Страница:
– Да, мне очень повезло, – сказала Софи садясь. Она сама почувствовала, что голос ее звучит уже менее напряженно, и посмотрела на него. Она заметила, что он по-прежнему отчаянно потеет. Он лежал неподвижно, на спине, прикрыв глаза, весь мокрый, в луже солнечного света. Вид у коменданта, купавшегося в собственном поту, был странно беспомощный. Его рубашка защитного цвета насквозь промокла, крошечные капельки пота усеивали лицо. Но так сильно он, видимо, уже не страдал, а прежде всем своим естеством ощущал несказанную муку – даже светлые спиральки волос на животе, круто завивавшиеся вверх, вылезая между пуговками рубашки, были влажные, как и шея, и светлые волосы на запястьях. – Мне действительно очень повезло. Я думаю, так уж распорядилась судьба.
Помолчав, Хесс спросил:
– Что значит – распорядилась судьба?
Она тотчас решила рискнуть, воспользоваться подвернувшимся случаем – пусть даже ее слова покажутся ему до нелепого дерзким намеком. После всех этих месяцев жизни в лагере она понимала, что упустить такую возможность было бы самоубийством – хватит быть оцепенелой косноязычной рабыней, уж лучше показаться самонадеянной, пусть даже он сочтет ее нахалкой. «Так что выкладывай», – подумала она. И она наконец произнесла, стараясь, чтобы голос звучал не напряженно и в то же время достаточно жалобно, как у человека, терпящего несправедливость:
– Судьба свела меня с вами, – и добавила, отлично сознавая всю мелодраматичность своей фразы: – А я знала: только вы все поймете.
Он снова не произнес ни слова. Внизу польку «Пивная бочка» сменил Liederkranz [216]из тирольских йодлей. Молчание Хесса тревожило Софи, и вдруг она почувствовала, что он с великим подозрением разглядывает ее. Возможно, она совершает страшную ошибку. Ее замутило. От Бронека (да и по собственным наблюдениям) она знала, что Хесс ненавидит поляков. Откуда, черт побери, она взяла, что может стать исключением? В отгороженной закрытыми окнами от тлетворной вони Биркенау, нагретой солнцем комнате стоял характерный для чердачного помещения запах штукатурки, кирпичной пыли и пропитанного сыростью дерева. Софи впервые по-настоящему заметила этот запах – словно учуяла грибы. В воцарившемся неловком молчании она слышала жужжание попавших в неволю навозных мух, их удары о потолок, похожие на мягкий звук вытаскиваемой пробки. Грохот товарных вагонов на запасных путях доносился издалека, еле слышно.
– Пойму – что? – наконец сухо спросил Хесс, открывая ей тем не менее еще одну маленькую лазейку, в которую она могла попытаться просунуть крючок.
– Поймете, что произошла ошибка. Что я ни в чем не виновата. То есть я хочу сказать – ни в чем по-настоящему серьезном. И что меня надо немедленно выпустить.
Вот, она это совершила, сказала все быстро и гладко; с пылкой убежденностью, поразившей даже ее самое, она произнесла слова, которые целыми днями без конца повторяла, сомневаясь, достанет ли у нее храбрости вымолвить их. И теперь сердце у нее билось так отчаянно и безумно, что даже стало больно в груди, но в ней ярко разгоралась гордость оттого, как она сумела сладить с голосом. Она черпала уверенность и в своем благозвучном, приятном для слуха венском акценте. Эта маленькая победа над собою побудила ее продолжить:
– Я знаю, вы можете счесть это безрассудством с моей стороны, mein Kommandant. Должна признать, на первый взгляд это кажется немыслимым. Но я думаю, вы согласитесь, что в таком месте, как это – таком большом, где такое множество людей, – могут ведь быть просчеты, даже серьезные ошибки. – Она умолкла, прислушиваясь к биению своего сердца, думая о том, не слышит ли он, как оно трепещет, и однако же сознавая, что голос у нее тем не менее не дрожит. – Mein Kommandant, – продолжала она, слегка подбавив в голос мольбы, – я очень надеюсь, что вы мне поверите, когда я говорю, что нахожусь в лагере по страшной несправедливости. Вы же видите, я полька, и я действительно совершила в Варшаве проступок – везла контрабанду: продукты питания. Но разве вы не понимаете, это же мелкое преступление – я только пыталась подкормить маму: она была очень больна. Умоляю вас, постарайтесь понять – это же сущая ерунда, если учесть мое происхождение, мое воспитание. – Она помедлила, страшно разволновавшись. Не слишком ли она нажимает? Не остановиться ли на этом, чтобы дать ему возможность сделать следующий шаг, или же продолжать? Она мгновенно решила: «Дойди до главного, будь краткой – и продолжай». – Видите ли, mein Kommandant, дело вот в чем. Я сама из Кракова, и все мои родные были страстными сторонниками немцев, многие годы они находились в первых рядах бессчетных поклонников «третьего рейха, которые восторгались национал-социализмом и принципами фюрера. Мой отец был judenfeindlich до глубины души…
Хесс прервал ее с легким стоном.
– Judenfeindlich, – сонным голосом пробормотал он. – Judenfeindlich. Когда я перестану слышать это слово – «антисемит»? Господи, до чего мне это надоело! – Он хрипло вздохнул. – Евреи. Евреи! Да неужели мне всю жизнь придется возиться с этими евреями!
Взрыв его возмущеня заставил Софи отступить: она поняла, что ее тактический маневр дал осечку – она все-таки перебежала сама себе дорогу. Хесс был далеко не глуп, но на редкость лишен воображения и прямолинеен: он почти без отклонений, словно нос муравьеда, устремлялся к цели. Когда секунду назад он спросил: «Как ты сюда попала?» – и затем уточнил: пусть просто скажет как, ничто другое его больше не интересовало, никакие рассуждения о судьбе, несправедливости и вопросах, связанных с Judenfeindlichkeit. От его слов Софи словно пронизало северным ветром, и она изменила курс, подумав: «Сделай, как он говорит, а потом скажи ему всю правду. Говори коротко, но скажи правду. Он ведь и так, если захочет, без труда может все выяснить».
– Хорошо, mein Kommandant, я объясню, как я попала в стенографическое бюро. Из-за ссоры с Vertreterin в женском бараке, когда я в апреле поступила в лагерь. Она была младшей надзирательницей блока. Честно говоря, я ужасно боялась ее, потому что… – Софи запнулась, побаиваясь говорить о делах, связанных с сексом, хотя и понимала, что уже намекнула на это своей интонацией. Но Хесс, который слушал теперь Софи, открыв глаза и впившись в нее взглядом, предугадал то, что она пыталась сказать.
– Это была, несомненно, лесбиянка, – произнес он. Голос у него звучал устало, но тон был едкий и раздраженный. – Из числа этих шлюх, этих подлых свиней из гамбургских трущоб, которых засадили в Равенсбрюк, а потом начальство послало сюда, следуя ошибочной идее, что они наведут среди вас – среди узниц – дисциплину. Какой фарс! – Он помолчал. – Она была лесбиянка, да? И я прав: она приставала к тебе? Ничего удивительного. Ты очень красивая молодая женщина. – Он опять помолчал, а Софи осмысливала его последнюю фразу. (Она что-то значит?) – Я презираю гомосексуалистов, – продолжал он. – При одной мысли о том, как это происходит – точно между животными, – мне становится тошно. Я никак не мог заставить себя даже посмотреть на таких, будь то женщина или мужчина. Но в местах заключения такая практика существует – от этого никуда не уйти.
Софи усиленно заморгала. Перед ней, словно на киноленте, движущейся рывками через допотопный проекционный аппарат, возникли утренние события: она увидела огненные волосы Вильгельмины, стремительно отодвинувшиеся от ее бедер, изголодавшиеся влажные губы, в ужасе застывшие идеальным овалом в восклицании «О», вспыхнувшие страхом глаза; видя отвращение на лице Хесса и вспоминая экономку, Софи чувствовала, что на сейчас либо закричит, либо расхохочется.
– Отвратительно! – добавил комендант, скривив губы, словно ему в рот попало что-то мерзкое.
– Она не просто приставала ко мне, mein Kommandant. – Софи почувствовала, что краснеет. – Она пыталась меня изнасиловать. – Софи не могла припомнить, чтобы она когда-либо произносила слово «изнасиловать» при мужчине, и румянец у нее разгорелся жарче, потом стал остывать. – Это было так противно. Я не представляла себе, что женщина… – она помедлила, – …чтобы женщина могла испытывать к другой женщине такое… такое бурное влечение. Но я познала это на себе.
– В условиях лишения свободы люди ведут себя иначе, более странно. Расскажи мне, как это было. – Но прежде чем она начала отвечать, он сунул руку в карман кителя, висевшего на спинке стула, который тоже стоял возле койки, и достал плитку шоколада в фольге. – Любопытная штука – эти головные боли, – по-медицински отвлеченно произнес он. – Сначала у меня появляется страшная тошнота. А потом, как только лекарство начинает действовать, я ужасно хочу есть.
Он развернул фольгу и протянул Софи плитку. Она помедлила, растерявшись от удивления – он ведь впервые делал такой жест, – затем, волнуясь, отломила кусочек и сунула в рот, чувствуя, что, хоть и старалась держаться небрежно, выдала себя поспешностью. Неважно.
Она продолжила рассказ, быстро разматывая нить повествования, наблюдая за тем, как Хесс приканчивает остатки шоколада, и сознавая, что недавняя атака со стороны экономки, которой так доверяет этот человек, позволяет ей достаточно красочно – и даже живо – все описать.
– Да, эта женщина – проститутка и лесбиянка. Я не знаю, из какой она части Германии – по-моему, с севера, потому что она говорит на Plattdeutsch, [217]– но она огромная, и она пыталась изнасиловать меня. Она много дней не спускала с меня глаз. И однажды ночью подошла ко мне в уборной. Сначала она держалась спокойно. Обещала мне и еду, и мыло, и одежду, и деньги – что угодно. – Софи на минуту умолкла, глядя прямо в голубые, с сиреневым отливом глаза Хесса, смотревшего на нее со вниманием, завороженно. – Я была ужасно голодная, но, как и вам, mein Kommandant, мне отвратительны гомосексуалисты, поэтому мне нетрудно было отказать ей, сказать «нет». Я пыталась отпихнуть ее. Тогда Vertreterin рассвирепела и бросилась на меня. Я сначала закричала на нее, потом стала умолять, а она прижала меня к стене и стала щупать, но тут появилась старшая надзирательница блока. Надзирательница положила этому конец, – продолжала Софи свой рассказ. – Она отослала Vertreterin, а мне велела прийти в ее каморку в конце барака. Эта женщина была неплохая – тоже проститутка, как вы правильно сказали, mein Kommandant, но неплохой человек. В общем, даже добрый для… для людей такого типа. Она слышала, сказала она, как я кричала на Vertreterin, и удивилась, потому что все поступившие в барак – польки, и ее заинтересовало, откуда я так превосходно знаю немецкий. Мы немного поговорили, и я почувствовала, что понравилась ей. По-моему, она не лесбиянка. Родом она из Дортмунда. Ее покорило мое знание немецкого. И она намекнула, что, пожалуй, могла бы мне помочь. Она дала мне чашку кофе и отослала назад. Я потом несколько раз ее видела и чувствовала, что она симпатизирует мне. Дня через два она снова позвала меня к себе в каморку, и там был один из ваших унтеров, mein Kommandant, хауптшарфюрер Гюнтер из администрации лагеря. Он немного порасспрашивал меня о том, что я умею, а когда я сказала, что могу печатать и профессионально стенографирую на польском и немецком, он сказал, что, возможно, сумеет использовать меня в машинописном бюро. Он слышал, что там не хватает квалифицированных работников, знающих языки. Через несколько дней он пришел и сказал, что меня переводят. Вот так я и попала…
Хесс к этому времени покончил с шоколадом и, приподнявшись на локте, собирался закурить сигарету.
– То есть я хочу сказать, – завершила свое повествование Софи, – стала работать стенографисткой в бюро, а десять дней назад мне сказали, что я требуюсь для выполнения специальной работы здесь. И вот…
– И вот ты здесь, – перебил он ее. И вздохнул. – Тебе повезло.
Последующее пронзило ее электрическим током удивления. Он протянул свободную руку и с величайшей деликатностью снял что-то с ее верхней губы – она поняла, что это была крошка от съеденного шоколада; он подержал ее между большим и указательным пальцами, и потрясенная Софи увидела, как он медленно поднес свои будто вымазанные дегтем пальцы к губам и положил светло-коричневую крошку в рот. Софи закрыла глаза, взволнованная этим гротескным и своеобразным причащением, – сердце у нее отчаянно застучало и мысли смешались.
– Что случилось? – услышала она его вопрос. – Ты побелела как полотно.
– Ничего, mein Kommandant, – возразила она. – У меня просто немного закружилась голова. Это пройдет. – Но глаз она не открывала.
– Что я сделал не так? – Возглас прозвучал на крике, до того громко, что Софи, испугавшись, приоткрыла глаза и увидела, что Хесс скатился с койки, резко выпрямился и, сделав несколько шагов, подошел к окну. Мокрая от пота рубашка прилипла к его спине, и Софи показалось, что он дрожит всем телом. Софи в растерянности глядела на него: она-то считала, что немая сценка с шоколадной крошкой могла быть прелюдией к более интимным отношениям. Но, возможно, так оно и есть, и он жалуется ей сейчас, как если бы знал ее многие годы. Он ударил ладонью по сжатому кулаку. – Представить себе не могу, что им показалось не так. Эти люди в Берлине – они просто невозможны. Они требуют сверхчеловеческого от обычного человека, который на протяжении трех лет лишь старался делать все как лучше. Они не принимают в расчет ничего! Они понятия не имеют, что приходится мириться с существованием подрядчиков, которые не выдерживают графика, лентяев посредников, поставщиков, запаздывающих или вовсе срывающих поставки. Они никогда не имели дела с этими идиотами поляками! Я же преданно служил – и вот она, благодарность. Делают вид, будто это повышение! Меня повышают, отсылая пинком в Ораниенбург, а сюда – и я вынужден терпеливо это наблюдать, – сюда, на мое место, сажают Либехеншеля – Либехеншеля, этого невероятного эгоцентрика с раздутой репутацией толкового администратора. От всего этого тошнит. Ни у кого не осталось ни капли благодарности. – Странно: голос Хесса звучал скорее обиженно, чем по-настоящему гневно или возмущенно.
Софи поднялась со стула и подошла к нему. Она почувствовала, что чуть-чуть приоткрылась еще одна щелочка.
– Извините меня, mein Kommandant, – сказала она, – и простите, если я ошибаюсь. Но ведь вполне возможно, что таким образом вам воздают должное. Возможно, там, наверху, отлично понимают ваши трудности, то, как вам тяжело и как вы устали от вашей работы. Извините меня еще раз, но за эти несколько дней, что я нахожусь у вас, я не могла не заметить, в каком напряжении вы постоянно находитесь, какое поразительно тяжелое бремя… – Как же она старалась пораболепнее выразить свое сочувствие. Голос ее замер, но она продолжала упорно смотреть в его затылок. – Право же, это вполне может быть наградой за все ваши… за всю вашу преданность.
Она умолкла и вслед за Хессом устремила взгляд на поле внизу. Капризно-изменчивый ветер отнес в сторону дым из Биркснау – во всяком случае, на время, – и большой великолепный белый жеребец, озаренный ясным солнечным светом, скакал вдоль ограды загона, встряхивая хвостом и гривой и взвихряя пыль. Даже сквозь закрытые окна до них доносились глухие удары его копыт. Комендант со свистом втянул в себя воздух и полез в карман за новой сигаретой.
– Хотелось бы мне, чтобы ты была права, – сказал он, – но сомневаюсь. Если бы они хоть понимали размах, сложность работы! Такое впечатление, что они понятия не имеют о том, к какому невероятному множеству людей применяют Особую акцию. Их ведь бесконечно много! Это евреи – они поступают и поступают из всех стран Европы, несчетными тысячами, миллионами, точно сельди, заполняющие весной Мекленбергский залив. Я никогда не представлял себе, что в мире столько этого erw?hltes Volk.
«Избранный народ». Этот термин давал ей возможность продвинуться чуть дальше, расширить щель, а теперь Софи была уверена, что сумела хоть и непрочно, но все же накинуть крючок.
– Das erw?hlte Volk… – она повторила слова коменданта с оттенком презрения в голосе. – Избранный народ, если позволите, mein Kommandant, пожалуй, только сейчас наконец расплачивается по справедливости за ту наглость, с какой он выделил себя из всей человеческой расы в качестве единственного народа, достойного вечного спасения. Честно говоря, я не вижу, как евреи могли надеяться, что им удастся избежать возмездия – ведь они столько лет богохульствовали на глазах у всего христианского мира. – (Внезапно перед ее глазами возник образ отца – чудовищный.) В волнении она помедлила, затем продолжала накручивать ложь, несясь вперед, словно щепка на поверхности бурлящего потока измышлений и обмана. – Я перестала быть христианкой. Подобно вам, mein Kommandant, я отвернулась от этой жалкой религии, с ее оговорками и недомолвками. Однако нетрудно понять, почему евреи вызвали такую ненависть у христиан и у людей вроде вас – Gottg?ubiger, как вы сами сказали мне только сегодня утром, – людей правильных, с идеалами, жаждущих лишь создать новый порядок в новом мире. Евреи ставят этот порядок под угрозу, и только сейчас они наконец страдают за это. И поделом, говорю я.
– Ты изложила это с большим чувством, – ровным тоном произнес он, продолжая стоять к ней спиной. – Хоть ты и женщина, но говоришь так, точно в какой-то мере знаешь о преступлениях, на которые способны евреи. Мне это любопытно. Так мало женщин информированы или разбираются в чем бы то ни было.
– Да, но я разбираюсь, mein Kommandant! – сказала она и увидела, как он слегка, точно на шарнирах, развернул плечи и посмотрел на нее – впервые – с подлинным вниманием и участием. – Я познала это сама, на собственном опыте…
– Каким образом?
Тогда она порывисто нагнулась – она понимала, что это риск, ставка на удачу, – и, покопавшись, вытащила из кармашка в сапожке потрепанную, выцветшую брошюру.
– Вот! – сказала она, взмахнув перед ним брошюрой и разглаживая титульный лист. – Я сохранила это вопреки правилам – я сознаю: я искушала судьбу. Но я хочу, чтобы вы знали: на этих нескольких страницах – все, во что я верю. Я знаю теперь, поработав с вами, что «окончательное решение» держится в тайне. Но это один из первых польских документов, в котором предлагается «окончательно решить» еврейский вопрос. Я помогала отцу – я говорила вам о нем раньше – писать эту брошюру. Естественно, я не рассчитываю, что вы станете ее всю читать: у вас сейчас столько новых забот и хлопот. Но я горячо прошу вас по крайней мере принять ее во внимание… Я понимаю, мои проблемы вас не касаются… но если бы вы только просмотрели эту брошюру… быть может, вы увидели бы всю несправедливость того, что я здесь нахожусь… Я могла бы рассказать вам и о том, как я работала в Варшаве на благо рейха: я же сообщила, где прячутся евреи, еврейские интеллигенты, которых вы давно разыскивали…
Язык у нее начал заплетаться, речь стала менее связной: она поняла, что надо остановиться, и остановилась. Она боялась, что не удержит себя в руках. Вспотев под лагерной робой от смеси надежды и волнения, она понимала, что наконец проникла в его сознание, стала для него реальностью из плоти и крови. Хоть не очень умело и ненадолго, но она установила с ним контакт – это было ясно по сосредоточенному, пронизывающему взгляду, каким он посмотрел на нее, беря из ее рук брошюру. Застеснявшись, она кокетливо отвела взгляд. И по какой-то глупой ассоциации ей вспомнилась поговорка галицийских крестьян: «Я влезаю ему в ухо».
– Значит, ты утверждаешь, что невиновна, – сказал он. Голос его звучал с легким оттенком дружелюбия, и это приободрило ее.
– Mein Kommandant, я повторяю, – быстро произнесла она, – я полностью признаю, что виновата в том мелком преступлении, из-за которого я попала сюда, в этой истории с окороком. Я только прошу, чтобы, рассматривая мой поступок, вы приняли во внимание, что я не только полька, симпатизирующая национал-социализму, но что я активно и убежденно выступала за священную войну против евреев и еврейства. Это легко проверить по брошюре, которую вы держите в руке, mein Kommandant, она подтверждает мои слова. Я умоляю вас – ведь в вашей власти проявить милосердие и даровать свободу, – пересмотрите вопрос о моем заключении с учетом моего прошлого и дайте мне возможность вернуться к моей прежней жизни в Варшаве. Я прошу вас о такой малости – вы же хороший, справедливый человек, и у вас есть власть помиловать.
Лотта говорила Софи, что Хесс падок на лесть, но сейчас Софи подумала, не пережала ли она, особенно заметив, как сузились его глаза, и услышав его слова:
– Любопытно, откуда у тебя такая одержимость. Такая ярость. Что все-таки побуждает тебя ненавидеть евреев с такой… с такой силой?
Эту историю она тоже припасала для такой вот минуты, исходя из предложения, что если прагматический ум Хесса способен абстрактно оценить яд ее антисемитизма, то более примитивная сторона этого ума получит удовольствие от мелодрамы.
– В этом документе, mein Kommandant, изложены философские обоснования моего отношения – те, что развились у меня под влиянием отца в Краковском университете. Я хочу подчеркнуть, что мы не стали бы скрывать нашей нелюбви к евреям даже и в том случае, если бы наша семья не пострадала от них.
Хесс с бесстрастным видом курил и ждал продолжения.
– Хорошо известно, до чего распутны евреи – это одна из их наиболее мерзких черт. Мой отец – еще до того, как у нас случилась эта неприятная история, – так вот, мой отец именно по этой причине был большим поклонником Юлиуса Штрейхера: [218]он восхищался тем, как поучительно герр Штрейхеp высмеивал эту еврейскую похотливость. И наша сембя получила жестокое подтверждение проницательности герра Штрейхера. – Софи умолкла и, словно под гнетом тяжких воспоминаний, уставилась в пол. – У меня была младшая сестра – она ходила в монастырскую школу в Кракове, на один класс младше меня. Однажды вечером, зимой, лет десять тому назад, она проходила мимо гетто и на нее напал еврей – как выяснилось, это был мясник; он затащил ее в проулок и там несколько раз изнасиловал. Физически сестра осталась жива, но морально она была уничтожена. Два года спустя она совершила самоубийство – трагически утонула, а ведь была совсем ребенком. Эта страшная история, несомненно, лишний раз подтверждает, насколько глубоко Юлиус Штрейхер понимал чудовищную жестокость, на какую способны евреи.
– Kompletter Unsinn! – Хесс словно выплевывал слова. – С моей точки зрения, это сущий вздор! Чушь!
У Софи было такое ощущение, будто она шла по спокойной лесной дороге и вдруг почувствовала, что почва уходит у нее из-под ног и она проваливается в темную дыру. Что она сказала не так? У нее невольно вырвался легкий всхлип.
– Я ведь только хотела сказать… – начала она.
– Вздор! – повторил Хесс. – Теории Штрейхера – чистейшая чушь. Терпеть не могу его порнографические бредни. Нет человека, который оказал бы более дурную услугу партии и рейху, а также мировому общественному мнению своими рассуждениями насчет евреев и их сексуальной одержимости. Ничего он в этом не понимает. Да любой, кто знает евреев, подтвердит, что, во всяком случае, по части секса они вялы, сдержанны и вовсе не агрессивны, а, наоборот, даже патологически подавлены. Случай с твоей сестрой – несомненное исключение из правил.
– Но это же было! – солгала она, в ужасе от этой непредвиденной загвоздки. – Клянусь.
– Я не сомневаюсь, что это имело место, – перебил он ее, – но то был выродок, исключение из правил. Евреи творят зло самого разного рода, но они не насильники. То, что Штрейхер печатал все эти годы в своей газетенке, только выставляло его в глупейшем свете. А вот если бы он последовательно говорил правду, изображая евреев такими, каковы они на самом деле: как они стремятся прибрать к рукам и монополизировать экономику всего мира, как они отравляют мораль и культуру, как пытаются с помощью большевизма и другими средствами сбросить цивилизованные правительства, – вот тогда он выполнял бы нужную функцию. Но, изображая жида этаким дьяволом-дебоширом с огромным орудием производства – Хесс употребил жаргонное словцо «Schwanz», так что Софи вздрогнула от неожиданности, тем более что при этом он развел руки, показывая метровую длину этого орудия, – он тем самым лишь бездоказательно превозносил еврейскую мужскую силу. По моим же наблюдениям, большинство евреев ведут себя как презренные кастраты. Точно бесполые. Какие-то расслабленные. Weichlich. [219]И оттого еще более омерзительные.
По недомыслию Софи явно совершила тактическую ошибку, сославшись на Штрейхера (она знала, что ничего не понимает в национал-социализме, но откуда было ей догадаться, что между членами партии разных рангов и категорий существует такая глубокая зависть, и обиды, и ссоры, и внутренняя борьба, и разногласия?), однако сейчас это, казалось, уже не имело значения: окутанный лавандовым дымом сороковой за этот день сигареты «Ибар», Хесс легонько щелкнул по брошюре кончиками пальцев и сказал такое, от чего у Софи на месте сердца возник раскаленный свинцовый шар.
– Этот документ ровно ничего для меня не значит. Даже если бы ты могла убедительно доказать, что принимала участие в его написании, все равно это ни о чем не говорит. Разве лишь о том, что ты презираешь евреев. На меня это не производит впечатления, тем более, что, мне кажется, многие испытывают такие чувства. – Глаза у него стали как льдинки, взгляд устремился куда-то вдаль, на железнодорожный тупик за ее кудрявой, повязанной платком головой. – А кроме того, ты, видимо, забываешь, что ты полька и, следовательно, враг рейха, и ты была бы нашим врагом, даже если бы не совершила уголовного преступления. Собственно, среди нашего высшего руководства есть люди – к их числу принадлежит и рейхсфюрер, – которые ставят тебя и тебе подобных, да и всю вашу нацию, на одну доску с евреями – Menschentiere,
Помолчав, Хесс спросил:
– Что значит – распорядилась судьба?
Она тотчас решила рискнуть, воспользоваться подвернувшимся случаем – пусть даже ее слова покажутся ему до нелепого дерзким намеком. После всех этих месяцев жизни в лагере она понимала, что упустить такую возможность было бы самоубийством – хватит быть оцепенелой косноязычной рабыней, уж лучше показаться самонадеянной, пусть даже он сочтет ее нахалкой. «Так что выкладывай», – подумала она. И она наконец произнесла, стараясь, чтобы голос звучал не напряженно и в то же время достаточно жалобно, как у человека, терпящего несправедливость:
– Судьба свела меня с вами, – и добавила, отлично сознавая всю мелодраматичность своей фразы: – А я знала: только вы все поймете.
Он снова не произнес ни слова. Внизу польку «Пивная бочка» сменил Liederkranz [216]из тирольских йодлей. Молчание Хесса тревожило Софи, и вдруг она почувствовала, что он с великим подозрением разглядывает ее. Возможно, она совершает страшную ошибку. Ее замутило. От Бронека (да и по собственным наблюдениям) она знала, что Хесс ненавидит поляков. Откуда, черт побери, она взяла, что может стать исключением? В отгороженной закрытыми окнами от тлетворной вони Биркенау, нагретой солнцем комнате стоял характерный для чердачного помещения запах штукатурки, кирпичной пыли и пропитанного сыростью дерева. Софи впервые по-настоящему заметила этот запах – словно учуяла грибы. В воцарившемся неловком молчании она слышала жужжание попавших в неволю навозных мух, их удары о потолок, похожие на мягкий звук вытаскиваемой пробки. Грохот товарных вагонов на запасных путях доносился издалека, еле слышно.
– Пойму – что? – наконец сухо спросил Хесс, открывая ей тем не менее еще одну маленькую лазейку, в которую она могла попытаться просунуть крючок.
– Поймете, что произошла ошибка. Что я ни в чем не виновата. То есть я хочу сказать – ни в чем по-настоящему серьезном. И что меня надо немедленно выпустить.
Вот, она это совершила, сказала все быстро и гладко; с пылкой убежденностью, поразившей даже ее самое, она произнесла слова, которые целыми днями без конца повторяла, сомневаясь, достанет ли у нее храбрости вымолвить их. И теперь сердце у нее билось так отчаянно и безумно, что даже стало больно в груди, но в ней ярко разгоралась гордость оттого, как она сумела сладить с голосом. Она черпала уверенность и в своем благозвучном, приятном для слуха венском акценте. Эта маленькая победа над собою побудила ее продолжить:
– Я знаю, вы можете счесть это безрассудством с моей стороны, mein Kommandant. Должна признать, на первый взгляд это кажется немыслимым. Но я думаю, вы согласитесь, что в таком месте, как это – таком большом, где такое множество людей, – могут ведь быть просчеты, даже серьезные ошибки. – Она умолкла, прислушиваясь к биению своего сердца, думая о том, не слышит ли он, как оно трепещет, и однако же сознавая, что голос у нее тем не менее не дрожит. – Mein Kommandant, – продолжала она, слегка подбавив в голос мольбы, – я очень надеюсь, что вы мне поверите, когда я говорю, что нахожусь в лагере по страшной несправедливости. Вы же видите, я полька, и я действительно совершила в Варшаве проступок – везла контрабанду: продукты питания. Но разве вы не понимаете, это же мелкое преступление – я только пыталась подкормить маму: она была очень больна. Умоляю вас, постарайтесь понять – это же сущая ерунда, если учесть мое происхождение, мое воспитание. – Она помедлила, страшно разволновавшись. Не слишком ли она нажимает? Не остановиться ли на этом, чтобы дать ему возможность сделать следующий шаг, или же продолжать? Она мгновенно решила: «Дойди до главного, будь краткой – и продолжай». – Видите ли, mein Kommandant, дело вот в чем. Я сама из Кракова, и все мои родные были страстными сторонниками немцев, многие годы они находились в первых рядах бессчетных поклонников «третьего рейха, которые восторгались национал-социализмом и принципами фюрера. Мой отец был judenfeindlich до глубины души…
Хесс прервал ее с легким стоном.
– Judenfeindlich, – сонным голосом пробормотал он. – Judenfeindlich. Когда я перестану слышать это слово – «антисемит»? Господи, до чего мне это надоело! – Он хрипло вздохнул. – Евреи. Евреи! Да неужели мне всю жизнь придется возиться с этими евреями!
Взрыв его возмущеня заставил Софи отступить: она поняла, что ее тактический маневр дал осечку – она все-таки перебежала сама себе дорогу. Хесс был далеко не глуп, но на редкость лишен воображения и прямолинеен: он почти без отклонений, словно нос муравьеда, устремлялся к цели. Когда секунду назад он спросил: «Как ты сюда попала?» – и затем уточнил: пусть просто скажет как, ничто другое его больше не интересовало, никакие рассуждения о судьбе, несправедливости и вопросах, связанных с Judenfeindlichkeit. От его слов Софи словно пронизало северным ветром, и она изменила курс, подумав: «Сделай, как он говорит, а потом скажи ему всю правду. Говори коротко, но скажи правду. Он ведь и так, если захочет, без труда может все выяснить».
– Хорошо, mein Kommandant, я объясню, как я попала в стенографическое бюро. Из-за ссоры с Vertreterin в женском бараке, когда я в апреле поступила в лагерь. Она была младшей надзирательницей блока. Честно говоря, я ужасно боялась ее, потому что… – Софи запнулась, побаиваясь говорить о делах, связанных с сексом, хотя и понимала, что уже намекнула на это своей интонацией. Но Хесс, который слушал теперь Софи, открыв глаза и впившись в нее взглядом, предугадал то, что она пыталась сказать.
– Это была, несомненно, лесбиянка, – произнес он. Голос у него звучал устало, но тон был едкий и раздраженный. – Из числа этих шлюх, этих подлых свиней из гамбургских трущоб, которых засадили в Равенсбрюк, а потом начальство послало сюда, следуя ошибочной идее, что они наведут среди вас – среди узниц – дисциплину. Какой фарс! – Он помолчал. – Она была лесбиянка, да? И я прав: она приставала к тебе? Ничего удивительного. Ты очень красивая молодая женщина. – Он опять помолчал, а Софи осмысливала его последнюю фразу. (Она что-то значит?) – Я презираю гомосексуалистов, – продолжал он. – При одной мысли о том, как это происходит – точно между животными, – мне становится тошно. Я никак не мог заставить себя даже посмотреть на таких, будь то женщина или мужчина. Но в местах заключения такая практика существует – от этого никуда не уйти.
Софи усиленно заморгала. Перед ней, словно на киноленте, движущейся рывками через допотопный проекционный аппарат, возникли утренние события: она увидела огненные волосы Вильгельмины, стремительно отодвинувшиеся от ее бедер, изголодавшиеся влажные губы, в ужасе застывшие идеальным овалом в восклицании «О», вспыхнувшие страхом глаза; видя отвращение на лице Хесса и вспоминая экономку, Софи чувствовала, что на сейчас либо закричит, либо расхохочется.
– Отвратительно! – добавил комендант, скривив губы, словно ему в рот попало что-то мерзкое.
– Она не просто приставала ко мне, mein Kommandant. – Софи почувствовала, что краснеет. – Она пыталась меня изнасиловать. – Софи не могла припомнить, чтобы она когда-либо произносила слово «изнасиловать» при мужчине, и румянец у нее разгорелся жарче, потом стал остывать. – Это было так противно. Я не представляла себе, что женщина… – она помедлила, – …чтобы женщина могла испытывать к другой женщине такое… такое бурное влечение. Но я познала это на себе.
– В условиях лишения свободы люди ведут себя иначе, более странно. Расскажи мне, как это было. – Но прежде чем она начала отвечать, он сунул руку в карман кителя, висевшего на спинке стула, который тоже стоял возле койки, и достал плитку шоколада в фольге. – Любопытная штука – эти головные боли, – по-медицински отвлеченно произнес он. – Сначала у меня появляется страшная тошнота. А потом, как только лекарство начинает действовать, я ужасно хочу есть.
Он развернул фольгу и протянул Софи плитку. Она помедлила, растерявшись от удивления – он ведь впервые делал такой жест, – затем, волнуясь, отломила кусочек и сунула в рот, чувствуя, что, хоть и старалась держаться небрежно, выдала себя поспешностью. Неважно.
Она продолжила рассказ, быстро разматывая нить повествования, наблюдая за тем, как Хесс приканчивает остатки шоколада, и сознавая, что недавняя атака со стороны экономки, которой так доверяет этот человек, позволяет ей достаточно красочно – и даже живо – все описать.
– Да, эта женщина – проститутка и лесбиянка. Я не знаю, из какой она части Германии – по-моему, с севера, потому что она говорит на Plattdeutsch, [217]– но она огромная, и она пыталась изнасиловать меня. Она много дней не спускала с меня глаз. И однажды ночью подошла ко мне в уборной. Сначала она держалась спокойно. Обещала мне и еду, и мыло, и одежду, и деньги – что угодно. – Софи на минуту умолкла, глядя прямо в голубые, с сиреневым отливом глаза Хесса, смотревшего на нее со вниманием, завороженно. – Я была ужасно голодная, но, как и вам, mein Kommandant, мне отвратительны гомосексуалисты, поэтому мне нетрудно было отказать ей, сказать «нет». Я пыталась отпихнуть ее. Тогда Vertreterin рассвирепела и бросилась на меня. Я сначала закричала на нее, потом стала умолять, а она прижала меня к стене и стала щупать, но тут появилась старшая надзирательница блока. Надзирательница положила этому конец, – продолжала Софи свой рассказ. – Она отослала Vertreterin, а мне велела прийти в ее каморку в конце барака. Эта женщина была неплохая – тоже проститутка, как вы правильно сказали, mein Kommandant, но неплохой человек. В общем, даже добрый для… для людей такого типа. Она слышала, сказала она, как я кричала на Vertreterin, и удивилась, потому что все поступившие в барак – польки, и ее заинтересовало, откуда я так превосходно знаю немецкий. Мы немного поговорили, и я почувствовала, что понравилась ей. По-моему, она не лесбиянка. Родом она из Дортмунда. Ее покорило мое знание немецкого. И она намекнула, что, пожалуй, могла бы мне помочь. Она дала мне чашку кофе и отослала назад. Я потом несколько раз ее видела и чувствовала, что она симпатизирует мне. Дня через два она снова позвала меня к себе в каморку, и там был один из ваших унтеров, mein Kommandant, хауптшарфюрер Гюнтер из администрации лагеря. Он немного порасспрашивал меня о том, что я умею, а когда я сказала, что могу печатать и профессионально стенографирую на польском и немецком, он сказал, что, возможно, сумеет использовать меня в машинописном бюро. Он слышал, что там не хватает квалифицированных работников, знающих языки. Через несколько дней он пришел и сказал, что меня переводят. Вот так я и попала…
Хесс к этому времени покончил с шоколадом и, приподнявшись на локте, собирался закурить сигарету.
– То есть я хочу сказать, – завершила свое повествование Софи, – стала работать стенографисткой в бюро, а десять дней назад мне сказали, что я требуюсь для выполнения специальной работы здесь. И вот…
– И вот ты здесь, – перебил он ее. И вздохнул. – Тебе повезло.
Последующее пронзило ее электрическим током удивления. Он протянул свободную руку и с величайшей деликатностью снял что-то с ее верхней губы – она поняла, что это была крошка от съеденного шоколада; он подержал ее между большим и указательным пальцами, и потрясенная Софи увидела, как он медленно поднес свои будто вымазанные дегтем пальцы к губам и положил светло-коричневую крошку в рот. Софи закрыла глаза, взволнованная этим гротескным и своеобразным причащением, – сердце у нее отчаянно застучало и мысли смешались.
– Что случилось? – услышала она его вопрос. – Ты побелела как полотно.
– Ничего, mein Kommandant, – возразила она. – У меня просто немного закружилась голова. Это пройдет. – Но глаз она не открывала.
– Что я сделал не так? – Возглас прозвучал на крике, до того громко, что Софи, испугавшись, приоткрыла глаза и увидела, что Хесс скатился с койки, резко выпрямился и, сделав несколько шагов, подошел к окну. Мокрая от пота рубашка прилипла к его спине, и Софи показалось, что он дрожит всем телом. Софи в растерянности глядела на него: она-то считала, что немая сценка с шоколадной крошкой могла быть прелюдией к более интимным отношениям. Но, возможно, так оно и есть, и он жалуется ей сейчас, как если бы знал ее многие годы. Он ударил ладонью по сжатому кулаку. – Представить себе не могу, что им показалось не так. Эти люди в Берлине – они просто невозможны. Они требуют сверхчеловеческого от обычного человека, который на протяжении трех лет лишь старался делать все как лучше. Они не принимают в расчет ничего! Они понятия не имеют, что приходится мириться с существованием подрядчиков, которые не выдерживают графика, лентяев посредников, поставщиков, запаздывающих или вовсе срывающих поставки. Они никогда не имели дела с этими идиотами поляками! Я же преданно служил – и вот она, благодарность. Делают вид, будто это повышение! Меня повышают, отсылая пинком в Ораниенбург, а сюда – и я вынужден терпеливо это наблюдать, – сюда, на мое место, сажают Либехеншеля – Либехеншеля, этого невероятного эгоцентрика с раздутой репутацией толкового администратора. От всего этого тошнит. Ни у кого не осталось ни капли благодарности. – Странно: голос Хесса звучал скорее обиженно, чем по-настоящему гневно или возмущенно.
Софи поднялась со стула и подошла к нему. Она почувствовала, что чуть-чуть приоткрылась еще одна щелочка.
– Извините меня, mein Kommandant, – сказала она, – и простите, если я ошибаюсь. Но ведь вполне возможно, что таким образом вам воздают должное. Возможно, там, наверху, отлично понимают ваши трудности, то, как вам тяжело и как вы устали от вашей работы. Извините меня еще раз, но за эти несколько дней, что я нахожусь у вас, я не могла не заметить, в каком напряжении вы постоянно находитесь, какое поразительно тяжелое бремя… – Как же она старалась пораболепнее выразить свое сочувствие. Голос ее замер, но она продолжала упорно смотреть в его затылок. – Право же, это вполне может быть наградой за все ваши… за всю вашу преданность.
Она умолкла и вслед за Хессом устремила взгляд на поле внизу. Капризно-изменчивый ветер отнес в сторону дым из Биркснау – во всяком случае, на время, – и большой великолепный белый жеребец, озаренный ясным солнечным светом, скакал вдоль ограды загона, встряхивая хвостом и гривой и взвихряя пыль. Даже сквозь закрытые окна до них доносились глухие удары его копыт. Комендант со свистом втянул в себя воздух и полез в карман за новой сигаретой.
– Хотелось бы мне, чтобы ты была права, – сказал он, – но сомневаюсь. Если бы они хоть понимали размах, сложность работы! Такое впечатление, что они понятия не имеют о том, к какому невероятному множеству людей применяют Особую акцию. Их ведь бесконечно много! Это евреи – они поступают и поступают из всех стран Европы, несчетными тысячами, миллионами, точно сельди, заполняющие весной Мекленбергский залив. Я никогда не представлял себе, что в мире столько этого erw?hltes Volk.
«Избранный народ». Этот термин давал ей возможность продвинуться чуть дальше, расширить щель, а теперь Софи была уверена, что сумела хоть и непрочно, но все же накинуть крючок.
– Das erw?hlte Volk… – она повторила слова коменданта с оттенком презрения в голосе. – Избранный народ, если позволите, mein Kommandant, пожалуй, только сейчас наконец расплачивается по справедливости за ту наглость, с какой он выделил себя из всей человеческой расы в качестве единственного народа, достойного вечного спасения. Честно говоря, я не вижу, как евреи могли надеяться, что им удастся избежать возмездия – ведь они столько лет богохульствовали на глазах у всего христианского мира. – (Внезапно перед ее глазами возник образ отца – чудовищный.) В волнении она помедлила, затем продолжала накручивать ложь, несясь вперед, словно щепка на поверхности бурлящего потока измышлений и обмана. – Я перестала быть христианкой. Подобно вам, mein Kommandant, я отвернулась от этой жалкой религии, с ее оговорками и недомолвками. Однако нетрудно понять, почему евреи вызвали такую ненависть у христиан и у людей вроде вас – Gottg?ubiger, как вы сами сказали мне только сегодня утром, – людей правильных, с идеалами, жаждущих лишь создать новый порядок в новом мире. Евреи ставят этот порядок под угрозу, и только сейчас они наконец страдают за это. И поделом, говорю я.
– Ты изложила это с большим чувством, – ровным тоном произнес он, продолжая стоять к ней спиной. – Хоть ты и женщина, но говоришь так, точно в какой-то мере знаешь о преступлениях, на которые способны евреи. Мне это любопытно. Так мало женщин информированы или разбираются в чем бы то ни было.
– Да, но я разбираюсь, mein Kommandant! – сказала она и увидела, как он слегка, точно на шарнирах, развернул плечи и посмотрел на нее – впервые – с подлинным вниманием и участием. – Я познала это сама, на собственном опыте…
– Каким образом?
Тогда она порывисто нагнулась – она понимала, что это риск, ставка на удачу, – и, покопавшись, вытащила из кармашка в сапожке потрепанную, выцветшую брошюру.
– Вот! – сказала она, взмахнув перед ним брошюрой и разглаживая титульный лист. – Я сохранила это вопреки правилам – я сознаю: я искушала судьбу. Но я хочу, чтобы вы знали: на этих нескольких страницах – все, во что я верю. Я знаю теперь, поработав с вами, что «окончательное решение» держится в тайне. Но это один из первых польских документов, в котором предлагается «окончательно решить» еврейский вопрос. Я помогала отцу – я говорила вам о нем раньше – писать эту брошюру. Естественно, я не рассчитываю, что вы станете ее всю читать: у вас сейчас столько новых забот и хлопот. Но я горячо прошу вас по крайней мере принять ее во внимание… Я понимаю, мои проблемы вас не касаются… но если бы вы только просмотрели эту брошюру… быть может, вы увидели бы всю несправедливость того, что я здесь нахожусь… Я могла бы рассказать вам и о том, как я работала в Варшаве на благо рейха: я же сообщила, где прячутся евреи, еврейские интеллигенты, которых вы давно разыскивали…
Язык у нее начал заплетаться, речь стала менее связной: она поняла, что надо остановиться, и остановилась. Она боялась, что не удержит себя в руках. Вспотев под лагерной робой от смеси надежды и волнения, она понимала, что наконец проникла в его сознание, стала для него реальностью из плоти и крови. Хоть не очень умело и ненадолго, но она установила с ним контакт – это было ясно по сосредоточенному, пронизывающему взгляду, каким он посмотрел на нее, беря из ее рук брошюру. Застеснявшись, она кокетливо отвела взгляд. И по какой-то глупой ассоциации ей вспомнилась поговорка галицийских крестьян: «Я влезаю ему в ухо».
– Значит, ты утверждаешь, что невиновна, – сказал он. Голос его звучал с легким оттенком дружелюбия, и это приободрило ее.
– Mein Kommandant, я повторяю, – быстро произнесла она, – я полностью признаю, что виновата в том мелком преступлении, из-за которого я попала сюда, в этой истории с окороком. Я только прошу, чтобы, рассматривая мой поступок, вы приняли во внимание, что я не только полька, симпатизирующая национал-социализму, но что я активно и убежденно выступала за священную войну против евреев и еврейства. Это легко проверить по брошюре, которую вы держите в руке, mein Kommandant, она подтверждает мои слова. Я умоляю вас – ведь в вашей власти проявить милосердие и даровать свободу, – пересмотрите вопрос о моем заключении с учетом моего прошлого и дайте мне возможность вернуться к моей прежней жизни в Варшаве. Я прошу вас о такой малости – вы же хороший, справедливый человек, и у вас есть власть помиловать.
Лотта говорила Софи, что Хесс падок на лесть, но сейчас Софи подумала, не пережала ли она, особенно заметив, как сузились его глаза, и услышав его слова:
– Любопытно, откуда у тебя такая одержимость. Такая ярость. Что все-таки побуждает тебя ненавидеть евреев с такой… с такой силой?
Эту историю она тоже припасала для такой вот минуты, исходя из предложения, что если прагматический ум Хесса способен абстрактно оценить яд ее антисемитизма, то более примитивная сторона этого ума получит удовольствие от мелодрамы.
– В этом документе, mein Kommandant, изложены философские обоснования моего отношения – те, что развились у меня под влиянием отца в Краковском университете. Я хочу подчеркнуть, что мы не стали бы скрывать нашей нелюбви к евреям даже и в том случае, если бы наша семья не пострадала от них.
Хесс с бесстрастным видом курил и ждал продолжения.
– Хорошо известно, до чего распутны евреи – это одна из их наиболее мерзких черт. Мой отец – еще до того, как у нас случилась эта неприятная история, – так вот, мой отец именно по этой причине был большим поклонником Юлиуса Штрейхера: [218]он восхищался тем, как поучительно герр Штрейхеp высмеивал эту еврейскую похотливость. И наша сембя получила жестокое подтверждение проницательности герра Штрейхера. – Софи умолкла и, словно под гнетом тяжких воспоминаний, уставилась в пол. – У меня была младшая сестра – она ходила в монастырскую школу в Кракове, на один класс младше меня. Однажды вечером, зимой, лет десять тому назад, она проходила мимо гетто и на нее напал еврей – как выяснилось, это был мясник; он затащил ее в проулок и там несколько раз изнасиловал. Физически сестра осталась жива, но морально она была уничтожена. Два года спустя она совершила самоубийство – трагически утонула, а ведь была совсем ребенком. Эта страшная история, несомненно, лишний раз подтверждает, насколько глубоко Юлиус Штрейхер понимал чудовищную жестокость, на какую способны евреи.
– Kompletter Unsinn! – Хесс словно выплевывал слова. – С моей точки зрения, это сущий вздор! Чушь!
У Софи было такое ощущение, будто она шла по спокойной лесной дороге и вдруг почувствовала, что почва уходит у нее из-под ног и она проваливается в темную дыру. Что она сказала не так? У нее невольно вырвался легкий всхлип.
– Я ведь только хотела сказать… – начала она.
– Вздор! – повторил Хесс. – Теории Штрейхера – чистейшая чушь. Терпеть не могу его порнографические бредни. Нет человека, который оказал бы более дурную услугу партии и рейху, а также мировому общественному мнению своими рассуждениями насчет евреев и их сексуальной одержимости. Ничего он в этом не понимает. Да любой, кто знает евреев, подтвердит, что, во всяком случае, по части секса они вялы, сдержанны и вовсе не агрессивны, а, наоборот, даже патологически подавлены. Случай с твоей сестрой – несомненное исключение из правил.
– Но это же было! – солгала она, в ужасе от этой непредвиденной загвоздки. – Клянусь.
– Я не сомневаюсь, что это имело место, – перебил он ее, – но то был выродок, исключение из правил. Евреи творят зло самого разного рода, но они не насильники. То, что Штрейхер печатал все эти годы в своей газетенке, только выставляло его в глупейшем свете. А вот если бы он последовательно говорил правду, изображая евреев такими, каковы они на самом деле: как они стремятся прибрать к рукам и монополизировать экономику всего мира, как они отравляют мораль и культуру, как пытаются с помощью большевизма и другими средствами сбросить цивилизованные правительства, – вот тогда он выполнял бы нужную функцию. Но, изображая жида этаким дьяволом-дебоширом с огромным орудием производства – Хесс употребил жаргонное словцо «Schwanz», так что Софи вздрогнула от неожиданности, тем более что при этом он развел руки, показывая метровую длину этого орудия, – он тем самым лишь бездоказательно превозносил еврейскую мужскую силу. По моим же наблюдениям, большинство евреев ведут себя как презренные кастраты. Точно бесполые. Какие-то расслабленные. Weichlich. [219]И оттого еще более омерзительные.
По недомыслию Софи явно совершила тактическую ошибку, сославшись на Штрейхера (она знала, что ничего не понимает в национал-социализме, но откуда было ей догадаться, что между членами партии разных рангов и категорий существует такая глубокая зависть, и обиды, и ссоры, и внутренняя борьба, и разногласия?), однако сейчас это, казалось, уже не имело значения: окутанный лавандовым дымом сороковой за этот день сигареты «Ибар», Хесс легонько щелкнул по брошюре кончиками пальцев и сказал такое, от чего у Софи на месте сердца возник раскаленный свинцовый шар.
– Этот документ ровно ничего для меня не значит. Даже если бы ты могла убедительно доказать, что принимала участие в его написании, все равно это ни о чем не говорит. Разве лишь о том, что ты презираешь евреев. На меня это не производит впечатления, тем более, что, мне кажется, многие испытывают такие чувства. – Глаза у него стали как льдинки, взгляд устремился куда-то вдаль, на железнодорожный тупик за ее кудрявой, повязанной платком головой. – А кроме того, ты, видимо, забываешь, что ты полька и, следовательно, враг рейха, и ты была бы нашим врагом, даже если бы не совершила уголовного преступления. Собственно, среди нашего высшего руководства есть люди – к их числу принадлежит и рейхсфюрер, – которые ставят тебя и тебе подобных, да и всю вашу нацию, на одну доску с евреями – Menschentiere,