Дэвида давно уже перестали заботить перешептывания о его собственной персоне, но он постарался вслушиваться в обрывки разговоров, ища намеков на сфинкса и приключение Пелоруса на прошлой неделе. Разумеется, если бы тела четверых убитых были обнаружены, об этом обязательно заговорили бы, но, как Дэвид и надеялся, они успели исчезнуть.
   Он также надеялся, что, как только они удалятся от дома, Мандорла, не будучи заперта в четырех стенах, немного отойдет, но предсказать такое наверняка не представлялось возможным. Прежде, как только они возвращались домой с прогулок, все повторялось с новой силой. Он предложил ей лауданум, но она не притронулась к нему. Предпочитала возбуждение и беспокойство — лекарственному забвению. Она выпила вина за вечерней трапезой, но алкогольная интоксикация ничуть не расслабила ее, и, когда Дэвид попытался читать, Мандорла завозилась пуще прежнего, так что ему вовсе не удавалось сконцентрироваться. Наконец, он отложил книгу, зажег свечу и задул лампу, надеясь, что тишина принесет ей покой.
   Но не тут-то было.
   Тогда он задумался: а вдруг преждевременное пробуждение из забытья стало ошибкой. Пожалуй, она сумела бы лучше восстановиться, если бы позволить ей отдохнуть подольше.
   Под конец она снова попросила его заняться с ней любовью, и пришла в раздражение, когда он ответил: — Я не могу.
   — Не бойся, я не превращусь в волчицу, — ядовито усмехнулась она.
   У него вертелось на языке: попросить его о любовных утехах — не больший комплимент для него, чем, скажем, попросить почесать ей спину — чтобы расслабиться. Но он сдержался. — Неважно, кто ты и чем можешь быть, — приглушенно ответил Дэвид. — Когда я говорю, что не могу, я именно это и имею в виду.
   Она взглянула на него будто бы с симпатией: — Что, твоя ревнивая хозяйка лишила тебя этого? — невинно поинтересовалась она. — Ее соперницы были добрее, если верить слухам.
   — Знаю, — горько процедил он.
   Она решила не муссировать тему, пощадив его чувства, и вместо этого произнесла: — Тогда поговори со мной. Скажи мне, что мы здесь делаем вместе. И чего ждем.
   Странно, не успела она произнести эти слова, как он понял: да, действительно, они ждут . Дэвид моментально ощутил себя изолированным от мира людей, который посетил всего несколько часов назад. И обрадовался, что не один здесь.
   — Мы ведь ждем, разве нет? — не отступала Мандорла. — Мы находимся наготове, ждем, когда что-то произойдет, но ничего не происходит, и я никак не могу рассеять туман незнания. Мои сны — сплошная путаница, мешанина древних воспоминаний — кусочки разных вещей. Я привыкла к более понятным снам, хотя надежды и амбиции всегда портили четкость моих лучших видений.
   — Я бы хотел, чтобы надежды и амбиции не портили мои видения, — отозвался Дэвид.
   — Иногда я думаю, что все мое существование в человеческом облике есть сон, — заговорила Мандорла, глядя на пламя свечи. — И что мои превращения — это сон внутри сна, фантомное эхо мое истинной сущности. Порой я думаю, что мое реальное тело лежит где-нибудь, объятое сном, белое, неподвижное, и однажды я пробужусь ото сна, почешусь под меховой шкурой, облизну пасть и пойму — те десять тысяч лет были всего лишь грандиозными минутами, проведенными во сне, что Золотой Век никогда не кончался, а Махалалел — если вообще когда-нибудь существовал — нашел для себя занятие получше, нежели творить при помощи магии ненастоящих людей. Но все кончается грустным напоминанием самой себе, что, даже если мир — всего лишь сон, я все равно должна жить именно в этом мире, и проживи я десять тысяч лет в пространстве нескольких ярких моментов реального времени, мне пришлось бы провести еще в сто тысяч раз больше, пока мое истинное сердце бьется всего-то раз десять.
   — Мне знакомо это чувство, — проговорил Дэвид, нисколько в этом не сомневаясь. — Я много раз спрашивал себя: на самом ли деле я очнулся от бреда, который случился со мной после укуса змейки в Египте. Я часто думал, что мое подлинное пробуждение должно было протекать в виде серии видений, которые являлись мне, когда я лежал в гамаке. Те, другие видения, никогда меня не покидали. Я до сих пор вижу себя во сне в облике Сатаны, а иной раз — в виде всемогущего Бога, вижу сны о вервольфах Лондона, об аллегорической пещере, которую описал Платон. Каждый из этих образов держит меня в плену, влияет на мое восприятие мира… и, если три из этих образов — чистые символы, почему бы не быть символом и четвертому? Почему бы мне не поверить, что лондонские вервольфы — всего лишь актеры в своего рода аллегории, а мир обходится без них? Почему бы не допустить, что мир вервольфов, который я населил за пятьдесят лет, — всего лишь плод моих сновидений, от которых я смогу однажды проснуться, если только змеиный яд покинет мое тело?
   Правда, в конце я вспоминаю слова, что так часто и настойчиво любил повторят Таллентайр, будучи вынужденным обстоятельствами признать Акты Творения действительно возможными: если мир, действительно, обладает текстурой и логикой сна, значит, мы должны жить в нем и стараться постигнуть его ограниченную цель всеми силами своей души. Ты права, Мандорла: если мы живем так долго в мире, который не что иное, как сон, мы должны жить в нем много дольше… пожалуй, целую вечность. И если однажды нам суждено будет пробудиться и найти мир таким, каким он был до нашего проклятия, как мы узнаем, вернулись ли мы к нашей истинной сущности, или, может быть, сдвинулись дальше, в новую фазу иллюзии?
   Она уставилась на него, будто изумленная тем, что встретила в нем такое сходство с собственными мыслями. — Мы слишком долго спали и видели сны, — прошептала она чуть погодя. — Все верно, Дэвид. Мы слишком долго ждали, слишком долго уповали на свою веру, чтобы это было похоже на состояние бодрствования. И еще… пожалуй, именно этого мы и ждем — пробуждения.
   — Люди слишком увлечены написанием историй, которые заканчиваются пробуждением. — проговорил Дэвид, смущенно уклоняясь от темы ожидания . — Лучшие из них — те, где очнувшийся ото сна обнаруживает некое доказательство того, что сон вовсе и не был сном.
   — Пожалуй, наша история именно так и закончится, — согласилась она. — Какой же еще конец может иметь история, если не восстановление здоровья и гармонии? — Он знал, что она все еще мечтает о Золотом Веке, о состоянии невинности, которым наслаждалась, будучи волчицей — бездумной, не омраченной размышлениями и переменами настроения.
   «Насколько простой может стать мучительная работа надежд и амбиций, когда впереди — такая чистая цель», — подумал он.
   — Конец каждой истории — в возвращении реальности, в такой степени, в какой это нужно ее участникам, — произнес он вслух. — Но история, которая сама по себе реальна, не может повернуть вспять. Она должна всегда двигаться вперед, изменяясь, становясь чем-то новым, каждый день напролет.
   — Тогда я должна надеяться, что мы все-таки видим сны, — пробормотала она.
   — Такая надежда ничего не стоит, — возразил ей Дэвид. — Мы уже хлебнули несчастий, ты и я, но, если будем сопротивляться отчаянию, нам нужна лучшая надежда, чем это . Лучше надеяться на умирание ангелов, чем на восстановление их красочной империи.
   — Чего мы ждем, Дэвид? — спросила Мандорла, переключаясь довольно резко. — И почему нам так необходимо ждать, если ангелы могут сделать все, что угодно, когда им заблагорассудится?
   — Я могу лишь предполагать ответ, — отозвался он. — И могу запросто ошибаться.
   — Предположи же.
   — Я могу объяснить это в форме аллегории, — сказал он. — Это единственный способ, которым я могу описать природу мира.
   — Я достаточно образованна, — оборвала она его. — И понимаю, что такое аллегория.
   — Тебе известна аллегория Пещеры Платона? — спросил он.
   Она покачала головой. В этом, напомнил он себе, истинная Мандорла, однажды потребовавшая, чтобы он сновидел для нее, чтобы отправился в путешествие с Ангелом Боли и принес известия о настоящих ангелах и будущем мира. Каким образом она надеялась истолковать эти известия, зная так мало из лексикона идей, на которых базировались его сновидения?
   — В «Республике» Платон представляет, что человечество можно уподобить пленникам, сидящим на цепи в тесной пещере. Они теснятся на маленьком пятачке, а позади пылает огромное пламя. Так как они не могут повернуть голову, то не видят ничего, кроме стены перед ними, на которую отбрасывают тени существа, движущиеся взад-вперед вдоль тропы, что лежит меж ними и огнем. Ничего не видя, кроме этих теней, пленники могут лишь предполагать, будто игра теней на стене — и есть реальная картина бытия, и, даже если бы несколько особо одаренных смогли расширить пределы своего воображения, им удалось бы ухватить лишь слабый отблеск истинной реальности большого мира — да и то, той же природы, что и те, кто отбрасывает тени. Если бы хоть один человек оборвал цепь, что держит его за горло, и сумел повернуться, он немедленно понял бы, какую ошибку совершают его собратья — вот только как бы он сумел убедить товарищей, что его видение — не сон и не безумие?
   — Прежде все люди уважали точку зрения других , — отозвалась Мандорла. — И старались увидеть истину в их сновидениях. Лишь совсем недавно такие видения стали относить к разряду безумия.
   — Более того, — продолжал Дэвид. — Я, разумеется, мечтал стать человеком, который обернется и увидит, как эти существа идут непосредственно по тропе. Я ведь побывал в Египте, и в голове у меня было множество образов древних египетских богов; среди них были такие, которые постоянно мелькали перед моим внутренним взором. А один смотрел прямо на меня — тот, что разорвал цепь на моей шее — я увидел, что это была Баст с кошачьей головой. Думаю, мне даже было понятно, что все это лишь продукт моего воображения, и эту реальность можно представить, только располагая необходимым набором знаков и символов. Какова же еще может быть связь между человеком и сущностью, не обладающей материальным телом?
   — Это не так уж трудно, — сказала Мандорла, нахмурившись. — Ты отвернулся от мира теней, составлявшего основу твоего обычного опыта, и постиг реальность, чьи тени падали на стену. Ты стал пешкой в руках одного их существ, обитавших в той, более значительной, реальности. Вот как я это понимаю.
   — Ты должна понять кое-что еще, — настаивал Дэвид. — Должна понять, что глядеть на мир, лежащий за пределами этого отражения, очень трудно. Такое возможно, лишь если создать соответствующий набор образов. Даже обычное зрение не пассивно; глаз и мозг вместе работают над сложным процессом внимания, узнавания и интерпретации. Любой же глаз, пытающийся охватить более значительную реальность, будь то научная теория или причудливые сновидения, должен оставаться весьма активным. Если сущностей, которых мы зовем ангелами, можно увидеть и понять, тогда следует дать им имена и, пожалуй, наградить их лицами — но мы не должны попадаться в ловушку, думая, что в силах постичь их истинную натуру при помощи своих обманчивых описаний.
   — Это мне тоже понятно, — заверила его Мандорла.
   — Но аллегория пещеры — не только в этом, — терпеливо продолжал он. — Огонь, рождающий тени — не главный и единственный источник света, как и существа, чьи тени падают на стену — не главные и единственные проявления реальности. За разведенным пламенем есть узкий проход, который ведет прямо во внешний мир. Для того, чтобы узреть Вселенную во всем ее величии, пленнику необходимо сбросить все кандалы, дабы пройти мимо огня либо сквозь него — и попасть в узкий коридор. Лишь затем он очутится на пороге своей тюрьмы и насладится великолепием истинного света.
   Сущности, что прохаживаются по дорожке, как ты понимаешь, будь они богами или ангелами в сравнении с простыми людьми, — все равно обитатели пещеры. А огонь, что согревает их души — всего лишь огонь. Когда ангелы проходят по коридору, чтобы взглянуть на мир, как он есть на самом деле, они тоже являются невежественными чужаками, которым следует научиться видеть — и для этого им приходится заимствовать зрение у людей, как люди заимствуют у них магию.
   Двадцать пять лет назад трем ангелам удалось приблизиться к порогу, и с собой они принесли шестерых младших созданий, с которыми установили своего рода сотрудничество. Это помогло им произвести моментальный обзор открывшейся перед ними перспективы. Я и по сию пору могу лишь догадываться, что они обнаружили в хаосе, в котором мы находимся, но знаю одно: этого было слишком мало. Я был ослеплен и мигом отпрянул от края, когда едва-едва только начал что-то видеть или понимать. С тех пор я, как могу, стараюсь усовершенствовать свое понимание, но всегда знаю: пока не смогу снова подойти к выходу из пещеры, лучше подготовившись к этому, я никогда не узнаю истины.
   Пожалуй, мне ее никогда и не узнать. Пожалуй, человеческий ум — слишком слабый инструмент, даже при помощи ангелов, чтобы выдержать это сияние… но я подозреваю, что получу второй шанс. Однажды меня снова попросят участвовать в оракуле. Именно попросят, ибо никого нельзя заставить понимать то, чего он понимать не хочет… но Баст и я оба знаем: я не могу и не стану отказываться. Чего же мне еще желать?
   Именно этого, Мандорла, мы и ждем.
   Он не ожидал, что ее это обрадует, так оно и вышло. — Но почему мы ждем? — повторяла она снова и снова. — И почему я должна ждать вместе с тобой?
   — «С трудным мы справляемся сразу, — он процитировал один из прочитанных им лозунгов, — а невозможное занимает немного больше времени». Ангелы заперты во времени, как и люди, но их опыт полностью отличается от нашего. У ангелов нет сердец, чтобы отстукивали часы и минуты и измеряли их жизни. Они обладают некоторой властью изменять лик мира, включая прошлое, но стрела времени заставляет их двигаться вперед. Порой они способны двигаться очень быстро, а иногда должны медленно нащупывать путь. В последний раз подготовка оракула заняла больше времени, чем сам процесс видения. Что бы ни пытались делать ангелы, все представляет для них сложность, вероятно, потому, что необходимо подключать активное сотрудничество. Они предпринимают осторожные маневры, дабы достичь чего-то беспрецедентного и особенно хитроумного. Порой они попадают под обстрел со стороны тех, кто не вовлечен в сотрудничество. Мы не видим ничего из этого, даже во сне, напоминая мелких насекомых, затерянных в земле не-людей, где собрались противоборствующие стороны за пределами нашего разумения. Мы легко можем послужить поводом к войне, но никогда не станем настоящими бойцами.
   Что касается тебя, Мандорла… пожалуй, твоя роль в игре тоже жизненно важна. Пожалуй, волей-неволей, долгий опыт жизни на Земле превратил тебя в инструмент, способный помочь в понимании того, что лежит за пределами пещеры.
   — Ты прав, — произнесла она спустя несколько сейчас. Странное дело, сейчас она имела более человеческий облик, чем когда-либо раньше. — Ангелы не знают многого, что знаем мы, что может быть необходимо для такого понимания. Как же возможно, чтобы они подготовили нас, если они не знаю, для чего.
   — Они уже давно нас используют, — пояснил он. — Пользуются твоей добротой так же, как и моей, но лишь недавно наш истинный потенциал стал очевиден. Если им до сих пор неизвестно, как лучше нас использовать, то они должны, по крайней мере, верить, будто им это известно. Хотелось бы мне знать только одно: на что лучше надеяться — на то, что они правы или ошибаются.
8.
   Мерси Мюрелл разглядывала себя в зеркало, прикрепленное к потолку над кроватью. Большую часть его заслонял Джейкоб Харкендер, двигавшийся взад-вперед в своем обычном размеренном ритме, но это не играло никакой роли. Именно ее собственное лицо доставляло ей удовольствие и восхищение: темные, дерзкие глаза, полные, чувственные губы, раздвигающиеся, чтобы продемонстрировать жемчужно-белые зубы. Каштановые волосы волной рассыпались по подушке.
   «И все это — мое», — думала она.
   Она никогда не уставала любоваться своим лицом, когда оно становилось расслабленным и покрывалось румянцем в моменты накатывающей чувственности, и всегда ощущала удивительную отстраненность, делая это: словно наблюдала себя со стороны. И думала всегда: «Это мое», — а не «это я». Она не сомневалась, что ее тело принадлежит ее и находится полностью в ее распоряжении, и все же оставалось чувство, будто в действительности это не она, и тело — не ее. Будто его дали другие — и, возможно, на время, попользоваться. Это удивительное ощущение, в частности, и помогало никогда не уставать рассматривать себя в зеркалах.
   Однажды, много лет назад, был момент, когда она устала почти от всего. Ощущала горечь и разочарование, даже гнев. И ненавидела красоту, потому что видела ее лишь в других, но никак не в себе. В своем прежнем воплощении она никогда не получала удовольствия от сексуальных игр; будучи проституткой, она страдала от этого, а, став хозяйкой борделя, гордилась тем, что ей больше не нужно страдать. Все изменилось, когда Харкендер отыскал фонтан юности и пригласил ее совместно насладиться им. Юность стала мощным противоядием той тоске, которая портила ей жизнь. В прежнем воплощении радости и привилегии юности обходили ее стороной, — а сейчас она вновь молода. Она не рассчитывала, что останется молодой навеки, как ни уверял ее в этом Джейкоб Харкендер. Слишком много она наслушалась обещаний от мужчин, чтобы верить в их возможности, не говоря уж об их честности. Харкендер был лучше прочих мужчин, но ведь он — доверенное лицо и слуга Отца Лжи. Удовольствие, даруемое зеркалами, обострялось приливом беспокойства при мысли, что однажды настанет день, и она увидит в зеркале свою истинную сущность вместо красивой маски, которую носит все это время.
   Раз Мерси не могла согласиться, что ее обновленные юность и красота пребудут вовеки, не могла она и опасаться, что устанет от собственного совершенства. С каждым новым днем она обретала все больший энтузиазм, преисполненная решимости сделать лучшее из возможного, и в этом она была неутомима. Да, как и прежде, она оставалась проституткой и хозяйкой борделя, но работа больше не поглощала ее до такой степени, как раньше. Изменения, постигшие ее, были куда более тонкими и изощренными. Она не утратила любви к театру, но теперь обладала достаточной гордостью, чтобы представлять мир сценой для собственных выступлений.
   Она не утратила презрения к нелепому занятию сексом и не научилась получать от этого настоящее наслаждение, как многие другие женщины. Слепец Тиресий, обладавший привилегией познать сексуальные отношения и как мужчина, и как женщина, сообщил, как утверждают, что женщине в этом процессе достается куда больше удовольствий. Но, видимо Тиресий в женской роли открыл для себя множество секретов, которые оказались недоступны Мерси, несмотря на изобилие ее опыта. Несмотря на это, ей все же удалось научиться чувствовать некоторое эротическое опьянение, и нельзя сказать, чтобы это было неприятно. Среди всех своих любовников она выделяла Харкендера, но не в силу его физических преимуществ, а ради особой связи, существовавшей между ними. В отличие от остальных, он знал, кто она такая на самом деле и что собой представляет, о чем думает, и его это не волновало. Она не любила его в приторно-слащавом значении этого слова — как его обожаемая Корделия — да и не ощущала благодарности за своей нынешнее состояние, просто уважала и восхищалась им. Она получала немного удовольствия от движений его тела, каким бы красавчиком, сродни Дионису, ни был он сейчас. Когда бы Харкендер ни заставлял ее, отвернувшись от зеркала, посмотреть себе в глаза, Мерси оставалась безразличной. Но он помог ей, прежде всего, насладиться тем, что ей принадлежало.
   Харкендер прервал свои старания и потребовал ее внимания. Она покорно взглянула в его глаза цвета морской синевы.
   Ему было нечего сказать ей. Он просто жаждал напомнить ей, что ее душа обещана ему, а потом, пожалуй, он отдастся прежнему удовольствию. Какое бы выражение ни светилось в его глазах, это точно не любовь, думала Мерси. Харкендер любил одну лишь Корделию — прежде бывшую Корделией Таллентайр, потом — Корделией Лидиард, а сейчас — просто Корделией.
   Мерси довольно цинично относилась к убеждению Харкендера: мол, он заслужил любовь Корделии и добился ее честным путем. Пусть у Дэвида и были сомнения на сей счет, но Мерси-то знала, что к чему. Разве оставила бы Корделия мужа и детей, если бы не настойчивое давление Зелофелона, уже много лет делившего с нею ее смелое, кокетливо-самолюбивое и бесстыдно-сентиментальное сознание? Ведь именно ему обязан своей крайней жестокостью Люк Кэпторн и своей алмазной твердостью — сама Мерси. Да и любил бы сам Харкендер Корделию, если бы Зелофелон не возродил ее юность и совершенную красоту — красоту, коей она не обладала никогда до вмешательства в ее судьбу ангела? Разумеется, нет. В глазах Мерси Корделия была не меньшей шлюхой, чем любая из девиц, которых она ежедневно продавала в своем борделе.
   Харкендер позволил ей отвести взгляд, и она с благодарностью вернулась к зеркалу. И встретила взгляд своего прекрасного двойника. Она знала, что зеркала часто использовались магами для получения видений, и сквозь них можно было путешествовать в другие миры, но ей хватало магии собственного отражения. В давно минувшие времена, когда Харкендер пытался наставлять ее, она не выказала ни малейшего таланта, равно как и интереса в отношении его магии.
   Иногда, глядя на себя, как сейчас, Мерси не могла удержаться, чтобы не спросить себя: а нет ли за пределами ее видения иного присутствия? Ее предупреждали: мол, не только Харкендер использовал ее в качестве ясновидящей — Лидиард поступал точно так же — и она замечала, как порой, говоря с ней, Харкендер словно бы адресуется к другим — вместе с ней или вместо нее; к ангелам, равно как и к людям. Эта мысль ее тревожила, но одновременно вселяла восторг. Помимо всего прочего, она была проституткой и должна была назначить цену за свою душу, которую выставляла на продажу так же охотно, и не дороже, чем тело.
   Харкендер плавно добрался до оргазма и теперь отдыхал, позволив телу соскользнуть с ее тела. У нее самой не произошло сильного оргазма, доставляющего удовольствие — только жар, который продержался какое-то время и постепенно сошел на нет. Она терпеливо ждала, пока Харкендер оставит ее. Когда он слез с нее и улегся вниз лицом, великолепный в своей усталости, которую сам же и вызвал, Мерси мигом избавилась от вялости и апатии, встала и быстро обтерла тело губкой, прежде чем одеться. К тому времени, когда она закончила туалет, он повернулся на бок и теперь наблюдал за ней.
   — Спешить некуда, — сообщил он ей. — Ты должны попытаться привыкнуть к факту, что нам принадлежит все время мира. Пора избавляться от старых привычек, Мерси, дорогая, и вырабатывать новые, более подходящие тебе.
   — Мне мои привычки дороги, — сухо парировала она. — И мне приятно потворствовать им. В любом случае, ты свои привычки и зависимости просто боготворишь, превратил их в священный ритуал.
   Он рассмеялся, хотя она, скорее, собиралась оскорбить его, а не превратить все в шутку. — Это не просто привычка, — пояснил Харкендер. — Это искусство, это трансцендентализм, героизм и настоящее священнодействие . А вовсе не глупая зависимость. Тебе лучше постараться научиться им, ведь тебе достается столь мало удовольствия в череде радостей мирских. Вглядись и увидишь — это совершенно безопасно.
   — У меня нет таланта к видению, — оборвала она его. — Или к другим компенсациям за боль. Что же до безопасности, то я не уверена: любит ли меня твой ангел-хранитель так же, как и тебя, и я не стала бы требовать, чтобы его магия меня защищала.
   Порой Мерси думала: не было ли единственной для Харкендера причиной сделать из нее любовницу его стремление сохранить ее в качестве помощницы в его личных ритуалах. Вряд ли: предварительное соитие едва ли было необходимой частью ритуала. В любом случае, ничего странного в том, что мужчина, подобный Харкендеру, желал иметь более одной любовницы, пусть даже первую и любит всем сердцем. Гордость гораздо важнее для него, нежели верность.
   Когда Харкендер поднялся с кровати и направился в соседнюю комнату, Мерси повернулась к зеркалу у туалетного столика и привычно оглядела свое лицо, радуясь его соразмерности и отсутствию признаков возраста. Она терпеливо ждала. Наступил перерыв: вторая, и более значительная, фаза драмы еще не началась. Она едва ли испытывала нетерпение, ибо ее не особенно захватывало то, что должно было произойти. Она никогда не была способна развить в себе должное восхищение, адекватное получаемому вознаграждению.
   «Есть ведь другие, гораздо более способные к этой работе, чем я, — говорила она себе. — Но мне приходится быть благодарной, что он ни разу не решил заняться их поисками. И вдвойне благодарной за то, что он никогда не соберется возложить эту обязанность на свою обожаемую Корделию. Ведь вполне возможно, что моя возвращенная юность держится лишь на ниточке этой самой службы. И живу я в такое неспокойное, но интересное время, и сумела привыкнуть к нему. Какое право он имеет насмехаться над моими привычками или давать мне советы поменять их? Я несу свою службу достаточно хорошо и не жажду новшеств. Он пусть и сгорает от нетерпения узнать, что же там, за дверью этого мира, а мне это без надобности. Я скорее представлю миры, которые во сто крат хуже этого, нежели воображу, что они могут быть лучше».