Страница:
– Эта сцена вечеринки в загородном клубе – великолепна, – сказал он мне, когда мы как-то субботним днем сидели у меня в комнате. – Этот маленький диалог между матерью и цветной горничной… не знаю, мне он кажется прямо в точку. А ощущение южного лета – понять не могу, как ты это сумел передать.
Я внутренне возгордился, пробормотал благодарность и проглотил добрую половину банки пива.
– У меня сейчас неплохо идет, – сказал я, сознавая собственную скромность. – Я рад, что тебе нравится, в самом деле рад.
– Пожалуй, надо будет мне съездить на Юг, – сказал он, – посмотреть, что к чему. Эта твоя вещица пробудила у меня аппетит. Ты мог бы быть мне гидом. Как, нравится тебе такое предложение, старина? Поездка по старушке Конфедерации.
Я буквально чуть не подскочил от этой идеи.
– Господи, конечно! – сказал я. – Это будет просто здорово! Мы могли бы двинуться из Вашингтона прямо вниз, на юг. У меня в Фредериксберге есть школьный товарищ – он великий знаток Гражданской войны. Мы могли бы остановиться у него и посетить все поля сражений в северной Виргинии. Манассас, Фредериксберг, Чащобу, Спотсилванию – все укрепления. Потом мы бы взяли машину и поехали бы дальше на Юг – в Ричмонд, посмотрели бы Питерсберг, съездили бы на ферму моего отца в округ Саутхемптон. Они скоро будут собирать там земляной орех…
Я увидел, что Натана сразу воодушевило мое предложение, или вексель, и он усиленно кивал, пока я со всем пылом продолжал расписывать наш маршрут. Я намечал это путешествие с образовательными целями серьезно, всеохватно… но чтоб было и весело. После Виргинии – прибрежный район Северной Каролины, где вырос мой дорогой папочка, потом Чарлстон, Саванна, Атланта и неспешная поездка по сердцу Диксиленда, сладостному нутру Юга – Алабаме и Миссисипи; завершим мы свой путь в Новом Орлеане, где такие мясистые, сочные устрицы, да к тому же по два цента за штуку, где замечательная бамия и лангусты растут прямо на деревьях.
– Вот это будет поездка! – кукарекал я, вскрывая еще одну банку пива. – Южная кухня. Жареные цыплята. Кукурузная каша. Горошек с беконом. Лепешки из овсяной муки. Свежая капуста. Деревенская ветчина под острым томатным соусом. Натан, ты же гурман, ты с ума сойдешь от счастья!
Я чувствовал себя чудесно – на таком подъеме от пива. Жара, можно сказать, уложила день в лежку, но из парка дул ветерок, хлопавший ставней, и сквозь стук ее я слышал лившиеся сверху звуки Бетховена. Это, конечно, включила проигрыватель Софи: вернулась с работы – а по субботам она работала полдня – и, принимая душ, по обыкновению запустила его на полную мощность. Раскручивая мою южную фантазию, я уже понимал, что пересаливаю, что говорю, как заштатный южанин, чего я терпеть не мог почти в такой же мере, как и задиристых ньюйоркцев, пропитанных рефлектирующим либерализмом и враждебностью к Югу, – это бесконечно раздражало меня, но неважно: я был в отличном настроении после особенно плодотворного утра и прелести Юга (чьи пейзажи и звуки я с таким старанием, кровью сердца описывал) вызывали у меня легкий экстаз, а порою – сильную душевную боль. Я, конечно, часто испытывал и раньше этот прилив горькой и одновременно сладкой тоски по прошлому – в последний раз этот приступ был значительно менее искренним, когда я пустил в ход свою «кукурузную лесть», но ее колдовство не оказало никакого воздействия на Лесли Лапидас, – однако сегодня это мое чувство было каким-то особенно хрупким, трепетным, острым, прозрачным; мне казалось, я в любую минуту могу разразиться неуместными, но поразительно искренними слезами. Дивное адажио Четвертой симфонии плыло вниз, сливаясь, словно мерное, размеренное биение человеческого пульса, с моим восторженным состоянием.
– Я – твой, старина, – услышал я голос Натана, сидевшего позади меня. – Знаешь, настало для меня время посмотреть Юг. Кое-что из того, что ты говорил в начале лета – это было, кажется, так давно, – застряло у меня в голове: кое-что из того, что ты говорил про Юг. Или, пожалуй, следует сказать, про Юг и про Север. Мы с тобой в очередной раз препирались, и, я помню, ты сказал что-то насчет того, что южане по крайней мере отваживаются ездить на Север, приезжают посмотреть, что Север представляет собой, а из северян лишь немногие утруждают себя поездкой на Юг, чтобы посмотреть на его просторы. Я помню, ты говорил, какую северяне проявляют ограниченность, показывая свое преднамеренное и самодовольное невежество. Ты сказал тогда: это от интеллектуальной самонадеянности. Ты употребил именно эти слова – они показались мне в тот момент слишком сильными, – но потом я стал об этом думать и начал понимать, что, возможно, ты прав. – Он помолчал и поистине пылко произнес: – Я признаюсь в своем невежестве. В самом деле, как я мог ненавидеть места, которых никогда не видел и не знаю? Я – твой. Едем!
– Благослови тебя бог, Натан, – ответил я, зардевшись от добрых чувств и «Рейнголда».
С пивом в руке я бочком прошел в ванную. Я не сознавал, что настолько пьян. И написал мимо унитаза. Сквозь плеск мочи до меня долетел голос Натана:
– У меня должен быть отпуск в середине октября, а к этому времени, судя по твоим темпам, у тебя уже будет завершен большой кусок книги. Тебе, наверное, понадобится немножко передохнуть. Почему бы нам не запланировать нашу поездку на это время? Софи ни разу еще не имела отпуска у этого шарлатана, так что ее тоже должны отпустить недели на две. Я могу взять у брата машину с откидным верхом. Она ему не понадобится – он купил себе новый «олдсмобил». Мы поедем на ней в Вашингтон…
Слушая его, я посмотрел на шкафчик для лекарств – мой «сейф», казавшийся мне таким надежным, пока меня не обокрали. Кто же был тот преступник, думал я, зная теперь, что Моррис Финк чист? Какой-нибудь флэтбушский бродяга – воров тут всегда полно. Это уже не имело значения; к тому же владевшие мною ранее ярость и досада сменились каким-то странным, сложным чувством: ведь деньги-то эти были выручены за продажу человеческого существа. Артиста! Собственности моей бабушки, источника моего спасения. Именно благодаря мальчишке-рабу Артисту я сумел просуществовать это лето в Бруклине; пожертвовав своей плотью и шкурой, он немало сделал, чтобы я мог продержаться на плаву в начальной стадии работы над книгой, так что, может быть, это божья справедливость определила, чтобы Артист больше не содержал меня. Я уже не буду теперь существовать на средства, окрашенные виною столетней давности. В известной мере я был рад избавиться от этих кровавых денег, избавиться от рабства.
Однако разве я смогу когда-либо избавиться от рабства? В горле у меня образовался комок, я громко прошептал слово: «Рабство!» Где-то в самом дальнем закоулке моего сознания гнездилась потребность написать о рабстве, заставить рабство выдать свои наиболее глубоко похороненные, рожденные в муках тайны – эта потребность была не менее настоятельной, чем та, что побуждала меня писать, как я писал сегодня весь день, о наследниках этого института, которые теперь, в сороковые годы двадцатого века, барахтались среди безумного апартеида, царившего в Тайдуотере, штат Виргиния, – о моей любимой и измученной мещанской семье новых южан, чей каждый поступок и каждый жест, как я начал понимать, изучался и оценивался множеством угрюмых черных свидетелей, которые все вышли из чресел рабов. И разве все мы, и белые, и негры, не являемся по-прежнему рабами? В моем лихорадочном мозгу и в самых неспокойных закоулках моей души живет сознание, что я буду носить оковы рабства до тех пор, пока буду писателем. Тут вдруг сквозь приятно ленивые, слегка одуряющие размышления, которые шли от Артиста к моему отцу, затем к образу крещения негра в белых одеждах в илистой реке Джеймс, потом снова к моему отцу, храпевшему в отеле «Макэлпин», вдруг возникла мысль о Нате Тернере, и я почувствовал такую боль, как если бы меня насадили на пику. Я выскочил из ванной и выпалил, пожалуй, излишне громко, так что Натан вздрогнул от неожиданности:
– Нат Тернер!
– Нат Тернер? – с озадаченным видом откликнулся Натан. – Кто такой, черт бы его подрал, этот Нат Тернер?
– Нат Тернер, – сказал я, – был раб-негр, который в лето одна тысяча восемьсот тридцать первое убил около шестидесяти белых – ни один из них, могу добавить, не был евреем. Он жил недалеко от моего родного городка на реке Джеймс. Ферма моего отца как раз посредине того округа, где он поднял свой кровавый бунт.
И я стал рассказывать Натану то немногое, что знал об этом удивительном черном человеке, чья жизнь и деяния окружены такой таинственностью, что о самом его существовании едва ли помнят жители той глубинки, не говоря уже об остальном мире. Во время моего рассказа в комнату вошла Софи, – она была чистенькая, свежая, розовая и поразительно красивая – и уселась на ручку кресла Натана. Она тоже принялась слушать, небрежно поглаживая Натана по плечу, лицо у нее при этом было такое милое и внимательное. Но я довольно скоро иссяк: понял, что знаю об этом человеке совсем немного; он возник из туманов истории ослепляющим, поистине катастрофическим взрывом, совершил свой эпохальный подвиг и исчез столь же таинственно, как и появился, не оставив ничего о себе, о своей личности, ни единого изображения, – ничего, кроме имени. Его надо было открывать заново, и в тот день, пытаясь рассказать о нем Натану и Софи, полупьяный от возбуждения и пыла, я впервые понял, что мне надо написать о нем и, сделав его своим героем, воссоздать для всего остального мира.
– Фантастика! – услышал я собственный, исполненный пивного восторга возглас. – Знаешь, Натан, я сейчас понял. Я напишу про этого раба книгу. И время для нашей поездки выбрано просто идеальное. В работе над романом я как раз дойду до такого места, когда смогу от него оторваться: у меня уже будет написан солидный кусок. А когда мы доберемся до Саутхемптона, мы можем объехать край Ната Тернера, поговорить с людьми, посмотреть на все эти старые дома. Я смогу проникнуться атмосферой и сделать немало записей, собрать информацию. Это будет моя следующая книга – роман о старине Нате. А вы с Софи тем временем пополните свое образование. Это будет самой интересной частью нашего путешествия…
Натан обхватил рукой Софи и крепко ее сжал.
– Язвина, – сказал он, – я просто не дождусь нашей поездки. В октябре мы отправляемся в Диксиленд. – И он посмотрел вверх на Софи. Они обменялись взглядом, полным такой любви (глаза из на секунду встретились и будто растворились друг в друге, не переставая напряженно смотреть), что мне стало неловко, и я поспешил отвернуться. – Сказать ему? – спросил Натан, обращаясь к Софи.
– А почему нет? – ответила она. – Язвинка ведь наш лучший друг, правда?
– И, надеюсь, будет нашим шафером. Мы поженимся в октябре! – весело объявил Натан. – Так что эта поездка будет и нашим медовым месяцем.
– Иисус Вседержитель! – возопил я. – Поздравляю! – И, подойдя к креслу, я поцеловал обоих: Софи – возле уха, где в нос мне ударил аромат гардении, а Натана – в благородное острие носа. – Это же совершенно замечательно, – пробормотал я и действительно так считал, совершенно забыв, что еще в недавнем прошлом подобные моменты экстаза, сулившие еще большие радости, были всегда яркой вспышкой, из-за которой ослепленный зритель уже не видел подступавшей беды.
Должно быть, дней через десять, в последнюю неделю сентября, мне позвонил по телефону брат Натана – Ларри. Я очень удивился, когда однажды утром Моррис Финк вызвал меня к замызганному телефону-автомату в холле, – удивился, что мне вообще кто-то звонит, а тем более человек, о котором я так часто слышал, но с которым ни разу не встречался. Голос был теплый и приятный – он звучал почти как у Натана, с ярко выраженным бруклинским акцентом – и сначала нейтральный, а потом, когда Ларри спросил, не могли бы мы встретиться, и чем быстрее, тем лучше, в нем тоже появилась настойчивость. Он сказал, что не хотел бы показываться у миссис Зиммермен, так что не соглашусь ли я посетить его дома, в Форест-Хиллз. Он добавил, что я, очевидно, понимаю: дело касается Натана – вопрос срочный. Я, не колеблясь, сказал, что буду рад увидеться с ним, и мы условились встретиться у него в конце дня.
Я безнадежно заблудился в лабиринте тоннелей метро, соединяющих районы Кинге и Куинс, сел не на тот автобус и очутился на безлюдных просторах Джамайки, так что опоздал больше чем на час; тем не менее Ларри встретил меня крайне любезно и дружелюбно. Он открыл мне дверь большой и уютной квартиры в достаточно шикарном, на мой взгляд, районе. Пожалуй, я еще ни разу не встречал человека, к которому сразу почувствовал бы такое расположение. Он был немного ниже, значительно шире и полнее Натана и, конечно, старше, но сходство между братьями было разительное, однако довольно скоро становилась ясна и разница, ибо если Натан был сплошной комок нервов, изменчивый, непредсказуемый, то Ларри был человек спокойный, почти флегматичный, с мягким голосом и уверенной манерой держаться, что, возможно, отчасти было атрибутом врача, но вообще-то, я считаю, объяснялось его внутренней солидностью и благопристойностью. Я сразу почувствовал себя с ним свободно, когда в ответ на мои извинения за опоздание он самым учтивым образом предложил мне бутылку канадского эля и сказал:
– Натан говорил мне, что вы любитель солодовых напитков.
Мы сели в кресла у широкого распахнутого окна, выходившего на скопление приятных, увитых плющом зданий в тюдоровском стиле, и он заговорил со мною так, как если бы мы были хорошо знакомы.
– Мне нет нужды говорить вам, что Натан высоко вас ставит, – сказал Ларри, – право же, отчасти поэтому я и попросил вас приехать. Собственно, за то короткое время, какое вы, насколько я понимаю, знакомы, вы стали для него – я уверен, – пожалуй, лучшим другом. Он подробно рассказал мне о вашей работе, о том, какой вы, по его мнению, отличный писатель. Вы идете у него первым номером. Ведь было время – он, наверно, вам об этом рассказывал, – когда он сам подумывал стать писателем. При нормальных обстоятельствах он мог бы стать почти кем угодно. Словом, я уверен, вы сами сумели понять, что у него очень тонкий литературный вкус, и я думаю, вы получите неплохой заряд бодрости, узнав, что, по его мнению, вы не только пишете сейчас отличный роман, но он вообще невероятно высокого мнения о вас как… словом, как о менше.
Я кивнул, выжал из себя что-то ничего не значащее и почувствовал, что зарделся от удовольствия. Господи, как же я был падок до лести! Однако я по-прежнему недоумевал, зачем он пригласил меня. Тогда я сказал – теперь я понимаю – то, что подвело нас к Натану скорее, чем если бы мы продолжали говорить о моем таланте и моих бесценных личных качествах.
– Вы правы насчет Натана. Это, знаете, в самом деле удивительно, чтобы ученый интересовался литературой, а тем более так глубоко разбирался в литературных достоинствах. То есть я хочу сказать, вот он – первоклассный биолог-исследователь, в такой крупной компании, как «Пфайзер»…
Ларри мягко прервал меня, с улыбкой, которая тем не менее не могла скрыть того, что ему больно это говорить.
– Извините меня, Стинго – надеюсь, я могу называть вас так, – извините, но я хочу сразу вам кое-что сказать вместе со многим другим, что вам следует знать. Натан не биолог-исследователь. Он не bona fide [318]ученый, и у него нет никакого диплома. Все это чистейший вымысел. Мне очень жаль, но лучше вам это знать.
Святые угодники! Неужели я так и буду идти по жизни эдаким доверчивым, простодушным младенцем которому самые любимые люди будут вечно втирать очки? Мало того, что Софи так часто лгала мне, а теперь еще и Натан…
– Но я не понимаю, – начал было я, – вы что же, хотите сказать…
– Совершенно верно, – мягко вставил Ларри. – Я хочу сказать, что вся эта история с биологическими исследованиями – маскарад, который устраивает мой брат, прикрытие, и ничего больше. О да, он каждый день является на работу к «Пфайзеру». Он служит там в библиотеке – это синекура, которая не требует особых усилий, где он может вдоволь читать, никому не мешая, и время от времени проводить небольшие исследования для биологов, которые там работают в штате. Это удерживает его от кривой дорожки. Никто об этом не знает, и прежде всего не знает эта милая его девушка – Софи.
Я поистине онемел – такого со мной еще не бывало.
– Но как же… – вымолвил наконец я.
– Один из высокопоставленных чиновников этой компании – близкий друг нашего отца. Это просто большая любезность с его стороны. Устроить Натана было довольно легко, тем более что он, когда владеет собой, хорошо, судя по всему, справляется со своими скромными обязанностями. Натан ведь, как вам известно, бесконечно умен – возможно, даже гениален. Вся беда в том, что большую часть своей жизни он не в себе – сходит с рельсов. Я не сомневаюсь, он мог бы стать фантастически блестящим профессионалом в любой области, если бы только взялся за дело. В литературе. Биологии. Математике. Медицине. Астрономии. Филологии. В чем угодно. Но он никак не мог привести в порядок голову. – Ларри снова вымученно улыбнулся и прижал ладони друг к другу. – Дело в том, что мой брат – законченный сумасшедший.
– О господи, – прошептал я.
– Параноидная шизофрения – таков диагноз, хотя я вовсе не уверен, что эти специалисты по мозгу знают, о чем они говорят. Так или иначе, это одно из таких состояний, когда могут пройти недели, месяцы, даже годы без всяких проявлений болезни, а потом – раз! – он и сорвался. В последние месяцы дело серьезно осложнилось тем, что он стал принимать наркотики. Вот об этом-то я и хотел с вами поговорить.
– О господи! – снова произнес я.
Сидя там и слушая Ларри, решительно и откровенно рассказывавшего мне все эти страшные вещи, я пытался справиться с бурей, бушевавшей у меня в мозгу. Чувство, которое я испытывал, было близко к горю, и я, наверное, был не больше поражен и огорчен, скажи он мне, что Натан умирает от неизлечимого физического недуга, ведущего к вырождению. Я начал заикаться, пытаясь ухватиться хоть за какой-то обломок, какую-то соломинку.
– Но этому так трудно поверить. Когда он рассказывал мне про Гарвард…
– Ох, Натан же никогда не учился в Гарварде. Он вообще никогда не учился в колледже. И, конечно, не потому, что был умственно неспособен. Он прочитал уже столько книг, сколько мне за всю жизнь не прочесть. Но когда человек так болен, просто невозможно получить обычное систематическое образование. Школами для него были такие заведения, как Шеппард-Пратт, Маклинз, Пэйн-Уитни и так далее. Назовите мне любое дорогое заведение для умалишенных – он там был.
– Ох, как же это, черт подери, грустно и ужасно, – услышал я собственный шепот. – Я знал, что он… – Я умолк.
– Вы хотите сказать, вы знали, что он не вполне стабилен. Не вполне… нормален.
– Да, – сказал я, – это, наверно, ясно любому дураку. Но я просто не знал, насколько… ну, насколько это серьезно.
– Был период – он продолжался около двух лет, Натану было тогда под двадцать, – когда казалось, что он выкарабкается. Это была, конечно, иллюзия. Наши родители жили тогда в прекрасном доме в Бруклин-Хайтс, это было за год или за два до войны. Однажды ночью после ожесточенного спора Натану взбрело в голову, что надо сжечь дом, и он чуть его не сжег. Вот тогда нам пришлось запереть его надолго. Это был первый такой случай… но не последний.
Упоминание Ларри о войне привело мне на память то, что озадачивало меня с тех самых пор, как я познакомился с Натаном, но на что по разным причинам я не обратил должного внимания, отложив эту мысль в пустой и пыльный ящик моего сознания. По возрасту Натан, конечно же, должен был бы служить в вооруженных силах, но, поскольку он ни разу и словом об этом не обмолвился, я не затрагивал этой темы, решив – какое мне дело. Но сейчас я не удержался и спросил:
– А что делал Натан во время войны?
– О господи, да он же был белобилетником. В один из периодов просветления он попытался записаться в десантники, но мы это в зародыше пресекли. Он нигде не мог бы служить. Так что он сидел дома и читал Пруста и «Principia» [319]Ньютона. А время от времени посещал бедлам.
Я долгое время молчал, пытаясь, как мог, переварить всю эту информацию, которая так убедительно подтверждала мои опасения по поводу Натана, – опасения и подозрения, которые я до сих пор успешно в себе подавлял. Я сидел молча и раздумывал, и тут в комнату вошла прелестная брюнетка лет тридцати, подошла к Ларри и, тронув его за плечо, сказала:
– Я на минутку выйду, дорогой.
Я встал, и Ларри представил меня своей жене Мими.
– Я так рада познакомиться с вами, – сказала она, беря мою протянутую руку, – я думаю, может, вы сумеете нам помочь с Натаном. Вы знаете, мы ведь так его любим. Он столько о вас рассказывал, что у меня такое впечатление, будто вы его младший брат.
Я произнес какие-то милые, утешительные слова, но не успел сказать ничего существенного.
– Я пошла, – объявила вдруг она, – оставлю вас беседовать вдвоем. Надеюсь снова встретиться с вами.
Она была поразительно хорошенькая и обезоруживающе приятная; я проводил ее взглядом, пока она, слегка покачиваясь, легко шла по устилавшему комнату толстому ковру, – а я только тут заметил теплую, ненавязчивую роскошь этой комнаты с деревянными панелями и множеством книг, и на сердце у меня стало тяжело. Почему я всего лишь нищий, еле сводящий концы с концами, непубликуемый писатель, а не симпатичный, умный, хорошо оплачиваемый еврей-уролог с такой аппетитной женой?
– Не знаю, много ли Натан рассказывал вам о себе. И о нашей семье.
Ларри налил мне еще эля.
– Немного, – сказал я, и тотчас сам удивился этому обстоятельству.
– Не буду докучать вам множеством подробностей, но наш отец сколотил… ну, словом, несколько тысчонок. Прежде всего на консервированных кошерных супах. Когда он приехал сюда из Латвии, он ни слова не знал по-английски и за тридцать лет нажил, прямо скажем, немало. Бедный старик, он сейчас в доме для престарелых – очень дорогом доме. Я вовсе не хочу, чтобы вы сочли меня пошляком. Я говорю об этом, только чтобы подчеркнуть, какое лечение наша семья в состоянии обеспечить Натану. Он получил все лучшее, что могут дать деньги, но ничто окончательно не вывело его из этого состояния.
Ларри помолчал – и в молчании раздался вздох, полный грусти и боли.
– Так что все последние годы его то и дело приходилось отправлять в Пэйн-Уитни, или Риггс, или Менингер, или куда-то еще, а в промежутках бывают большие, относительно спокойные периоды, когда он ведет себя совершенно нормально, как вы или я. Добыв для него это скромное место в библиотеке «Пфайзера», мы думали, что в его состоянии наступила устойчивая ремиссия. Такие ремиссии, или излечения, случаются. Собственно, процент выздоравливающих даже довольно высок. Натан, казалось, был так доволен тем, что имеет работу, и хотя до нас доходили слухи, что он хвастался и изображал свою работу как нечто гораздо более значительное, – все это было достаточно невинно. Даже его грандиозный бред, будто он создает какое-то новое чудо-лекарство, никому не причинял вреда. Все выглядело так, точно он успокоился и находится на пути… ну, словом, к норме. Или, вернее, к норме для человека сумасшедшего. Ну а теперь появилась это милая, печальная, прелестная, обкрученная им полька. Бедная девчонка. Натан говорил мне, что они собираются пожениться… ну а вы, Стинго, что на этот счет думаете?
– Ему же нельзя жениться, верно, раз он в таком состоянии, – сказал я.
– Да, едва ли. – Ларри помолчал. – Но как ему помешать? Будь он неуправляемый сумасшедший, нам пришлось бы на всю жизнь засадить его под замок. Это решило бы все проблемы. Но, понимаете, ужасная трудность состоит в том, что он подолгу выглядит вполне нормальным. И кто может сказать, не окажется ли одна из таких длительных ремиссий полным исцелением? Подобных случаев зафиксировано немало. Нельзя же наказывать человека и мешать ему жить как все, просто исходя из предположения о худшем, исходя из предположения, что он снова может сорваться, хотя это и необязательно? Ну а теперь представим себе, что он женится на этой милой девушке, и представим себе, что у них будет ребенок. А потом представим себе, что он снова слетит с катушек. Это же будет несправедливо… ну словом, по отношению ко всем! – После минутного молчания он пронизывающим взглядом посмотрел на меня и сказал: – У меня нет на это ответа. А у вас есть? – Снова вздохнул, затем произнес: – Иной раз я думаю, жизнь – премерзкая ловушка.
Я внутренне возгордился, пробормотал благодарность и проглотил добрую половину банки пива.
– У меня сейчас неплохо идет, – сказал я, сознавая собственную скромность. – Я рад, что тебе нравится, в самом деле рад.
– Пожалуй, надо будет мне съездить на Юг, – сказал он, – посмотреть, что к чему. Эта твоя вещица пробудила у меня аппетит. Ты мог бы быть мне гидом. Как, нравится тебе такое предложение, старина? Поездка по старушке Конфедерации.
Я буквально чуть не подскочил от этой идеи.
– Господи, конечно! – сказал я. – Это будет просто здорово! Мы могли бы двинуться из Вашингтона прямо вниз, на юг. У меня в Фредериксберге есть школьный товарищ – он великий знаток Гражданской войны. Мы могли бы остановиться у него и посетить все поля сражений в северной Виргинии. Манассас, Фредериксберг, Чащобу, Спотсилванию – все укрепления. Потом мы бы взяли машину и поехали бы дальше на Юг – в Ричмонд, посмотрели бы Питерсберг, съездили бы на ферму моего отца в округ Саутхемптон. Они скоро будут собирать там земляной орех…
Я увидел, что Натана сразу воодушевило мое предложение, или вексель, и он усиленно кивал, пока я со всем пылом продолжал расписывать наш маршрут. Я намечал это путешествие с образовательными целями серьезно, всеохватно… но чтоб было и весело. После Виргинии – прибрежный район Северной Каролины, где вырос мой дорогой папочка, потом Чарлстон, Саванна, Атланта и неспешная поездка по сердцу Диксиленда, сладостному нутру Юга – Алабаме и Миссисипи; завершим мы свой путь в Новом Орлеане, где такие мясистые, сочные устрицы, да к тому же по два цента за штуку, где замечательная бамия и лангусты растут прямо на деревьях.
– Вот это будет поездка! – кукарекал я, вскрывая еще одну банку пива. – Южная кухня. Жареные цыплята. Кукурузная каша. Горошек с беконом. Лепешки из овсяной муки. Свежая капуста. Деревенская ветчина под острым томатным соусом. Натан, ты же гурман, ты с ума сойдешь от счастья!
Я чувствовал себя чудесно – на таком подъеме от пива. Жара, можно сказать, уложила день в лежку, но из парка дул ветерок, хлопавший ставней, и сквозь стук ее я слышал лившиеся сверху звуки Бетховена. Это, конечно, включила проигрыватель Софи: вернулась с работы – а по субботам она работала полдня – и, принимая душ, по обыкновению запустила его на полную мощность. Раскручивая мою южную фантазию, я уже понимал, что пересаливаю, что говорю, как заштатный южанин, чего я терпеть не мог почти в такой же мере, как и задиристых ньюйоркцев, пропитанных рефлектирующим либерализмом и враждебностью к Югу, – это бесконечно раздражало меня, но неважно: я был в отличном настроении после особенно плодотворного утра и прелести Юга (чьи пейзажи и звуки я с таким старанием, кровью сердца описывал) вызывали у меня легкий экстаз, а порою – сильную душевную боль. Я, конечно, часто испытывал и раньше этот прилив горькой и одновременно сладкой тоски по прошлому – в последний раз этот приступ был значительно менее искренним, когда я пустил в ход свою «кукурузную лесть», но ее колдовство не оказало никакого воздействия на Лесли Лапидас, – однако сегодня это мое чувство было каким-то особенно хрупким, трепетным, острым, прозрачным; мне казалось, я в любую минуту могу разразиться неуместными, но поразительно искренними слезами. Дивное адажио Четвертой симфонии плыло вниз, сливаясь, словно мерное, размеренное биение человеческого пульса, с моим восторженным состоянием.
– Я – твой, старина, – услышал я голос Натана, сидевшего позади меня. – Знаешь, настало для меня время посмотреть Юг. Кое-что из того, что ты говорил в начале лета – это было, кажется, так давно, – застряло у меня в голове: кое-что из того, что ты говорил про Юг. Или, пожалуй, следует сказать, про Юг и про Север. Мы с тобой в очередной раз препирались, и, я помню, ты сказал что-то насчет того, что южане по крайней мере отваживаются ездить на Север, приезжают посмотреть, что Север представляет собой, а из северян лишь немногие утруждают себя поездкой на Юг, чтобы посмотреть на его просторы. Я помню, ты говорил, какую северяне проявляют ограниченность, показывая свое преднамеренное и самодовольное невежество. Ты сказал тогда: это от интеллектуальной самонадеянности. Ты употребил именно эти слова – они показались мне в тот момент слишком сильными, – но потом я стал об этом думать и начал понимать, что, возможно, ты прав. – Он помолчал и поистине пылко произнес: – Я признаюсь в своем невежестве. В самом деле, как я мог ненавидеть места, которых никогда не видел и не знаю? Я – твой. Едем!
– Благослови тебя бог, Натан, – ответил я, зардевшись от добрых чувств и «Рейнголда».
С пивом в руке я бочком прошел в ванную. Я не сознавал, что настолько пьян. И написал мимо унитаза. Сквозь плеск мочи до меня долетел голос Натана:
– У меня должен быть отпуск в середине октября, а к этому времени, судя по твоим темпам, у тебя уже будет завершен большой кусок книги. Тебе, наверное, понадобится немножко передохнуть. Почему бы нам не запланировать нашу поездку на это время? Софи ни разу еще не имела отпуска у этого шарлатана, так что ее тоже должны отпустить недели на две. Я могу взять у брата машину с откидным верхом. Она ему не понадобится – он купил себе новый «олдсмобил». Мы поедем на ней в Вашингтон…
Слушая его, я посмотрел на шкафчик для лекарств – мой «сейф», казавшийся мне таким надежным, пока меня не обокрали. Кто же был тот преступник, думал я, зная теперь, что Моррис Финк чист? Какой-нибудь флэтбушский бродяга – воров тут всегда полно. Это уже не имело значения; к тому же владевшие мною ранее ярость и досада сменились каким-то странным, сложным чувством: ведь деньги-то эти были выручены за продажу человеческого существа. Артиста! Собственности моей бабушки, источника моего спасения. Именно благодаря мальчишке-рабу Артисту я сумел просуществовать это лето в Бруклине; пожертвовав своей плотью и шкурой, он немало сделал, чтобы я мог продержаться на плаву в начальной стадии работы над книгой, так что, может быть, это божья справедливость определила, чтобы Артист больше не содержал меня. Я уже не буду теперь существовать на средства, окрашенные виною столетней давности. В известной мере я был рад избавиться от этих кровавых денег, избавиться от рабства.
Однако разве я смогу когда-либо избавиться от рабства? В горле у меня образовался комок, я громко прошептал слово: «Рабство!» Где-то в самом дальнем закоулке моего сознания гнездилась потребность написать о рабстве, заставить рабство выдать свои наиболее глубоко похороненные, рожденные в муках тайны – эта потребность была не менее настоятельной, чем та, что побуждала меня писать, как я писал сегодня весь день, о наследниках этого института, которые теперь, в сороковые годы двадцатого века, барахтались среди безумного апартеида, царившего в Тайдуотере, штат Виргиния, – о моей любимой и измученной мещанской семье новых южан, чей каждый поступок и каждый жест, как я начал понимать, изучался и оценивался множеством угрюмых черных свидетелей, которые все вышли из чресел рабов. И разве все мы, и белые, и негры, не являемся по-прежнему рабами? В моем лихорадочном мозгу и в самых неспокойных закоулках моей души живет сознание, что я буду носить оковы рабства до тех пор, пока буду писателем. Тут вдруг сквозь приятно ленивые, слегка одуряющие размышления, которые шли от Артиста к моему отцу, затем к образу крещения негра в белых одеждах в илистой реке Джеймс, потом снова к моему отцу, храпевшему в отеле «Макэлпин», вдруг возникла мысль о Нате Тернере, и я почувствовал такую боль, как если бы меня насадили на пику. Я выскочил из ванной и выпалил, пожалуй, излишне громко, так что Натан вздрогнул от неожиданности:
– Нат Тернер!
– Нат Тернер? – с озадаченным видом откликнулся Натан. – Кто такой, черт бы его подрал, этот Нат Тернер?
– Нат Тернер, – сказал я, – был раб-негр, который в лето одна тысяча восемьсот тридцать первое убил около шестидесяти белых – ни один из них, могу добавить, не был евреем. Он жил недалеко от моего родного городка на реке Джеймс. Ферма моего отца как раз посредине того округа, где он поднял свой кровавый бунт.
И я стал рассказывать Натану то немногое, что знал об этом удивительном черном человеке, чья жизнь и деяния окружены такой таинственностью, что о самом его существовании едва ли помнят жители той глубинки, не говоря уже об остальном мире. Во время моего рассказа в комнату вошла Софи, – она была чистенькая, свежая, розовая и поразительно красивая – и уселась на ручку кресла Натана. Она тоже принялась слушать, небрежно поглаживая Натана по плечу, лицо у нее при этом было такое милое и внимательное. Но я довольно скоро иссяк: понял, что знаю об этом человеке совсем немного; он возник из туманов истории ослепляющим, поистине катастрофическим взрывом, совершил свой эпохальный подвиг и исчез столь же таинственно, как и появился, не оставив ничего о себе, о своей личности, ни единого изображения, – ничего, кроме имени. Его надо было открывать заново, и в тот день, пытаясь рассказать о нем Натану и Софи, полупьяный от возбуждения и пыла, я впервые понял, что мне надо написать о нем и, сделав его своим героем, воссоздать для всего остального мира.
– Фантастика! – услышал я собственный, исполненный пивного восторга возглас. – Знаешь, Натан, я сейчас понял. Я напишу про этого раба книгу. И время для нашей поездки выбрано просто идеальное. В работе над романом я как раз дойду до такого места, когда смогу от него оторваться: у меня уже будет написан солидный кусок. А когда мы доберемся до Саутхемптона, мы можем объехать край Ната Тернера, поговорить с людьми, посмотреть на все эти старые дома. Я смогу проникнуться атмосферой и сделать немало записей, собрать информацию. Это будет моя следующая книга – роман о старине Нате. А вы с Софи тем временем пополните свое образование. Это будет самой интересной частью нашего путешествия…
Натан обхватил рукой Софи и крепко ее сжал.
– Язвина, – сказал он, – я просто не дождусь нашей поездки. В октябре мы отправляемся в Диксиленд. – И он посмотрел вверх на Софи. Они обменялись взглядом, полным такой любви (глаза из на секунду встретились и будто растворились друг в друге, не переставая напряженно смотреть), что мне стало неловко, и я поспешил отвернуться. – Сказать ему? – спросил Натан, обращаясь к Софи.
– А почему нет? – ответила она. – Язвинка ведь наш лучший друг, правда?
– И, надеюсь, будет нашим шафером. Мы поженимся в октябре! – весело объявил Натан. – Так что эта поездка будет и нашим медовым месяцем.
– Иисус Вседержитель! – возопил я. – Поздравляю! – И, подойдя к креслу, я поцеловал обоих: Софи – возле уха, где в нос мне ударил аромат гардении, а Натана – в благородное острие носа. – Это же совершенно замечательно, – пробормотал я и действительно так считал, совершенно забыв, что еще в недавнем прошлом подобные моменты экстаза, сулившие еще большие радости, были всегда яркой вспышкой, из-за которой ослепленный зритель уже не видел подступавшей беды.
Должно быть, дней через десять, в последнюю неделю сентября, мне позвонил по телефону брат Натана – Ларри. Я очень удивился, когда однажды утром Моррис Финк вызвал меня к замызганному телефону-автомату в холле, – удивился, что мне вообще кто-то звонит, а тем более человек, о котором я так часто слышал, но с которым ни разу не встречался. Голос был теплый и приятный – он звучал почти как у Натана, с ярко выраженным бруклинским акцентом – и сначала нейтральный, а потом, когда Ларри спросил, не могли бы мы встретиться, и чем быстрее, тем лучше, в нем тоже появилась настойчивость. Он сказал, что не хотел бы показываться у миссис Зиммермен, так что не соглашусь ли я посетить его дома, в Форест-Хиллз. Он добавил, что я, очевидно, понимаю: дело касается Натана – вопрос срочный. Я, не колеблясь, сказал, что буду рад увидеться с ним, и мы условились встретиться у него в конце дня.
Я безнадежно заблудился в лабиринте тоннелей метро, соединяющих районы Кинге и Куинс, сел не на тот автобус и очутился на безлюдных просторах Джамайки, так что опоздал больше чем на час; тем не менее Ларри встретил меня крайне любезно и дружелюбно. Он открыл мне дверь большой и уютной квартиры в достаточно шикарном, на мой взгляд, районе. Пожалуй, я еще ни разу не встречал человека, к которому сразу почувствовал бы такое расположение. Он был немного ниже, значительно шире и полнее Натана и, конечно, старше, но сходство между братьями было разительное, однако довольно скоро становилась ясна и разница, ибо если Натан был сплошной комок нервов, изменчивый, непредсказуемый, то Ларри был человек спокойный, почти флегматичный, с мягким голосом и уверенной манерой держаться, что, возможно, отчасти было атрибутом врача, но вообще-то, я считаю, объяснялось его внутренней солидностью и благопристойностью. Я сразу почувствовал себя с ним свободно, когда в ответ на мои извинения за опоздание он самым учтивым образом предложил мне бутылку канадского эля и сказал:
– Натан говорил мне, что вы любитель солодовых напитков.
Мы сели в кресла у широкого распахнутого окна, выходившего на скопление приятных, увитых плющом зданий в тюдоровском стиле, и он заговорил со мною так, как если бы мы были хорошо знакомы.
– Мне нет нужды говорить вам, что Натан высоко вас ставит, – сказал Ларри, – право же, отчасти поэтому я и попросил вас приехать. Собственно, за то короткое время, какое вы, насколько я понимаю, знакомы, вы стали для него – я уверен, – пожалуй, лучшим другом. Он подробно рассказал мне о вашей работе, о том, какой вы, по его мнению, отличный писатель. Вы идете у него первым номером. Ведь было время – он, наверно, вам об этом рассказывал, – когда он сам подумывал стать писателем. При нормальных обстоятельствах он мог бы стать почти кем угодно. Словом, я уверен, вы сами сумели понять, что у него очень тонкий литературный вкус, и я думаю, вы получите неплохой заряд бодрости, узнав, что, по его мнению, вы не только пишете сейчас отличный роман, но он вообще невероятно высокого мнения о вас как… словом, как о менше.
Я кивнул, выжал из себя что-то ничего не значащее и почувствовал, что зарделся от удовольствия. Господи, как же я был падок до лести! Однако я по-прежнему недоумевал, зачем он пригласил меня. Тогда я сказал – теперь я понимаю – то, что подвело нас к Натану скорее, чем если бы мы продолжали говорить о моем таланте и моих бесценных личных качествах.
– Вы правы насчет Натана. Это, знаете, в самом деле удивительно, чтобы ученый интересовался литературой, а тем более так глубоко разбирался в литературных достоинствах. То есть я хочу сказать, вот он – первоклассный биолог-исследователь, в такой крупной компании, как «Пфайзер»…
Ларри мягко прервал меня, с улыбкой, которая тем не менее не могла скрыть того, что ему больно это говорить.
– Извините меня, Стинго – надеюсь, я могу называть вас так, – извините, но я хочу сразу вам кое-что сказать вместе со многим другим, что вам следует знать. Натан не биолог-исследователь. Он не bona fide [318]ученый, и у него нет никакого диплома. Все это чистейший вымысел. Мне очень жаль, но лучше вам это знать.
Святые угодники! Неужели я так и буду идти по жизни эдаким доверчивым, простодушным младенцем которому самые любимые люди будут вечно втирать очки? Мало того, что Софи так часто лгала мне, а теперь еще и Натан…
– Но я не понимаю, – начал было я, – вы что же, хотите сказать…
– Совершенно верно, – мягко вставил Ларри. – Я хочу сказать, что вся эта история с биологическими исследованиями – маскарад, который устраивает мой брат, прикрытие, и ничего больше. О да, он каждый день является на работу к «Пфайзеру». Он служит там в библиотеке – это синекура, которая не требует особых усилий, где он может вдоволь читать, никому не мешая, и время от времени проводить небольшие исследования для биологов, которые там работают в штате. Это удерживает его от кривой дорожки. Никто об этом не знает, и прежде всего не знает эта милая его девушка – Софи.
Я поистине онемел – такого со мной еще не бывало.
– Но как же… – вымолвил наконец я.
– Один из высокопоставленных чиновников этой компании – близкий друг нашего отца. Это просто большая любезность с его стороны. Устроить Натана было довольно легко, тем более что он, когда владеет собой, хорошо, судя по всему, справляется со своими скромными обязанностями. Натан ведь, как вам известно, бесконечно умен – возможно, даже гениален. Вся беда в том, что большую часть своей жизни он не в себе – сходит с рельсов. Я не сомневаюсь, он мог бы стать фантастически блестящим профессионалом в любой области, если бы только взялся за дело. В литературе. Биологии. Математике. Медицине. Астрономии. Филологии. В чем угодно. Но он никак не мог привести в порядок голову. – Ларри снова вымученно улыбнулся и прижал ладони друг к другу. – Дело в том, что мой брат – законченный сумасшедший.
– О господи, – прошептал я.
– Параноидная шизофрения – таков диагноз, хотя я вовсе не уверен, что эти специалисты по мозгу знают, о чем они говорят. Так или иначе, это одно из таких состояний, когда могут пройти недели, месяцы, даже годы без всяких проявлений болезни, а потом – раз! – он и сорвался. В последние месяцы дело серьезно осложнилось тем, что он стал принимать наркотики. Вот об этом-то я и хотел с вами поговорить.
– О господи! – снова произнес я.
Сидя там и слушая Ларри, решительно и откровенно рассказывавшего мне все эти страшные вещи, я пытался справиться с бурей, бушевавшей у меня в мозгу. Чувство, которое я испытывал, было близко к горю, и я, наверное, был не больше поражен и огорчен, скажи он мне, что Натан умирает от неизлечимого физического недуга, ведущего к вырождению. Я начал заикаться, пытаясь ухватиться хоть за какой-то обломок, какую-то соломинку.
– Но этому так трудно поверить. Когда он рассказывал мне про Гарвард…
– Ох, Натан же никогда не учился в Гарварде. Он вообще никогда не учился в колледже. И, конечно, не потому, что был умственно неспособен. Он прочитал уже столько книг, сколько мне за всю жизнь не прочесть. Но когда человек так болен, просто невозможно получить обычное систематическое образование. Школами для него были такие заведения, как Шеппард-Пратт, Маклинз, Пэйн-Уитни и так далее. Назовите мне любое дорогое заведение для умалишенных – он там был.
– Ох, как же это, черт подери, грустно и ужасно, – услышал я собственный шепот. – Я знал, что он… – Я умолк.
– Вы хотите сказать, вы знали, что он не вполне стабилен. Не вполне… нормален.
– Да, – сказал я, – это, наверно, ясно любому дураку. Но я просто не знал, насколько… ну, насколько это серьезно.
– Был период – он продолжался около двух лет, Натану было тогда под двадцать, – когда казалось, что он выкарабкается. Это была, конечно, иллюзия. Наши родители жили тогда в прекрасном доме в Бруклин-Хайтс, это было за год или за два до войны. Однажды ночью после ожесточенного спора Натану взбрело в голову, что надо сжечь дом, и он чуть его не сжег. Вот тогда нам пришлось запереть его надолго. Это был первый такой случай… но не последний.
Упоминание Ларри о войне привело мне на память то, что озадачивало меня с тех самых пор, как я познакомился с Натаном, но на что по разным причинам я не обратил должного внимания, отложив эту мысль в пустой и пыльный ящик моего сознания. По возрасту Натан, конечно же, должен был бы служить в вооруженных силах, но, поскольку он ни разу и словом об этом не обмолвился, я не затрагивал этой темы, решив – какое мне дело. Но сейчас я не удержался и спросил:
– А что делал Натан во время войны?
– О господи, да он же был белобилетником. В один из периодов просветления он попытался записаться в десантники, но мы это в зародыше пресекли. Он нигде не мог бы служить. Так что он сидел дома и читал Пруста и «Principia» [319]Ньютона. А время от времени посещал бедлам.
Я долгое время молчал, пытаясь, как мог, переварить всю эту информацию, которая так убедительно подтверждала мои опасения по поводу Натана, – опасения и подозрения, которые я до сих пор успешно в себе подавлял. Я сидел молча и раздумывал, и тут в комнату вошла прелестная брюнетка лет тридцати, подошла к Ларри и, тронув его за плечо, сказала:
– Я на минутку выйду, дорогой.
Я встал, и Ларри представил меня своей жене Мими.
– Я так рада познакомиться с вами, – сказала она, беря мою протянутую руку, – я думаю, может, вы сумеете нам помочь с Натаном. Вы знаете, мы ведь так его любим. Он столько о вас рассказывал, что у меня такое впечатление, будто вы его младший брат.
Я произнес какие-то милые, утешительные слова, но не успел сказать ничего существенного.
– Я пошла, – объявила вдруг она, – оставлю вас беседовать вдвоем. Надеюсь снова встретиться с вами.
Она была поразительно хорошенькая и обезоруживающе приятная; я проводил ее взглядом, пока она, слегка покачиваясь, легко шла по устилавшему комнату толстому ковру, – а я только тут заметил теплую, ненавязчивую роскошь этой комнаты с деревянными панелями и множеством книг, и на сердце у меня стало тяжело. Почему я всего лишь нищий, еле сводящий концы с концами, непубликуемый писатель, а не симпатичный, умный, хорошо оплачиваемый еврей-уролог с такой аппетитной женой?
– Не знаю, много ли Натан рассказывал вам о себе. И о нашей семье.
Ларри налил мне еще эля.
– Немного, – сказал я, и тотчас сам удивился этому обстоятельству.
– Не буду докучать вам множеством подробностей, но наш отец сколотил… ну, словом, несколько тысчонок. Прежде всего на консервированных кошерных супах. Когда он приехал сюда из Латвии, он ни слова не знал по-английски и за тридцать лет нажил, прямо скажем, немало. Бедный старик, он сейчас в доме для престарелых – очень дорогом доме. Я вовсе не хочу, чтобы вы сочли меня пошляком. Я говорю об этом, только чтобы подчеркнуть, какое лечение наша семья в состоянии обеспечить Натану. Он получил все лучшее, что могут дать деньги, но ничто окончательно не вывело его из этого состояния.
Ларри помолчал – и в молчании раздался вздох, полный грусти и боли.
– Так что все последние годы его то и дело приходилось отправлять в Пэйн-Уитни, или Риггс, или Менингер, или куда-то еще, а в промежутках бывают большие, относительно спокойные периоды, когда он ведет себя совершенно нормально, как вы или я. Добыв для него это скромное место в библиотеке «Пфайзера», мы думали, что в его состоянии наступила устойчивая ремиссия. Такие ремиссии, или излечения, случаются. Собственно, процент выздоравливающих даже довольно высок. Натан, казалось, был так доволен тем, что имеет работу, и хотя до нас доходили слухи, что он хвастался и изображал свою работу как нечто гораздо более значительное, – все это было достаточно невинно. Даже его грандиозный бред, будто он создает какое-то новое чудо-лекарство, никому не причинял вреда. Все выглядело так, точно он успокоился и находится на пути… ну, словом, к норме. Или, вернее, к норме для человека сумасшедшего. Ну а теперь появилась это милая, печальная, прелестная, обкрученная им полька. Бедная девчонка. Натан говорил мне, что они собираются пожениться… ну а вы, Стинго, что на этот счет думаете?
– Ему же нельзя жениться, верно, раз он в таком состоянии, – сказал я.
– Да, едва ли. – Ларри помолчал. – Но как ему помешать? Будь он неуправляемый сумасшедший, нам пришлось бы на всю жизнь засадить его под замок. Это решило бы все проблемы. Но, понимаете, ужасная трудность состоит в том, что он подолгу выглядит вполне нормальным. И кто может сказать, не окажется ли одна из таких длительных ремиссий полным исцелением? Подобных случаев зафиксировано немало. Нельзя же наказывать человека и мешать ему жить как все, просто исходя из предположения о худшем, исходя из предположения, что он снова может сорваться, хотя это и необязательно? Ну а теперь представим себе, что он женится на этой милой девушке, и представим себе, что у них будет ребенок. А потом представим себе, что он снова слетит с катушек. Это же будет несправедливо… ну словом, по отношению ко всем! – После минутного молчания он пронизывающим взглядом посмотрел на меня и сказал: – У меня нет на это ответа. А у вас есть? – Снова вздохнул, затем произнес: – Иной раз я думаю, жизнь – премерзкая ловушка.