соборы, в Зоологический сад и Зоологический музей. Виктор уже тогда проявляет большую любознательность и интерес к учебе, увлекается рисованием.
   Варвара (сестра Екатерины Николаевны) пишет из Петербурга Владимиру Алексеевичу: «На долю Шуры, Вити и Веры выпадает больше похвал, чем на долю старших. Витя всегда занят чем-нибудь. На него произвел впечатление в Мурине художник, срисовывавший с натуры, и он часто спрашивает, будет ли и он уметь рисовать, когда вырастет. Мне кажется, что у него есть способность к рисованию – от тебя унаследовал. Дети решили, что он будет художником, а Боря музыкантом». Забегая вперед, можно сказать, что Хлебников действительно стал вполне профессиональным художником, подобно многим своим друзьям-футуристам и поэтам предшествующей эпохи. Сохранились и очень точные зарисовки птиц, и портреты, и пейзажи, выполненные Хлебниковым. В другом письме Варвара Николаевна снова пишет: «Витя готов целые дни рисовать или слушать рассказы и чтение. Мне бывает часто жаль, что нет времени, чтоб уделить ему – так ему хочется учиться. Он вырос больше других и иногда бывает очень мил». [6]
   Вскоре Владимира Алексеевича переводят на новое место службы, и вся семья переезжает в село Помаево Симбирской губернии. Виктору уже одиннадцать лет, и его начинают всерьез готовить к поступлению в гимназию. Перед родителями встал существенный вопрос: где учить сына? Ясно было, что у него хорошие способности, что он сам стремится к учебе. Варвара Николаевна (к тому времени она вышла замуж за Николая Рябчевского) еще раньше предлагала привезти Виктора к ним в Черкассы. Можно было бы обучать его и в Петербурге, где оставалась жить еще одна сестра матери, Софья Николаевна, а также ее родители и брат, но этот вариант по каким-то причинам не устраивал ни Хлебниковых, ни Вербицких. Тем не менее мальчика серьезно готовят к поступлению в классическую гимназию. С ним занимается француженка Адриенна Роже, а зимой 1896/97 года – Александр Сергеевич Глинка, в будущем известный критик, писавший под псевдонимом Волжский. Тогда же Глинке было всего восемнадцать лет и его только что выгнали из гимназии. Вероятно, сочувствие юного Глинки народничеству, его увлечение идеями Н. К. Михайловского повлияли на выбор Хлебниковых. Из Помаева в августе 1897-го Виктора привезли в Симбирск, где он поступил в третий класс гимназии.
   Незадолго до этого состоялся его «литературный дебют»: первое стихотворение «Птичка в клетке» датировано 6 апреля 1897 года.
 
О чем поешь ты, птичка в клетке?
О том ли, как попалась в сетку?
Как гнездышко ты вила?
Как тебя с подружкой клетка разлучила?
Или о счастии твоем
В милом гнездышке своем?
Или как мушек ты ловила
И их деткам носила?
 
   Это также первое стихотворение Хлебникова на орнитологическую тему. Несмотря на то что он не стал профессиональным орнитологом, как того хотел отец, птичий мир является важнейшей составляющей его творчества – от раннего стихотворения «Там, где жили свиристели...» до «птичьего языка» в последней, написанной незадолго до смерти сверхповести «Зангези». К примерам, темам, образам, взятым из птичьего мира, Хлебников обращался и в своих теоретических построениях. В этом детском стихотворении интересно и то, что юный поэт как бы предчувствует скорое расставание с деревенским привольем и переезд в чужой незнакомый город. В Симбирске Виктору пришлось жить одному в чужой семье, и он сильно тосковал по дому, тяготился гимназической обстановкой и товарищами. Катя – старшая сестра – в тот год тоже училась в Симбирске, но жили брат с сестрой раздельно.
   Уже в следующем году Владимир Алексеевич получил новое назначение: его перевели в Казань на должность управляющего Казанским удельным имением, и туда же переехала вся семья. Конечно, крупный университетский город для продолжения образования детей был предпочтительнее. С Казанским университетом были связаны имена Лобачевского, Бутлерова, Льва Толстого. В Первой казанской гимназии когда-то учились Державин, Аксаков, Шишкин. Во Второй гимназии учился сам глава семьи Владимир Алексеевич Хлебников. В Казани прошла юность Шаляпина и Горького. Через несколько лет Горькому – признанному литературному мэтру – Хлебников отправит на отзыв свое первое произведение.
   Виктор поступил в четвертый класс Третьей казанской гимназии. Многие ее преподаватели были тесно связаны с университетом. Выпускниками Казанского университета были учитель истории и географии В. А. Белинин, учитель математики Н. Н. Парфентьев. Размер платы за учебу составлял 46 рублей в год (плата за семестр в университете – 22 рубля). Годовой доход семьи Хлебниковых тогда складывался следующим образом: жалованье отца – 1250 рублей в год, столовые – еще 1250, квартирные – 600, разъездные – 300. [7]
   Хлебников особо не выделялся своими успехами среди одноклассников. По успеваемости к окончанию гимназии он был десятым из двадцати пяти учеников. Тихий и замкнутый, он близко сошелся только со своим одноклассником Борисом Денике, в будущем крупнейшим специалистом по восточному искусству. Денике рассказывает о литературных успехах Виктора Хлебникова в гимназии: «...преподаватель словесности сказал, что прочтет лучшее сочинение. Оно поразило нас оригинальностью языковых оборотов и очень свободным подходом к теме. „Это написал Виктор Хлебников“, – сказал преподаватель. Хлебников во время чтения сидел с равнодушным видом, как будто это его не касалось. Вскоре, однако, преподаватель словесности разочаровался. Он сказал, что у Хлебникова есть способности, но он их губит стремлением к необычайным выражениям». [8]
   Но все же Хлебников пока отдает предпочтение другим областям знаний. В аттестате зрелости написано, что он с большим увлечением занимался математикой. Родители поощряли занятия детей музыкой и рисованием. На дом приглашались лучшие учителя, среди которых были художники П. Беньков и Л. Чернов-Плесский. В качестве вольнослушателя Виктор посещает рисовальный класс Казанской художественной школы, в которой училась и Вера. В семье была прекрасная библиотека, где дети могли познакомиться с произведениями Дидро, Канта, Спенсера, Конта, Тейлора, Спинозы, Дарвина, А. Богданова. Можно сказать, что образование, которое давала семья, было широким, но в то же время несколько специфическим. Поощрялись занятия наукой, поощрялось чтение серьезной классической литературы. Новейшие течения в литературе, прежде всего символистов, отец не одобрял и даже настойчиво исключал из семейного чтения.
   Это наложило отпечаток на формирование Хлебникова: Спинозу и Лейбница он прочел раньше, чем Сологуба и Брюсова. Можно сказать, что та культурная среда, к которой принадлежала семья Хлебниковых, была неразрывно связана с позитивизмом, с религиозным вольнодумством, либерализмом, народничеством. Отход от этой культуры Хлебников ощутит как разрыв, как ее преодоление. Сходный путь проделал за несколько лет до Хлебникова и Александр Блок, порвавший с «бекетовской» культурой, и Андрей Белый, сын профессора Н. Бугаева, студент физико-математического факультета. Все они независимо друг от друга идут в русской литературе и русской культуре по тому пути, который за полвека до них прошел Владимир Соловьев, ключевая фигура русского культурного ренессанса: преодолевая позитивизм и материализм, соединяя доселе несоединимое, – к «новому строю слов и вещей», «новому зрению», по выражению Юрия Тынянова.
   Конечно, серьезное чтение, серьезные занятия наукой относятся уже к студенческим годам Хлебникова. В 1903 году Виктор окончил гимназию. На экзамене по русскому языку он получил «удовлетворительно», по русской словесности – «хорошо» за ответ о понятии драмы, истории развития драмы и о греческом театре; по геометрии – «отлично» (такой результат был всего у двух из восемнадцати выпускников), по алгебре – «хорошо». По истории Виктор получил «хорошо» за ответ о царствовании Михаила Федоровича и о борьбе плебеев и патрициев за уравнение прав, по Закону Божьему – тоже «хорошо» за ответ о внешнем богопочитании. На экзамене по греческому языку ему досталось читать десятую главу «Одиссеи», рассказывать об особенностях «гомеровского диалекта» и о содержании «Илиады». Его ответ также был оценен на «хорошо». Наконец, по французскому языку Виктору поставили «отлично». По этим оценкам едва ли можно было предположить, что получивший их станет вовсе не математиком, не ученым, а поэтом, реформатором русского стиха.
   Получив аттестат зрелости, Хлебников подал прошение о приеме в Казанский университет на математическое отделение физико-математического факультета. Такое решение далось ему не сразу. Об этом можно судить по тому, что ранее в его опросном листе в графе о продолжении учебы было написано: «специальное учебное заведение», а затем – «Петербургский Политехнический институт». Вероятно, на окончательный выбор повлиял отец, не желавший слишком рано выпускать детей в самостоятельную жизнь.
   Летом Хлебников уехал в геологическую экспедицию в Дагестан, а осенью приступил к занятиям. Он записался на следующие курсы: богословие, неорганическая химия, аналитическая геометрия, введение в математический анализ, физика, сферическая тригонометрия, история математики, английский язык. Хлебников попадает в новую для себя среду, казалось, гораздо более близкую ему, хотя позже выяснится, что это не так. Уже тогда Хлебников выделялся среди студентов. А. В. Васильев, профессор математики Казанского университета, вспоминал (в разговоре с С. Я. Маршаком): «Мы, профессора, в те годы, как и нынешние педагоги, стремились общаться с нашими студентами не только на лекциях и экзаменах, а также вне стен университета. Мы устраивали с их помощью встречи на частных квартирах, где студенты выступали с рефератами на интересующие их темы, вступали в жаркие споры. Мы принимали участие в таких обсуждениях. Иногда на эти интересные встречи приходил и Хлебников. И, удивительно, при его появлении все почему-то вставали. И совсем непостижимо, но я тоже вставал. А ведь я уже многие годы был профессором. А кем был он? Студентом второго курса, желторотым мальчишкой! Я до сих пор не понимаю, почему же я вставал все-таки вместе со всеми студентами? Это что-то такое, чему нет объяснений!» [9]Такие же ощущения при встрече с Хлебниковым испытывали многие его современники. Но в среде университетских товарищей Хлебников по большей части чувствовал себя одиноким. «Нельзя, плывя против течения, искать у него поддержки», – записал он как-то раз после студенческой вечеринки. Ему же были близки именно те люди, кто, как и он сам, «плыл против течения».
   Одним из таких людей был Николай Иванович Лобачевский (1792–1856), создатель неевклидовой геометрии, в прошлом – ректор Казанского университета. Лобачевский пересмотрел пятый постулат Евклида, то есть построил свою геометрию на том, что через одну точку можно провести бесконечное множество прямых, параллельных данной. Правда, когда Лобачевский впервые выступил с докладом на эту тему, он был освистан, и на долгие годы его деятельность была предана забвению. Имя Лобачевского много раз встречается в произведениях Хлебникова. «И пусть пространство Лобачевского / Летит с знамен ночного Невского», «Пусть Лобачевского кривые / Украсят города», – призывает он в поэме «Ладомир». Сам Хлебников сделает со словом нечто похожее, создаст по образцу «воображаемой геометрии» свою «воображаемую филологию».
   Не прошли мимо Хлебникова и революционные увлечения. Сестра Вера вспоминает: «...он как-то запер свою комнату на крюк и торжественно вынул из-под кровати жандармское пальто и шашку, так, по его словам, он должен был перерядиться с товарищами, чтоб остановить какую-то почту, затем это было отложено. И однажды он с моей детской помощью зашил все это в свой тюфяк подальше от взоров родных!»
   Казанский университет еще с 1880-х годов считался «беспокойным». Кстати, именно здесь учился самый известный русский революционер В. И. Ульянов. В начале ХХ века вольнодумство студентов проявлялось по-разному. Хлебников описывает, например, такой эпизод: «Кто-то в коляске быстро подъехал к толпе. „Урра! Урра!“ – загремело в черной, цеплявшейся возле коляски толпе. „Спясибо, спясибо“, – задумчиво и несколько наклонив голову произнес их превосходительство. Лицо его выражало совершенное удовольствие. Я в недоумении огляделся. „Как же так?“ – удивленно соображал я. И вдруг чей-то тонкий голосок, отделившись от толпы, прозвенел: „Дуррак!“ И я тогда понял и вместе с другими закричал радостно и весело: „Дурра! Дуррак!“ Их превосходительство несколько смущенно махнул ручкой и велел отъехать». [10]
   Неизвестно, чем кончился этот эпизод, но другая студенческая сходка закончилась для многих, в том числе для Хлебникова, печально. 5 ноября 1903 года в актовом зале университета состоялся музыкальный вечер, посвященный 99-й годовщине со дня основания университета. Хлебников присутствовал на этом вечере. О том, что случилось дальше, мы можем узнать из протокола, составленного помощником казанского полицмейстера: «Из здания Казанского университета в 10 часов вечера, по окончании концерта, вышла толпа студентов около 250 человек и направилась с возгласами „К театру. К театру! Там споем“. Я подошел к толпе студентов и предложил разойтись. Часть студентов послушалась и стала расходиться, а группа человек 100, имея в своей среде заметно выпивших, с криками „К театру. К театру“, двинулась по направлению к Николаевской площади, где и были оцеплены. После этого подстрекатели в числе пяти человек были взяты и отправлены в 1-ю Полицейскую часть, остальные же стали расходиться в разные стороны. После этого через полчаса из Университета вновь вышли запоздавшие студенты с вторично собравшимися в здании Университета на ступени и площадку подъезда и запели „Gaudeamus“, „Дубинушку“ и „Из страны, страны далекой“ не общим хором, а группами – всякий свое, а затем из среды студентов раздался властный возглас „Споем вечную память Симонову. Шапки долой“ [11]и вся толпа запела „Вечную память“. На требование мое прекратить пение и разойтись исполнения не последовало и пение продолжалось, почему мною отдан был приказ оцепить и задержать находившихся на площадке подъезда Университета. Когда стали задерживать нарушителей порядка, то большинство студентов бросилось внутрь здания Университета через главный ход, причем разбили стекла в дверях. Об этом было дано знать г. Полицеймейстеру, находившемуся в театре, который тотчас явился к зданию Университета, потребовал прекращения шума, очистить площадь от публики, стоявшей на тротуарах, а студентам предложил или вернуться в Университет, или же разойтись, но студенты продолжали кричать „Вон. Долой“. Тогда г. Полицеймейстер приказал задерживать нарушителей порядка, и когда несколько человек было задержано, то толпа студентов хлынула в Университет и затворили дверь, причем один из студентов палкой выбил стекло в дверях. Вслед за этим порядок был восстановлен». [12]
   Помощник полицмейстера не упомянул о том факте, что студентов разогнали конные казаки с нагайками. В числе тридцати пяти задержанных оказался и Виктор Хлебников. По воспоминаниям Екатерины Николаевны, отец пошел и стал уговаривать Витю уйти, но тот остался. Когда начали арестовывать, многие убегали чуть ли не из-под копыт конной полиции. Но Виктор опять остался. Как он объяснил потом: «Надо же было кому-нибудь и отвечать». Через год Хлебников вспоминал: «Нас не била плеть, но плеть свистала над нашей спиной. Четвертого <ноября> прошлого года мы мирно беседовали в этот час у самовара, пятого мы пели, мы стояли спокойно у дверей нашей Alma Mater, а шестого уже мы сидим в Пересыльной тюрьме. Вот то мое прошлое, которым я горд. Гулко падали ноги казацких коней на мерзлую землю, когда мерно скакал на нас отряд казаков. Ближе, ближе... кони растут, становятся огромными... Я упал на локти, меня втащили на помост, под высокие колонны. Не так ли? „Это вы? – окликнули меня. – Идите сюда, голубчик“. С суками в руках, в тулупах, стояли вокруг нас дворники, бесстрастные и неподвижные, образовывая вокруг нас кольцо неодухотворенного человеческого мяса, с душою в потемках, не озаренной сознанием. А после две огромные неповоротливые руки, взяв под мышки, почти повели, а иногда несли, в старый каменный ящик с черной доской над входом, рядом с которым высилась пожарная каланча».
   В тюрьме Хлебников провел месяц. Оттуда он пишет родителям бодрое письмо: «Дорогая мама и дорогой папа! Я не писал оттого, что думал, что кто-нибудь придет на свиданье. Теперь осталось уже немного – дней пять, – а может, и того еще меньше, и время идет быстро. Мы все здоровы, на днях был выпущен один чахоточный – студент Кибардин, ему устроили шумные проводы, я недавно занялся рисованием на стене и срисовал из „Жизни“ портрет Герцена и еще две головы, но так как это оказалось нарушением тюремных правил, я их стер. У меня есть одна новость, которую я после расскажу. Я занимался на днях физикой и прошел больше 100 страниц, сегодня читаю Минто. Один из нас, математик 1-го курса, написал Васильеву письмо, спрашивал, как быть с репетициями. Васильев отвечал, что последние репетиции будут 18 декабря, так что к ним всегда можно будет подготовиться. Из анализа я прошел больше половины. Здесь есть несколько с хорошим слухом и голосом, и перед вечерним распределением по камерам мы их слушаем, а иногда поем хором».
   Несмотря на такое боевое настроение, пребывание в тюрьме потрясло Хлебникова. С ним, как вспоминают его родные, произошла неузнаваемая перемена. Вся его жизнерадостность исчезла, он с отвращением ходил на лекции или совсем их не посещал и вскоре после этого подал прошение об увольнении.
   Впрочем, с университетом он не порывает. В конце лета 1904 года он вновь подает прошение о приеме его в Казанский университет, но уже на естественное отделение. Владимир Алексеевич иногда брал с собой сыновей на заседания Общества естествоиспытателей Казанского университета, где часто выступал с докладами, и поэтому профессора естественного отделения хорошо знали Виктора задолго до его поступления в университет. Виктор записался на курсы общей зоологии и зоологии позвоночных, анатомии человека, систематики растений, гистологии.
   В то же время Хлебников все настойчивее стремится к самостоятельной жизни. В августе 1904 года он совершает первый «вылет» из дома: на несколько дней уезжает в Москву. Родители были категорически против такой пусть даже кратковременной поездки, и с годами взаимное непонимание между Виктором и отцом росло. В Москве Хлебников осматривал Третьяковскую галерею, Румянцевский и Исторический музеи. «В Третьяковской галерее, – пишет он домой, – мне больше всего понравились картины Верещагина, некоторые же вещи меня разочаровали. В Румянцевском музее очень хороша статуя Кановы „Победа“ и бюсты Пушкина, Гоголя». В следующем письме он рассуждает о русском стиле в архитектуре: «Сегодня я опять ходил и второй раз осмотрел Московский исторический музей и дом Игумнова. Дом Игумнова построен в стиле боярского терема и очень художественен с пузатыми колонками, изразцовыми плитками, чешуйчатой крышей. Я спросил извозчика, где этот дом, он ответил и добавил: „очень хороший дом“. Так как простые люди обычно не ценят архитектуры, то, очевидно, этот стиль наиболее близок и понятен русскому человеку, иначе извозчик не выделил его. А раз так, значит, только этот стиль может быть национальным русским стилем. Я бы заставил в семинариях преподавать архитектуру, потому что здешнее духовенство совершенно не умеет хранить памятники старины».
   Так подробно докладывает Хлебников родителям о своих впечатлениях, а между тем он не упомянул об одной очень важной детали. Может быть, ради этого он и предпринял поездку в Москву. Дело в том, что к тому времени Хлебников уже начал пробовать себя в литературе, и свою первую вещь он решается послать на отзыв Горькому.
   Он пишет ему:
   «Уважаемый и дорогой писатель! Я посылаю Вам первое свое литературное детище – дорогое мне, так как оно написано в минуту искреннего и сильного чувства. Я сам не знаю, имеет ли оно некоторые достоинства или нет, оно – одна сплошная наивность, непростительная для взрослого, но мне кажется иногда, что здесь затронут если не совсем новый вопрос, то с несколько новой точки зрения.
   Приспособляясь к формуле Л. Н. Толстого, я поставил вопрос о нужности или ненужности брака – видите, какая непосильная тема – и постарался заставить разрешить этот вопрос, каждый по-своему, – патриархального отца Пимена, матушку, вскользь отца В., благочестивую, мечтающую уйти в монастырь Марфушу и мистически настроенную с высокоаскетическим оттенком Елену. Наконец, Лобовикова и Зверкова, этих никогда не задумывавшихся ни о чем, уходящих от уровня ежедневной жизни чувственных животных.
   Проще говоря, я хотел вывести тип Елены – глубоко мне симпатичный и милый.
   Елена совсем не знала и не представляла истинного уровня человеческой жизни. Она всем своим существом верит, что эта жизнь – лишь преддверие в будущую, само же по себе нечто малоценное, она глубоко верит в силу и важность всех установленных обрядов, и отсюда ее жизнь есть не что иное, как одно сплошное недоумение, недоумение, отчего люди живут не так, как нужно было бы жить, если бы жизнь была нечто малоценное, лишь условие будущей, а как-то иначе.
   Такою она в 1-м и 2-м действиях, между 2-м и 3-м умирает отец Пимен, и Елена выходит замуж за Лобовикова; в 3-м она через несколько дней после выхода замуж. Это мгновенье означает страшный перелом, совершившийся в душе Елены; она поняла низкий уровень жизни, но не хочет помириться с этой жизнью как таковой. Не хочет помириться и с тем, кто заставил ее увидеть эту жизнь. Они оба умирают.
   Вот сюжет драмы, вернее драматической повести. Каков исход ни будет, если Вас не затруднит, пошлите мне Ваше дорогое мнение о недостатках этой вещи, дорогой писатель.
   Уважающий и любящий Вас в Ваших произведениях В. Хлебников». [13]
   Несколько забегая вперед, скажем, что Горький ответил на это письмо отказом в публикации, хотя, вероятно, нашел ободряющие слова для молодого автора (само письмо не сохранилось). Ответ Хлебников получил уже в Казани и решился показать его младшей сестре. Вера вспоминает: «Както, взяв меня таинственно за руку, он увел в свою комнату и показал рукопись, написанную его бисерным почерком, внизу стояла крупная подпись красным карандашом „Горький“, и многие места были подчеркнуты и перечеркнуты красным. Витя объяснил, что он посылал сочинение Горькому, и тот вернул со своими заметками, насколько помню, одобрил, так как вид у Вити был гордый и радостный».
   Может показаться удивительным, что Хлебников обращается именно к Горькому, в редакцию издательства «Знание». Товарищество «Знание» печатало сочинения русских писателей, таких как Серафимович, Куприн, Скиталец, Бунин, Вересаев, Гарин-Михайловский. Имена, очень далекие от футуризма, который, при ближайшем участии Хлебникова, возникнет через несколько лет. Тем не менее Хлебников даже в период «бури и натиска» футуризма всегда с большим почтением относился к автору «Мещан» и «Песни о Буревестнике». В 1917 году он предлагал Горькому вступить в общество Председателей земного шара. Горький же относился к деятельности футуристов с осторожностью, а к опытам Хлебникова – резко отрицательно.
   В Москву Хлебников ездил один. Он по-прежнему тяжело сходится с товарищами и продолжает дружбу лишь с семьей Бориса Денике и с его двоюродным братом Дмитрием Дамперовым. Хлебников очень увлекся сестрой Дмитрия Варварой. Позже Варвара Дамперова вспоминала: «Был он застенчив, скромен, знакомств почти не поддерживал, товарищей почти не имел, и мы были, вероятно, единственным семейством, в котором он чувствовал себя просто. Приходил он ежедневно, садился в углу, и бывало так, что за весь вечер не произносил ни одного слова; сидит, потирает руки, улыбается, слушает. Слыл он чудаком. Говорил он очень тихим голосом, почти шепотом, это было странно при его большом росте. Но иногда говорил и громко. Шепотом же говорил скорее от застенчивости. Был неуклюж, сутулился, даже летом носил длинный черный сюртук... Сам он писал уже в то время, но скрывал это – от той же застенчивости. На вопросы отвечал, что это пустяки, и однажды он с моим братом проходил часа три на морозе, пока решился сказать, что написал стихи».