На площади в влагу входящего угла,
Где златом сияющая игла
Покрыла кладбище царей,
Там мальчик в ужасе шептал: «Ей-ей!
Смотри, закачались в хмеле трубы – те!»
Бледнели в ужасе заики губы,
И взор прикован к высоте.
Что? Мальчик бредит наяву?
Я мальчика зову.
Но он молчит и вдруг бежит: какие страшные скачки!
Я медленно достаю очки.
И точно: трубы подымали свои шеи,
Как на стене тень пальцев ворожеи.
Так делаются подвижными дотоле неподвижные на болоте выпи,
Когда опасность миновала, —
Среди камышей и озерной кипи
Птица-растение главою закивала.
 
   Ощущением надвигающейся опасности пронизаны в те годы произведения многих поэтов, писателей и художников. Мстислав Добужинский – член группы «Мир искусства», художник, с которым Хлебников встречался на «башне», – начинает тогда же создавать серию рисунков «Городские сны», где город, как и у Хлебникова в поэме «Журавль», оказывается фантастическим чудовищем, враждебной силой, противостоящей человеку. Возможно, именно эти рисунки подтолкнули Хлебникова к написанию поэмы.
   Хотя сборнику не было предпослано никакого манифеста, публика и критика восприняли его совершенно однозначно. Каменский пишет:
   «С оглушительным грохотом разорвалась эта бомба на мирной, дряхлой улице литературы, чтобы заявить отныне о пришествии новой смены новых часовых, ставших на страже искусства по воле пришедшего времени.
   Это совсем замечательно, что критики, писатели, буржуи, обыватели, профессора, педагоги и вообще старичье встретили нас лаем, свистом, ругательствами, кваканьем, шипеньем, насмешками, злобой, ненавистью». [41]
   Самое интересное, что этот эпатаж, который с тех пор прочно ассоциируется с футуризмом, был на самом деле характерен и для начального этапа символистского движения, но теперь символисты не захотели узнавать своей же школы. Литературная общественность, и прежде всего старшие символисты в лице Брюсова, совершенно однозначно восприняла этот сборник как вызов, как открытую конфронтацию с читателем и с литературным миром. «Почти „за пределами литературы“ стоит „Садок судей“, – писал Брюсов в обзоре литературной жизни, – сборник переполнен мальчишескими выходками дурного вкуса, и его авторы прежде всего стремятся поразить читателя и раздразнить критиков (что называется e'pater les bourgeois). Такая дорога может вести к добру лишь тогда, когда с нее решительно сворачивают. Авторам „Садка“, как кажется, еще далеко до этого; а между тем у двух из них, у Василия Каменского и Н. Бурлюка, попадаются недурные образы. <...> Кое-что интересное есть еще у В. Хлебникова, но больше в прозе, чем в стихах». [42]
   Неудивительно, что символисту Брюсову больше понравился «Зверинец». Две другие вещи, опубликованные в «Садке», были поистине новым словом в литературе. Ориентация Хлебникова на разговорную речь в «Маркизе Дэзес», сюжет восстания вещей в «Журавле» сделались основными источниками поэтики русского авангарда и магистральным сюжетом всего футуристического движения. Перефразируя Хлебникова, можно сказать, что с этих пор «будетляне» ведут борьбу за расширение пределов русской словесности. Начинался период «бури и натиска» футуризма. Кроме того, Хлебников приступил к работе над сверхповестью «Дети Выдры», начинался новый этап в его творчестве.

Глава третья
«ПОЩЕЧИНА ОБЩЕСТВЕННОМУ ВКУСУ»
1911–1914

   «Существуют ли правила дружбы? Я, Маяковский, Каменский, Бурлюк, может быть, не были друзьями в нежном смысле, но судьба сплела из этих имен один веник.
   И что же? Маяковский родился через 365?11 после Бурлюка, считая високосные дни, между мной и Бурлюком 1206 дней, между мной и Каменским 571 день. 284?2 = 568.
   Между Бурлюком и Каменским 638 дней.
   Между мной и Маяковским 2809 дней...»
   Так пытается Хлебников осмыслить свои отношения с соратниками по футуристическим боям. Размышлять было над чем: тихий и скромный, не любивший публичных выступлений Хлебников становится главным действующим лицом литературных скандалов, которые устраивают его новые друзья.
   Группа «будетлян», как называл себя и своих друзей Хлебников, сложилась с выходом первого «Садка судей». Туда вошли Хлебников, Каменский, братья Бурлюки, Матюшин и Елена Гуро. Хлебников не любил употреблять иностранные слова, поэтому вместо «футуристы» говорил «будетляне». Правда, футуристами их группу стали называть значительно позже, только в 1913 году в сборнике «Дохлая луна». Пока же русская читающая публика слышала только об итальянских футуристах и их вожде – Филиппо Томмазо Маринетти.
   В своих воинственных манифестах Маринетти призывал прославить наступательное движение, гимнастический шаг, опасный прыжок, оплеуху и удар кулака. Мир, по словам Маринетти, обогатился новой красотой: красотой быстроты. Рычащий автомобиль, кажущийся бегущим по картечи, прекраснее Ники Самофракийской. «Мы хотим, – писал Маринетти, – прославить войну – единственную гигиену мира – милитаризм, патриотизм, разрушительный жест анархистов... Мы хотим разрушить музеи, библиотеки... Мы воспоем толпы, движимые работой, удовольствием или бунтом». [43]
   Тогда, в 1909–1910 годах, Маринетти никого не испугал своими лозунгами. Русская критика вполне благосклонно отнеслась к этому новому литературному направлению. Позже, когда Маринетти приехал в Россию, только Хлебников, как ни странно, был крайне недоволен этим визитом. Остальные же приняли его как признанного вождя.
   С братьями Бурлюками, своими новыми друзьями, Хлебников летом 1910 года уезжает на Украину. Там, в Таврической губернии, в селе Чернянка, Давид Федорович Бурлюк служил управляющим имением графа Мордвинова. Чернянка становится своеобразной штаб-квартирой русского футуризма. Древнее название этой местности, которое встречается у Геродота, – Гилея – становится еще одним самоназванием группы. Многие сборники футуристов, Хлебникова в том числе, вышли в издательстве «Гилея». Для Хлебникова это было место, где все еще ощущалась связь с античной культурой. Скифы и амазонки, казалось, до сих пор живут гдето на бескрайних степных просторах. В стихотворении «Семеро» поэт использовал рассказ Геродота о происхождении савроматов от брака скифов и амазонок.
1
 
Хребтом и обличьем зачем стал подобен коню,
Хребтом и обличьем зачем стал подобен коню,
Кому ты так ржешь и смотришь сердито?
Я дерзких красавиц давно уж люблю,
Я дерзких красавиц давно уж люблю,
И вот обменил я стопу на копыто.
 
2
 
У девушек нет таких странных причуд,
У девушек нет таких странных причуд,
Им ветреный отрок милее.
Здесь девы холодные сердцем живут,
Здесь девы холодные сердцем живут,
То дщери великой Гилеи .
 
3
 
Гилеи великой знакомо мне имя,
Гилеи великой знакомо мне имя,
Но зачем ты оставил свой плащ и штаны?
Мы предстанем перед ними,
Мы предстанем перед ними,
Как степные скакуны.
 
4
 
Что же дальше будут делая,
Игорь, Игорь,
Что же дальше будут делая
С вами дщери сей страны?
Они сядут на нас, белые,
Товарищ и друг,
Они сядут на нас, белые,
И помчат на зов войны.
 
 
5
Сколько ж вас, кому охотней,
Борис, Борис,
Сколько ж вас, кому охотней
Жребий конский, не людской?
Семь могучих оборо?тней,
Товарищ и друг,
Семь могучих оборо?тней —
Нас, снедаемых тоской.
 
6
 
А если девичья конница,
Борис, Борис,
А если девичья конница
Бой окончит, успокоясь?
Страсти верен, каждый гонится,
Товарищ и друг,
Страсти верен, каждый гонится
Разрубить мечом их пояс.
 
7
 
Не ужасное ль в уме,
Борис, Борис,
Не ужасное ль в уме
Вы замыслили, о, братья?
Нет, покорны девы в тьме,
Товарищ и друг,
Нет, покорны девы в тьме,
Мы похитим меч и платья.
 
8
 
Но, похитив их мечи, что вам делать с их слезами,
Борис, Борис?
Но, похитив их мечи, что вам делать с их слезами?
То исконное оружие.
Мы горящими глазами,
Товарищ и друг,
Мы горящими глазами
Им ответим. Это средство – средств не хуже их.
 
9
 
Но зачем вам стало надо,
Борис, Борис,
Но зачем вам стало надо
Изменить красе лица?
Убивает всех пришельцев их громада,
Товарищ и друг,
Убивает всех пришельцев их громада,
Но нам люб скок беглеца.
 
10
 
Кратких кудрей, длинных влас,
Борис, Борис,
Кратких кудрей, длинных влас
Распри или вас достойны?
Этот спор чарует нас,
Товарищ и друг,
Этот спор чарует нас,
Ведут к счастью эти войны.
 
   Семья Бурлюков состояла из восьми человек: родителей, трех сыновей и трех дочерей. Давид и Николай были поэтами, Владимир – художником. Художницей была и старшая сестра Людмила. В Чернянке была привольная жизнь. Там все принимало гомерические размеры: количество комнат, предназначенных неизвестно для кого и для чего; количество прислуги, в особенности женской, производившее впечатление настоящего гарема; количество пищи, поглощаемой за столом и походя всяким. Побывавший в Чернянке вскоре после Хлебникова Бенедикт Лившиц так описывает их жизнь:
   «...На нас троих, Давида, Владимира и меня, с первого же момента приезда стали смотреть как на предмет откорма. Мои приятели были воплощением здоровья, но материнский глаз нашел в них какую-то перемену к худшему; обо мне же и говорить не приходится; меня сразу объявили заморышем, которого необходимо как можно скорее поставить на ноги.
   На общем фоне повального чревоугодия чернодолинское усиленное питание принимало устрашающие размеры... <... >
   По утрам, отправляясь в контору, Давид Федорович хозяйским оком осматривал нас, погружая мизинец овцевода с длинным ногтем, которым обычно измерял шерсть, в наши обраставшие жиром мяса.
   К счастью, кипучая энергия, бившая в нас ключом, не давала этому жиру застаиваться: мы сбрасывали его почти так же быстро, как наживали. Мысленно измеряя чернодолинские недели нормальной пульсацией крови, я готов теперь поверить, что тогдашние сутки заключали в себе тридцать шесть часов. Иначе не объяснить, как умудрялись мы, наряду с занятиями искусством, уделять столько времени еде, спорту, охоте, любовным увлечениям, домашнему театру, спорам... Все это взаимно переслаивалось, проникало одно в другое и, круто замешенное, являлось на редкость цельным образом полнокровной жизни».
   В эту жизнь включился и Хлебников. Он любил работать в Чернянке. Там была большая семейная библиотека, которой Хлебников пользовался. Часто экономка видела, как далеко за полночь Хлебников с книгой в одной руке и свечой в другой брел по аллеям парка. Прочитав страницу, он вырывал ее и бросал на дорожку. Экономка спросила его, зачем он рвет книги. «Раз она прочитана, мне более не нужна», – отвечал Хлебников, но обещал более книг не рвать. Возможно, в одну из таких ночей у него сложились строки:
 
Ночь, полная созвездий.
Какой судьбы, каких известий
Ты широко сияешь, книга?
Свободы или ига?
Какой прочесть мне должно жребий
На полночью широком небе? [44]
 
(«Ночь, полная созвездий...»)
   В Чернянке хорошо работалось не только Хлебникову. Туда приезжали многие поэты и художники, прославившие русское искусство. Тогда же их творческий путь только начинался, и многое из того, что делали Хлебников и его друзья, представителям старшего поколения было непонятно.
   Братья Бурлюки пробовали свои силы в кубистической живописи. В их картинах применялись новые приемы, которые еще только осваивало западное искусство. Пейзажи с нескольких точек зрения, «сдвинутая конструкция», «тугая фактура» приучали по-новому видеть работу живописца, уничтожали многие стереотипы восприятия, раздвигали границы искусства. Бурлюк-старший был взбешен: он ничего не жалел для учебы детей, а они занимались такой мазней! Тогда Давиду пришлось написать вполне «приличный» пейзаж и преподнести его отцу. Но все равно отцу казалось, что с кубистических картин на семье расползется пятно позора. Такого же мнения были и родители Хлебникова о занятиях сына.
   В то лето в Чернянке вместе с Хлебниковым гостил Михаил Ларионов, в будущем один из столпов русского авангарда, а тогда молодой начинающий художник, только-только нащупывающий свою манеру в живописи. Еще несколько лет будут сотрудничать Бурлюк и Хлебников с М. Ларионовым, затем поссорятся. Впрочем, и в это лето между ними происходили стычки. Д. Бурлюк написал портрет Хлебникова. Портрет был сырой. Хлебников настоял, что повезет портрет своим родителям, будет держать в руках, в Херсоне его запакует в бумагу. Как рассказывает Бурлюк, «подали коляску; франт Ларионов со своими чемоданами занял все места в экипаже, Хлебников, держа свое „эффиджи“, пристроился сбоку; Ларионов, боясь за свой костюм, рассвирепел, вырвал холст из рук поэта и швырнул картину лицом вниз в абрикосовую пыль Тавридской земли...». «Практичный, ловкий в жизни, оборотистый Ларионов, – пишет Бурлюк, – терпеть не мог Хлебникова как соседа в жизни. Он возмущал его неприспособленностью». [45]
   Бурлюки и Ларионов активно готовились к выставке, которая вскоре должна была открыться в Москве. Новые принципы в живописи и поэзии еще только закладывались, и Д. Бурлюк, художник менее талантливый, чем Ларионов, очень чутко улавливал все новые веяния, новые приемы и едва ли не первым применял их. Хлебников в это время много пишет, хотя период бурного экспериментаторства со словом у него заканчивается. Бурлюку Хлебников оставляет многие свои рукописи, и тот в последующие годы издает их. Многие стихотворения этого периода выглядят совсем не футуристическими:
 
Слоны бились бивнями так,
Что казались белым камнем
Под рукой художника.
Олени заплетались рогами так,
Что казалось, их соединял старинный брак
С взаимными увлечениями и взаимной неверностью.
Реки вливались в море так,
Что казалось: рука одного душит шею другого.
 
(«Слоны бились бивнями так...»)
   Но даже эта вечная тема поэзии – тема любви – становится у Хлебникова небывалым, вселенским чувством. Для поэта здесь равны все: люди, звери, боги и звезды.
 
Люди, когда они любят,
Делающие длинные взгляды
И испускающие длинные вздохи.
Звери, когда они любят,
Наливающие в глаза муть
И делающие удила из пены.
Солнца, когда они любят,
Закрывающие ночи тканью из земель
И шествующие с пляской к своему другу.
Боги, когда они любят,
Замыкающие в меру трепет вселенной,
Как Пушкин – жар любви горничной Волконского.
 
(«Люди, когда они любят...»)
   В Чернянке Хлебникову было так хорошо, что он не торопится возвращаться в столицу. Летом он ненадолго съездил в Одессу, где к тому времени обосновалась семья Рябчевских, но скоро вернулся к Бурлюкам. В Петербурге он оказался только поздней осенью. Отец продолжал присылать ему деньги. «Балдарю, – пишет ему Виктор. – Я был у тети Сони и взял деньги, удивляюсь, что все еще продолжаю получать. Я намерен выйти из Университета, я хворал, но, кажется, поправляюсь, хотя еще не уверен в этом. Еду дня через два в Москву. Хорошо бы узнать, где живет Шура? В Петербурге мне смертельно скучно. Всем привет. Вижусь часто с Верой. После Рождества издаю том своих сочинений. О „Садке судей“ заметка – насмешливая. Погода – дождь, слякоть, тающий снег».
   Но с «томом сочинений» все оказалось достаточно сложно. Бурлюк не спешил издавать Хлебникова, сам же поэт был совершенно беспомощен в решении практических вопросов, и как следствие – ни в 1910-м, ни в 1911-м в печати ничего не появилось. В декабре Хлебников, как и собирался, едет в Москву, где состоялся грандиозный смотр новых художников. 10 декабря на Большой Дмитровке открылась выставка под названием «Бубновый валет». Вскоре возникло общество художников с таким же названием. Там показали свои работы почти все будущие лидеры: Ларионов, Гончарова, Лентулов, Малевич, Бурлюки.
   Уже само название выставки и ее афиша вызвали бурное негодование критики. Конечно, сразу возникли ассоциации с «бубновым тузом», квадратной нашивкой на спине арестантакаторжника. Название «Бубновый валет» связывалось с французским разговорным языком, где бубновый валет означает мошенника, плута. [46]Реакция газетчиков не заставила себя ждать. Художники назывались «целой колодой бубновых валетов». «Не с чего – так с бубен»; «эта беззастенчивая карта напоминает скорее лечебницу для душевнобольных, чем выставку художественных произведений», – писали обозреватели «Русского слова». Художники были готовы к такому повороту событий. Более того, на это они и рассчитывали, вынося на афишу такое провокационное название. Атмосфера балагана, веселья, скоморошья игра господствовали на выставке. Картины, выставленные там, были решены в гротескной манере, в духе народного лубка и примитивного искусства.
   Побывав на открытии выставки, Хлебников едет не в Петербург, а к родителям в село Алферово (или, правильней, Алферьево) Ардатовского уезда Симбирской губернии. Ему надо было осмыслить события этой осени и зимы и заняться своим творчеством: в это время у Хлебникова зреет несколько новых замыслов, многие произведения он заканчивает и хочет видеть их напечатанными. «Лень и отдаленное сознание, что есть где-то город Петербург, или, как его здесь зовут, столица, кончающаяся на „бурх“, – вот здешние лихорадочные начала», – пишет Хлебников в Петербург М. Матюшину, возлагая на него большие надежды как на издателя (именно Матюшин издал уже «Садок судей»).
   Подводя итоги, Хлебников в характерной для него афористической манере говорит о своих достижениях:
   «Я переплыл залив Судака. Я сел на дикого коня.
   Я воскликнул: „России нет, не стало больше,
   Ее раздел рассек, как Польшу“,
   И люди ужаснулись.
   Я сказал, что сердце современного русского висит, как нетопырь, и люди раскаялись.
   Я воскликнул: „О, рассмейтесь, смехачи!
   О, засмейтесь, смехачи!“
   Я сказал: „Долой Габсбургов! Узду Гогенцоллернам!“
   Я писал орлиным пером; шелковое, золотое, оно вилось вокруг крупного стержня.
   Я ходил на берегу прекрасного озера, в лаптях и голубой рубашке. Я сам был прекрасен.
   Я имел старый медный кистень с круглыми шишками.
   Я имел свирель из двух тростин и рожка отпиленного.
   Я был снят с черепом в руке.
   Я в Петровске видел морских змей.
   Я на Урале перенес воду из Каспия в моря Карские.
   Я сказал: „Вечен снег высокого Казбека, но мне милей свежая парча осеннего Урала“.
   На Гребенских горах я находил зубы ската и серебряные раковины вышиной в колесо фараоновой колесницы».
   («Я переплыл залив Судака...»)
   Интересен набор предметов, представляющих ценность для поэта, предметов, которыми он – бессребреник – обставляет свою жизнь. Орлиное перо служит ему орудием письма. Позже перо заменят игла дикобраза и ветка вербы, и это также отразится в творчестве Хлебникова. Снимок с черепом (фотография 1909 года сохранилась) – излюбленный антураж для студента тех лет и одновременно отсылка к сюжету о докторе Фаусте. Осознанно или нет, но Хлебников проецирует свой автопортрет на образ героя немецких легенд и великого творения Гёте. Вслед за Фаустом Хлебников отрицает книжное, кабинетное знание. Важнее книг для него зубы ската и раковины, разбойничий кистень и такая идиллическая пастушеская свирель.
   Правда, в письмах Александра Хлебникова эта поэтическая свирель оказывается всего лишь дешевой дудкой. «Теперь его увлечения распределяются между часами, кистенем и пастушеской дудкой, которую купил за гривенник под Ардатовом», – сообщает он родителям о Викторе. Несколькими годами позже внимание поэта привлекут копеечные игрушки из Сергиева Посада. Эти игрушки он носил с собой, их взял в последнюю поездку в Санталово (они теперь хранятся в Доме-музее В. Хлебникова в Астрахани). Поступки, которые перечисляет Хлебников, как и вещи, не совсем обычны. Характерно, что слово и дело для него существенно не различаются. «Я сказал», «я воскликнул» не менее действенны, чем «я переплыл», «я перенес».
   Хлебников обосновался со своими рукописями в сарае, но местные жители отнеслись к нему без должного почтения и часто использовали листы хлебниковских рукописей для самокруток. Рядом с братом работала и Вера.
   Он продолжает следить за тем, что делается в столице, но сам ехать туда не торопится.
   А в это время в Петербурге открылась выставка петербургских левых художников под названием «Союз молодежи». Экспоненты были все те же: Бурлюки, Ларионов, Малевич, Татлин. Хлебников не случайно не приехал туда. «Вы были, вероятно, на выставке, где царят Бурлюки? – спрашивает он в письме Елену Гуро. – Там в виде старого лимона с зелеными пятнами, кажется, изображен и я. В их живописи часто художественное начало отдано в жертву главной выдумке и отчасти растерзано как лань рысью». Сам поэт далек от этих «головных выдумок», ему хорошо работается на природе. В стихотворении «Алферово» он описывает старинную усадьбу:
 
Немало славных полководцев,
Сказавших «счастлив», умирая,
Знал род старинных новгородцев,
В потомке гордом догорая.
........................................
Теперь родовых его имений
Горят дворцы и хутора,
Ряды усадебных строений
Всю ночь горели до утра.
 
 
Но, предан прадедовским устоям,
Заветов страж отцов,
Он ходит по покоям
И теребит концы усов.
 
 
В созвездье их войдет он сам!
Избранники столицы,
Нахмурив свои лица,
Глядят из старых рам...
 
   Хлебников все чаще задумывается об истории, о времени, в котором живет, о законах, управляющих временем и историей. Изучая мировую историю, он понимает, что некие закономерности в ней есть. Во-первых, очень большую роль в жизни человечества играет число 365, число дней в году. Об этом знали еще в Древнем Египте. Эта идея так увлекает Хлебникова, что даже на некоторое время загораживает художественное творчество. В результате у Хлебникова начинается творческий кризис, один из многих в его биографии. «Сам я чувствую себя не очень хорошо – вроде остывающего костра, когда кто-нибудь палкой бередит угли», – говорит он. Впрочем, он переживает творческий кризис еще и потому, что закончил и отдал Матюшину довольно много готовых вещей. Это рассказы «Велик-день» и «Смерть Паливоды», пьесы «Аспарух» и «Девий бог». Хлебников надеется на Матюшина, надеется, что тот издаст его первый сборник. Впрочем, он пытается облечь свои просьбы в шутливую форму: «Буде вы не изменили намерению союзно с Еленой Гуро и другими злоумышленниками предать позорищу присылаемых уродцев, буде я не нарушил всех законов ленью, праздностью и т. д., приступайте к печатанию! Я был повержен в настроение, когда до всего делаешься равнодушен и смотришь с другой стороны, но теперь оттаиваю вместе с весенним солнцем. Если у вас нет препятствий и сердечного отвращения приступить к печатанию немедля, то пришлите телеграмму с таинственным словом – да! которое всполошит всех урядников и всю сельскую власть». Матюшин был ответственным издателем, хорошим другом, но Хлебников часто ставил его в трудное положение. Так и сейчас: конечно, Хлебников должен был бы сам приехать и заниматься сборником, но он решил иначе.
   Вычисления и «законы времени» тоже требовали пребывания в столице. Хлебникову нужны были книги, нужны были данные. Он усиленно работает над числами, над судьбами народов и собирается выяснить, почему в жизни человечества все происходит так, а не иначе. В то же время он остается поэтом, и числа становятся героями его стихотворений:
 
Я всматриваюсь в вас, о, числа,
И вы мне видитесь одетыми в звери, в их шкурах,
Рукой опирающимися на вырванные дубы.
Вы даруете единство между змееобразным движением
Хребта вселенной и пляской коромысла,
Вы позволяете понимать века, как быстрого хохота зубы.
Мои сейчас вещеобразно разверзлися зеницы
Узнать, что будет Я, когда делимое его – единица.
 
(«Числа...»)
   Но тяга к странствиям была еще сильнее. В августе 1911 года из Алферова, вместо того чтобы ехать в Санкт-Петербург улаживать дела со сборником (он так и не вышел) и с университетом (в июне его отчислили), он едет пароходом в Астрахань, на родину отца. С парохода он шлет беззаботные письма родным, сетуя, что на пароходе больше ничего не остается делать, кроме как писать послания, облитые горечью и злостью, к родичам и уродичам. В этом путешествии Хлебников вновь посетил те места, где жил в юности. «Казань все та же, а люди хуже, – констатирует он, – у молодежи преподлые лица людей под сорок». Вряд ли отец обрадовался, получив от взрослого сына такое послание. В семье и среди родных Виктор давно уже считался «недостойным сыном достойного отца», и родственники желали наставить его на путь истинный.