Страница:
— Что же, твой неуемный аппетит ко злу завяз в этом болоте? — спрашивает его Харкендер. — Неужто твоя страсть стала столь заурядной, что ее оказалось возможным втиснуть в подобные рамки? Мне известно, что ты был совершенно не в состоянии учиться, не в состоянии понимать, но удивлен твоей способностью постоянно разочаровывать меня. Что же это за удовольствие или удовлетворение — править миром, напоминающем модель железной дороги, где судьбы каждого — как на ладони, напоминая скучное полотно рельсов?
— То, что обычные люди величают злом, на самом деле есть форма вытесненной активности, — безмятежно информирует его Люк. — Оно проистекает из разочарования. Убери из мира разочарование, и лишишься зла. Счастливым супружеским парам нет нужды в похоти и страсти, друзьям — нет нужды в гневе, довольным — нечему завидовать. Алчность, насилие, чревоугодие… все это проистекает из того же источника. Человеческое тело и человеческий ум способны к очищению, только если правильно понимать их химию. Люди созданы для счастья, призваны обретать радость в делах. Общество сотворено по образу прекрасной и эффективной машины. И нет нужды во зле, и я отбросил прочь все детские штучки. У меня теперь абсолютная власть, а значит, нет нужды быть жестоким.
— Какой абсурд! — восклицает Харкендер. — Ты должен понимать, Люк, если каждый — лишь винтик в отлично смазанной машине, главный винтик — всего лишь пленник движения, такой же, как и остальные. Если единственная возможность — это порядок, значит, самая могущественная во вселенной персона — всего лишь раб порядка, как и нижайший из низших. Ты всегда распоряжался силой в идиотской манере, но, по крайней мере, наслаждался большей свободой, чем сейчас. Чтобы получать удовольствие, мучая других, пытая и насилуя, нужно обладать дурным вкусом, но это, хотя бы, приносит своего рода самоудовлетворение в сравнении с противниками. Но править таким Адом — конечно же, невелика награда, куда хуже, нежели править той империей, что была у тебя прежде.
— Ты не понимаешь, — говорит Люк, и в его голосе звучит добрый юмор и терпение. — Ты спутал, как и я прежде, бесплодные усилия властвовать с чудесной привилегией власти настоящей. Те, кто увел эти энергии, подключив их к злым деяниям, восстают против своей беспомощности. Они ищут возможности хоть что-то выжать из своей небольшой силы, раздувая ее эффекты — и, разумеется, лишь предаваясь разрушению. Они восстают против конструктивных устремлений тех, кто обладает большей властью, дабы продемонстрировать, что, если им не под силу созидать, они всегда могут разрушить. Но это бессмысленная затея, и им не помочь себе, причиняя боль другим. Проблема, разумеется, не может быть решена путем наделения властью всех, ибо власть по определению вершится кем-то над остальными. Нет, проблема решается через умиротворение, дабы люди возрадовались той небольшой власти, коей располагают, чтобы перейти от разрушения к созиданию. Человек, которому это удастся, не будет больше тираном, что правит из страха и жестокости, ему ни к чему идти с мечом на меч. Он может вместо этого удовлетвориться собственной силой и направить ее в мирное русло. Высшая цель власти — не зло, но искоренение зла. Маленькие правители испорчены и становятся все испорченнее с ростом их власти, но абсолютная власть — истинно абсолютная — выше любой испорченности. Я превзошел этот уровень, мне нет больше нужды в насилии и убийствах. В истинном диктаторстве я обрел мир и терпение. Я научился любить власть саму по себе и ради нее самой. Ты должен научить этому ангелов.
— Это голос пчелиного улья, — скорбно замечает Харкендер, — где так называемая королева, на которую работают остальные пчелы, на самом деле — их раба, неустанно трудясь над продолжением рода. Неужели ты серьезно ожидаешь, будто я порекомендую ангелам истратить их богоподобную силу на такое?! Ты, видно, и впрямь, сумасшедший, Люк!
— Не сомневаюсь, ты бы все сделал по-другому, — как ни в чем ни бывало продолжает Люк Кэпторн. — Будь ты на моем месте и вооружен моим авторитетом. Не сомневаюсь, ты бы позволил своим рабочим роскошь разочарования и ярости. Не сомневаюсь, ты бы приговорил их к безумию зла, чтобы они могли разрушать свои жизни и жизни себе подобных. Ты всегда был более жестоким человеком, чем я, но ангелы не сотворены по твоему подобию. Как и я, они усвоили, что жестокость — скудная пища для тех, у кого реальная власть.
— Дети играют с механическими игрушками, готовясь к взаимодействию с жестокой действительностью, — с сожалением произносит Харкендер. — Только глупый ребенок мог бы поверить, что наилучший способ стать богом — низвести обычный мир до положения игрушки.
— Быть посему, — ответствует Люк. — Но Пелорус — волк, он гораздо нежнее такого заскорузлого человека, как ты. Будь ты на моем месте, Пелорус, ты бы не стал смущать своих подданных проклятием свободы, ужасом самосознания. Ты бы поступил, как я, сделав мир счастливым, запланированным, прекрасным в совершенном порядке, разве нет?
— Я волк, — говорит Пелорус. — Махалалел сделал меня пастырем над людьми, и пастырем всех сортов, но в глубине души я — волк, и обладаю властью над волками.
— А будь ты человеком?
— Я не такой человек, как ты. Да, я бы проклял человечество свободой, если бы мог. А иначе — разве это мир людей?
— И злом тоже? — В разлете бровей Люка — ничего дьявольского, в улыбке — ничего от Сатаны. Это человек, узурпировавший трон Принца Зла, не желающий доставлять удовольствие кому-либо, кроме себя самого.
— Я бы не хотел, чтобы зло стало невозможно, даже в Раю, — упрямо твердит Пелорус. — Лучше пусть люди избегают его по собственной воле.
— Невозможно! — говорит Люк.
— Невозможно, — соглашается Харкендер. — И именно поэтому зло нужно принять, не тем дурацким и ограниченным способом, какой ты практиковал прежде, но более смелым путем. Мы только зря тратим время» Что за проклятье изучать все эти детские уроки, если я могу расширить пределы воображения?
— Пожалуй, — роняет Люк Кэпторн, — это потому, что ты недооцениваешь простоту тех, чьим инструментов являешься. Поверь мне, Джейкоб, для них нет лучшей возможности, чем установить мир порядка. Эта работа подходит богам, и больше никакая.
— Это работа для дураков, — парирует Харкендер. — И, кем бы ни были ангелы, они не дураки. — Но Пелорус впервые задумывается, не закралось ли в его голос некоторое сомнение.
— Представь на минуту, что они дураки, что тогда? — спрашивает он.
— Тогда нам следует научить их, — говорит Харкендер. — А что, как ты думаешь, я пытаюсь делать последние пятьдесят лет?
От горизонта до горизонта простирается пустыня. Преобладает белый цвет, дополняемый различными оттенками серого, с вкраплениями красного и коричневого. Ничто не напоминает ненаметанному глазу, что некогда здесь высился огромный город, а убогие каменные хижины и грубые убежища, жмущиеся друг к другу группками по десять-двенадцать, выстроены из обломков древних здания, поражающих воображение своим величием.
У Мандорлы глаз наметан, поэтому ей без труда удается обнаружить слабые следы прошлого: линии, указывающие на прежние улицы, каменные блоки, бывшие раньше колоннами и украшенными орнаментом фасадами, кирпичные перегородки, оконные и дверные перемычки, аккуратно выложенные камни тротуаров. Когда она приседает на корточки, чтобы коснуться земли, то видит на ней всевозможные мелкие вещицы: кусочки стекла и ржавого металла, иглы и ручки от кружек, обрывки резины. Опытный антиквар, вооружившись совочком и ситом, за пару часов смог бы насобирать достаточно экземпляров, чтобы восстановить картину прошлой жизни — как много лет назад?
— Я бы легко поверила, что прошла тысяча лет, — обращается она к Глиняному Монстру. — Египтяне, жившие в долине Нила, оставили более богатое наследие для археологов, которые исследовали их гробницы и засыпанные песком города.
— Тогдашние обитатели не располагали такими мощными силами разрушения, — замечает ее спутник. У них не было под рукой хитроумных машин, но их правители обладали властью и такими королевскими амбициями, которые помогали организовать десятки тысяч людей на сооружение громадных статуй и еще больших гробниц. То, что построено только руками десяти тысяч человек, вооруженных простыми инструментами, не может быть разрушено всего десятком пар рук с теми же самыми инструментами. Люди двадцатого века создали могущественных механических рабов, чтобы те трудились для них, но еще более могущественных — для разрушения.
Мандорла и Глиняный Монстр бесцельно бредут, не выбирая направления. Люди, живущие в этих укрытиях, выросших на останках великого города, худые и голодные, они живут, как бродяги, забираясь в норы и шахты, ведущие в разрушенный же подземный мир, который не смогло до конца уничтожить землетрясение, в ловушку которого попались Мандорла и Глиняный Монстр. Двое призраков не делают новых попыток спуститься в подземелье. Оно также мертво, как и мир снаружи. Обитатели его стали дикими, их знаниям пришел конец.
Мандорла и Глиняный Монстр располагают временем, чтобы изучить этот мир тщательнее, чем все предыдущие. И замечают, что покупатели, явившиеся с другого конца пустыни за изделиями здешних обитателей, приехали на ветхих фургонах с мотором.
— Не могу сказать, на каком топливе они работают, — говорит Глиняный Монстр, осмотрев одну такую машину. — Представь, что означает их наличие. Где-то — вероятно, не слишком далеко отсюда — есть рудники и фабрики, инструменты и опытные обработчики металлов. Ремесло не выродилось. Прогрессу нанесен удар, но он выжил даже в таких условиях.
Мандорлу это не трогает.
Обитатели пустыни сами не имеют машин, но, когда опускается ночь, Глиняный Монстр радостно замечает, что каждое скопление хижин располагает двигателем для производства электричества. Производство света — не единственная цель этих машин. На каменных столбах установлены маленькие тарелки, направленные прямо в южную сторону неба, они присоединены кабелем к коробкам, экраны которых показывают непрерывно меняющиеся картинки. Эти машины, казалось, являются предметом жизненной необходимости. Как и в прежние времена, они устанавливают информационный канал, едва ли открывающий терпеливому Глиняному монстру состояние мира, но теперь это задание оказалось труднее, чем прежде, ибо слишком мало комментариев произносится по-английски. Владельцы машин как будто еще меньше могут справляться с машинами, чем Глиняный Монстр, сумевший за свою долгую жизнь одолеть дюжину языков.
Пока Глиняный Монстр продолжает свои изыскания, Мандорла удаляется в необитаемую местность, где может отдохнуть и посмотреть на яркие, спокойные звезды. Она даже немного поспала, но снов ей не снится.
На следующий день, когда рассвело, Глиняный Монстр рассказывает Мандорле, что двадцать второй век не так уж и стар: всего несколько поколений сменилось со времени их последнего сна. Он выяснил: Британия и большая часть Европы так никогда и не оправились от опустошения, которое пережили, а Северная Америка точно так же обращена в руины, но жизнь продолжается.
— Основные центры политического и экономического могущества теперь, похоже, переместились на Дальний Восток и в Южную Америку, которые, я боюсь, воюют друг с другом. Если мои суждения верны, напряжение между ними достигло апогея. Грядет новый конфликт.
— Зачем же еще мы здесь? — горько выговаривает Мандорла. — Мы же наблюдатели за бесконечным карнавалом разрушения, разве не так? Но война в южном полушарии вряд ли привела бы нас сюда, к руинам Лондона. Этих людей новости, как будто, не трогают.
В убежище, которое Глиняный Монстр использует в качестве репортерской станции, двое взрослых мужчин заняты тем, что очищают и рассматривают предметы, недавно извлеченные из недр подземелья, уделяя особенное внимание пистолету, к которому, видно, нет патронов. Взрослая женщина готовит пищу на металлической плите, двое детей дерутся, уже дойдя до пределов жестокости. Мандорла останавливается на пороге, не желая делить с ними пространство.
— Они ощущают себя в достаточно безопасной обстановке, — объясняет Глиняный Монстр, ибо у него было время узнать их получше. — Более того, они испытывают извращенную радость от того, что на других обрушится беда. Они в крайней степени зависят от других, более удачливых, чем они, и завистливы, поэтому для них удовольствие знать, что эти отдаленные нации утратят свое благополучие и их коснется та же судьба, которая постигла далеких предков здешних обитателей. Они отлично знаю, что никто не станет атаковать их или их ближайших соседей, и с энтузиазмом ждут, когда остальные опустятся на тот же уровень.
— Замечательный вывод о человеческой натуре, — сухо произносит Мандорла.
— Они считают, что у них нет врагов, но ошибаются, — с сожалением поясняет Глиняный Монстр. — Они приютили в своих домах злейшего врага: невежество. И не понимают, что даже далекие войны повлияют на них. Смотри!
Южный горизонт озаряется странным светом. Тонкие облака приобретают серебристый оттенок, словно по волшебству, и сам воздух словно оживает.
Это выглядит очень красиво!
Обитатели пустыни появляются из своих домов по мере распространения новости, чтобы посмотреть и восхититься. Чего бы они ни лишились, но способность удивляться — при них.
— Бедные идиоты, — бормочет Глиняный Монстр. — Они и не знают, чего стоит бояться.
Время вокруг них снова ускоряется, как и прежде. Красота неба — лишь моментальный феномен. Она исчезает, но исчезает и синева. Следующие дни едва отличимы от ночей. Обитатели пустыни уносятся прочь, подобно изгнанным духам. Каменные столбы растворяются под землей, как это случилось со зданиями, прежде возвышавшимися на их месте. Пустыня становится подлинной пустыней, и ее безжизненность неудивительна. Солнце шествует по небу, словно багровое пламя, как кровавая рана на темной коже араба или другого жителя Востока. И вот уже небеса извергают тучи града и снега.
Но вскоре небо вновь очищается. Его краски из темно-серых становятся голубыми. Солнце, путешествующее по небу в одну и другую сторону, становится оранжевым, потом желтеет и, наконец, становится ярким, словно вспышка, но новый рассвет не оживляет пустынную землю. Равнина частично скована льдом, прочно обосновавшемся в ущельях и трещинах и постепенно расползающемуся по рекам и прочим водоемам, потом — захватывать горы и долины.
— Это зима мира, — произносит Глиняный Монстр. — Взрыв вызвал пылевое облако такого размера, что оно на время перекрыло жар солнца. Пыль скоро осела. Но атмосфера и океаны должны были заметно охладиться. Растения, чья фотосинтетическая активность основывалась на балансе газов в воздухе, умерли. Теперь дни обрели былую яркость, но фундаментальная система жизни безвозвратно нарушена.
Они ждут и наблюдают, но ничего не меняется. Ледяное поле неизменно, оно завоевывает землю, по крайней мере, в этих широтах, и ничто не омрачит его победы.
— Неужели весь мир погиб? — поражается Мандорла. — Неужто рана, нанесенная людьми, оказалась смертельной?
— Не совсем. Эволюция, должно быть, отброшена на миллионы лет, но многие одноклеточные организмы, несомненно, выжили, и горстка многоклеточных: несколько червеобразных существ, несколько видов насекомых. Это подходящий фундамент для восстановления экосферы целиком, и он займет несколько миллионов лет, но превратится ли то, чем Земля когда-нибудь станет снова, в приют для существ, благословленных самоосознанием… кто знает?
— Неужели ангельское зрение неспособно разглядеть это? — иронически осведомляется Мандорла. — И способна ли ангельская сила с этим справиться?
Глиняный Монстр качает призрачной головой. — Я, скорее, усомнюсь в этом. Думаю, именно этот конкретный сон закончен.
— Но мы все еще здесь, — напоминает ему Мандорла. — Не могу помыслить, что мы обречены созерцать разрушенный навсегда мир, должно быть что-то еще, что мы можем наблюдать.
— Чем бы оно ни было, это, уж точно, не человек.
Пока он как будто парит в космосе, далеко от Земли, неуверенный, на что обратить свое волшебное зрение, Анатоль полагает, что его безмолвные партнеры борются. Ангел, несущий всех троих на своих, не знающих усталости, плечах, видно, приблизился к пределу своих сил — или планов. Он полагает, что ангел просто не знает, что еще показать им или как удержать их внимание. Подобно им, он тоже ждет вдохновения.
Анатоль пытается, на свой лад, вызвать его. Он смотрит по сторонам, озирая немеркнущие океаны звезд, жадный до просветления. Делает усилия, чтобы сохранить чудо своего бытия, парадокс своего существования.
Само бытие, как он понимает теперь, есть продукт противоборствующих тенденций. С одной стороны, существует вечная, неизменная, неуклонная тенденция энергетического распада, в силу которой Вселенная катится к подобному смерти состоянию абсолютной бесформенности. С другой стороны, вместе с неиссякаемым потоком энергии, который есть фундаментальный продукт этого скатывания возникает вихрь, а вместе с ним — и неопределенность. В рамках вихревой ситуации даже малейший намек на шанс может, в принципе, перерасти в нечто большее — даже в нечто беспрецедентное, совершенно новое. Так как Вселенная начиналась с состояния, весьма далекого от равновесия, к которому стремится, вышеупомянутый процесс распада производит нескончаемый поток. Этот поток, становясь уязвимым к турбулентности, есть условие, если не двигатель, всего творения.
Даже если бы от него этого не требовали, Анатоль обнаружил бы во всем процессе красоту: не красоту симметрии, простоты или порядка, но более тонкую красоту странности, смешения, новизны. Он замечает, с одобрения того, кто устанавливает все иерархии и все воздействия, что Вселенная ассиметрична на любом из уровней, а жизнь сконструирована из левых молекул, а мир материи содержит в себе совсем немножко антиматерии, а микрокосм предпочитает вращения в левую сторону. Теперь он может удовлетвориться тем, что Демон Лапласа лишен своего трона, равно как и возможностью наблюдать тонкий часовой механизм Вселенной в действии. Часовая стрелка неуклонного разрушения, как ему кажется, посылает ясное предупреждение всем будущим тиранам, всем чемпионам постоянства и стабильности. Он легко принимает замечание, что смерть — не просто цена за творчество, но и есть само творчество: эта Смерть — великий скульптор, который вырезает из безымянной материи живое, значимое Искусство.
Он пытается управлять своей рапсодией, чтобы стать осторожным человеком науки, подобно Лидиарду — ему кажется, именно этого от него и ждут. Пытается убрать элемент опьянения из своих открытий, чтобы сделать их серьезнее, ответственнее, спокойнее.
Даже совсем маленькие неточности, влияющие на поведение субатомных частиц, как он понимает, могут и производят эффект на макроскопическом уровне. Он не может наблюдать и рассчитывать этот эффект — даже ангельское зрение не столь могущественно — но может охватить сознанием общий принцип. Подавляющее количество цепочек следствий — самоликвидирующие, но некоторым удается стать самоподдерживающими на протяжении всей серии команд, каждая из которых — отдельный уровень манифестации. Процессы естественного отбора, которые человеческие ощущения могут различить в их действии на живые организмы и их природные виды, суть просто особая причина более общего феномена. С микрокосмического уровня на макрокосмический, самозащищающиеся и самовоспроизводящиеся системы выживают среди хаотического движения распада.
Анатоль осознает, что не только живые организмы действуют, словно фонтаны, сохраняя форму, пребывая в потоке. Все продукты потока сходны в этом смысле; сколь бы стабильными они ни казались, как бы ни сопротивлялись изменениям, они все в какой-то степени непрочны. Устойчивость материи, понимает он, не является результатом абсолютного иммунитета к разрушению, она просто отражает невероятность того, что конкретные частицы разрушатся в конкретные интервалы времени. Все структуры суть существующие рассеивающие структуры, чья встроенная тенденция к разрушению временно находится в равновесии.
До него также доходит: все структуры суть вихри. Только в глазах людей вихрь является беспорядочным и хаотичным. Истинный хаос — своего рода бесформенность, образующаяся в результате скатывания вселенной к своему пределу — который может и не случиться, если поток, который есть прародитель творчества, будет каким-то образом самовоспроизводиться, неуклонно двигаясь от изначального взрыва до коллапса времени и обратно, бесконечно повторяясь, но при этом никогда не оставаясь тем же самым.
— Истинная красота такого рода Вселенной — не в ее симметрии, не в закрытости, — говорит он самому себе. — Но в том факте, что ей нет нужды в богах. В этом контексте, не требуются никакие планировщики или дизайнеры, дабы отдавать команды или дирижировать эволюцией. Сам по себе clinamen истинная редкость, и нет нужды появляться ангелам, чтобы объяснить его. Как ни смешно это звучит, нам остается удивляться, как могли возникнуть сами ангелы. Вы не согласны, Лидиард, что Лукреций был прав: clinamen должен быть важнейшим объяснением, причиной самой в себе? Все прочее, включая ангелов — и включая все существа, какими бы богоподобными амбициями они ни обладали — всего лишь продукты этого момента творения, вихря в потоке.
Желание, высказанное мною Орлеанской Деве, исполнено, и я получил ответ: нам, действительно, нужно встать на место Лапласова Демона, видя все, что можно увидеть, рассуждая все, о чем можно рассуждать. То, что мы видим — происхождение всех вещей есть clinamen, а конец всех вещей — однородность. И лишь самое бытие — то, что удерживает эти силы в равновесии. Вечность есть длительность этого баланса, а цикл времени — границы, в которых содержится вся бесконечность этого!
Лидиард более способен сопротивляться возбуждению: — Мне весьма по душе ваша идея о красоте, — молвит он. — Но нас перенесли сюда не просто чтобы обнаруживать чудесные возможности вселенной и радоваться им. Да и не уверен я, что ваше заключение — верное.
— Ангелы — творцы потока, как и мы, — настаивает Анатоль. — Они обречены умирать, как и мы. Какой бы властью они ни обладали влиять на ход космической эволюции, они существуют лишь по милости вечного вихря. Креативность — истинная креативность, которая благодаря случайности шансов и спонтанности возникает из семян clinamen — превосходит их ничтожную магию. Они не боги и никогда ими не станут, ибо Вселенная, которую мы видим при помощи комбинации различных способов зрения, есть вселенная, где никогда не существовало никаких богов. «Как, должно быть, радуются ангелы, — думает он, — что догадались включить в состав своего оракула француза, а не скучного и осторожного англичанина!»
Хотя мир, в котором теперь очутились Пелорус и Харкендер, настоящий земной рай, его фабрики спрятаны среди холмов и лесов. Его обитатели живут в многочисленных деревнях, где не заметны плоды человеческих трудов. В этом мире труд — привилегия исключительно машин, оставив человеческим созданиям лишь отдых. Даже транспортные средства сами перевозят людей в нужные места. Это мир, лишенный возделываемых полей, ибо даже процесс получения пищи автоматизирован от начала до конца.
Дома в этом мире куда как живые. Их крыши улавливают и накапливают энергию солнечного света, переводимую синтетическими нервными сосудами в тепло и свет — или электричество, дабы наполнять энергией экраны, служащие средством массовых коммуникаций. Корни домов выкачивают землю из почвы и очищают — на благо обитателей. Дома — самовосстановимы, правда, они могут внезапно умирать. Тогда они разрушаются, пока замена не вырастет из семени.
Архитекторы и контролеры этого мира — тоже машины, функции которых — реагировать на непредсказуемость и восстанавливать статус кво. Они никогда не устают и очень эффективны, но еще они подчиняются морали. И мораль эта вписана в их программы. Они страшно гордятся своей способностью не делать ничего дурного. Их изначальная директива — сохранять мир и его обитателей целыми и невредимыми, и ничто не может помешать им выполнять свою работу, кроме, разве что, падения на Землю крупного астероида.
Гиперавтоматизация возможна, ибо это мир без роста и эволюции, мир, где человеческая история длится без взлетов и падений. Подобно миру Джейсона Стерлинга, это мир, где никто не стареет, никто не умирает, мир бессмертия. В мире Стерлинга процесс старения остановлен в пору раннего взросления, здесь же никто не достигает половой зрелости. Обитатели этого мира — дети.
— То, что обычные люди величают злом, на самом деле есть форма вытесненной активности, — безмятежно информирует его Люк. — Оно проистекает из разочарования. Убери из мира разочарование, и лишишься зла. Счастливым супружеским парам нет нужды в похоти и страсти, друзьям — нет нужды в гневе, довольным — нечему завидовать. Алчность, насилие, чревоугодие… все это проистекает из того же источника. Человеческое тело и человеческий ум способны к очищению, только если правильно понимать их химию. Люди созданы для счастья, призваны обретать радость в делах. Общество сотворено по образу прекрасной и эффективной машины. И нет нужды во зле, и я отбросил прочь все детские штучки. У меня теперь абсолютная власть, а значит, нет нужды быть жестоким.
— Какой абсурд! — восклицает Харкендер. — Ты должен понимать, Люк, если каждый — лишь винтик в отлично смазанной машине, главный винтик — всего лишь пленник движения, такой же, как и остальные. Если единственная возможность — это порядок, значит, самая могущественная во вселенной персона — всего лишь раб порядка, как и нижайший из низших. Ты всегда распоряжался силой в идиотской манере, но, по крайней мере, наслаждался большей свободой, чем сейчас. Чтобы получать удовольствие, мучая других, пытая и насилуя, нужно обладать дурным вкусом, но это, хотя бы, приносит своего рода самоудовлетворение в сравнении с противниками. Но править таким Адом — конечно же, невелика награда, куда хуже, нежели править той империей, что была у тебя прежде.
— Ты не понимаешь, — говорит Люк, и в его голосе звучит добрый юмор и терпение. — Ты спутал, как и я прежде, бесплодные усилия властвовать с чудесной привилегией власти настоящей. Те, кто увел эти энергии, подключив их к злым деяниям, восстают против своей беспомощности. Они ищут возможности хоть что-то выжать из своей небольшой силы, раздувая ее эффекты — и, разумеется, лишь предаваясь разрушению. Они восстают против конструктивных устремлений тех, кто обладает большей властью, дабы продемонстрировать, что, если им не под силу созидать, они всегда могут разрушить. Но это бессмысленная затея, и им не помочь себе, причиняя боль другим. Проблема, разумеется, не может быть решена путем наделения властью всех, ибо власть по определению вершится кем-то над остальными. Нет, проблема решается через умиротворение, дабы люди возрадовались той небольшой власти, коей располагают, чтобы перейти от разрушения к созиданию. Человек, которому это удастся, не будет больше тираном, что правит из страха и жестокости, ему ни к чему идти с мечом на меч. Он может вместо этого удовлетвориться собственной силой и направить ее в мирное русло. Высшая цель власти — не зло, но искоренение зла. Маленькие правители испорчены и становятся все испорченнее с ростом их власти, но абсолютная власть — истинно абсолютная — выше любой испорченности. Я превзошел этот уровень, мне нет больше нужды в насилии и убийствах. В истинном диктаторстве я обрел мир и терпение. Я научился любить власть саму по себе и ради нее самой. Ты должен научить этому ангелов.
— Это голос пчелиного улья, — скорбно замечает Харкендер, — где так называемая королева, на которую работают остальные пчелы, на самом деле — их раба, неустанно трудясь над продолжением рода. Неужели ты серьезно ожидаешь, будто я порекомендую ангелам истратить их богоподобную силу на такое?! Ты, видно, и впрямь, сумасшедший, Люк!
— Не сомневаюсь, ты бы все сделал по-другому, — как ни в чем ни бывало продолжает Люк Кэпторн. — Будь ты на моем месте и вооружен моим авторитетом. Не сомневаюсь, ты бы позволил своим рабочим роскошь разочарования и ярости. Не сомневаюсь, ты бы приговорил их к безумию зла, чтобы они могли разрушать свои жизни и жизни себе подобных. Ты всегда был более жестоким человеком, чем я, но ангелы не сотворены по твоему подобию. Как и я, они усвоили, что жестокость — скудная пища для тех, у кого реальная власть.
— Дети играют с механическими игрушками, готовясь к взаимодействию с жестокой действительностью, — с сожалением произносит Харкендер. — Только глупый ребенок мог бы поверить, что наилучший способ стать богом — низвести обычный мир до положения игрушки.
— Быть посему, — ответствует Люк. — Но Пелорус — волк, он гораздо нежнее такого заскорузлого человека, как ты. Будь ты на моем месте, Пелорус, ты бы не стал смущать своих подданных проклятием свободы, ужасом самосознания. Ты бы поступил, как я, сделав мир счастливым, запланированным, прекрасным в совершенном порядке, разве нет?
— Я волк, — говорит Пелорус. — Махалалел сделал меня пастырем над людьми, и пастырем всех сортов, но в глубине души я — волк, и обладаю властью над волками.
— А будь ты человеком?
— Я не такой человек, как ты. Да, я бы проклял человечество свободой, если бы мог. А иначе — разве это мир людей?
— И злом тоже? — В разлете бровей Люка — ничего дьявольского, в улыбке — ничего от Сатаны. Это человек, узурпировавший трон Принца Зла, не желающий доставлять удовольствие кому-либо, кроме себя самого.
— Я бы не хотел, чтобы зло стало невозможно, даже в Раю, — упрямо твердит Пелорус. — Лучше пусть люди избегают его по собственной воле.
— Невозможно! — говорит Люк.
— Невозможно, — соглашается Харкендер. — И именно поэтому зло нужно принять, не тем дурацким и ограниченным способом, какой ты практиковал прежде, но более смелым путем. Мы только зря тратим время» Что за проклятье изучать все эти детские уроки, если я могу расширить пределы воображения?
— Пожалуй, — роняет Люк Кэпторн, — это потому, что ты недооцениваешь простоту тех, чьим инструментов являешься. Поверь мне, Джейкоб, для них нет лучшей возможности, чем установить мир порядка. Эта работа подходит богам, и больше никакая.
— Это работа для дураков, — парирует Харкендер. — И, кем бы ни были ангелы, они не дураки. — Но Пелорус впервые задумывается, не закралось ли в его голос некоторое сомнение.
— Представь на минуту, что они дураки, что тогда? — спрашивает он.
— Тогда нам следует научить их, — говорит Харкендер. — А что, как ты думаешь, я пытаюсь делать последние пятьдесят лет?
6.
Ускорение времени ликвидирует скалу, окружающую ее, но Мандорла восстает против силы обстоятельств, отказываясь сделать попытку вернуться на поверхность. Но тщетно: очень скоро ее выталкивает из темной утробы земли, словно новорожденное дитя, без всякого желания выдернутое на свет. Глиняный Монстр, как обычно, настроенный менее бойцовски против тех, кто их использует, уже поджидает Мандорлу. Вместе они ждут, пока успокоится бег времени. Наконец, оказываются в яркий полдень под безоблачным небом.От горизонта до горизонта простирается пустыня. Преобладает белый цвет, дополняемый различными оттенками серого, с вкраплениями красного и коричневого. Ничто не напоминает ненаметанному глазу, что некогда здесь высился огромный город, а убогие каменные хижины и грубые убежища, жмущиеся друг к другу группками по десять-двенадцать, выстроены из обломков древних здания, поражающих воображение своим величием.
У Мандорлы глаз наметан, поэтому ей без труда удается обнаружить слабые следы прошлого: линии, указывающие на прежние улицы, каменные блоки, бывшие раньше колоннами и украшенными орнаментом фасадами, кирпичные перегородки, оконные и дверные перемычки, аккуратно выложенные камни тротуаров. Когда она приседает на корточки, чтобы коснуться земли, то видит на ней всевозможные мелкие вещицы: кусочки стекла и ржавого металла, иглы и ручки от кружек, обрывки резины. Опытный антиквар, вооружившись совочком и ситом, за пару часов смог бы насобирать достаточно экземпляров, чтобы восстановить картину прошлой жизни — как много лет назад?
— Я бы легко поверила, что прошла тысяча лет, — обращается она к Глиняному Монстру. — Египтяне, жившие в долине Нила, оставили более богатое наследие для археологов, которые исследовали их гробницы и засыпанные песком города.
— Тогдашние обитатели не располагали такими мощными силами разрушения, — замечает ее спутник. У них не было под рукой хитроумных машин, но их правители обладали властью и такими королевскими амбициями, которые помогали организовать десятки тысяч людей на сооружение громадных статуй и еще больших гробниц. То, что построено только руками десяти тысяч человек, вооруженных простыми инструментами, не может быть разрушено всего десятком пар рук с теми же самыми инструментами. Люди двадцатого века создали могущественных механических рабов, чтобы те трудились для них, но еще более могущественных — для разрушения.
Мандорла и Глиняный Монстр бесцельно бредут, не выбирая направления. Люди, живущие в этих укрытиях, выросших на останках великого города, худые и голодные, они живут, как бродяги, забираясь в норы и шахты, ведущие в разрушенный же подземный мир, который не смогло до конца уничтожить землетрясение, в ловушку которого попались Мандорла и Глиняный Монстр. Двое призраков не делают новых попыток спуститься в подземелье. Оно также мертво, как и мир снаружи. Обитатели его стали дикими, их знаниям пришел конец.
Мандорла и Глиняный Монстр располагают временем, чтобы изучить этот мир тщательнее, чем все предыдущие. И замечают, что покупатели, явившиеся с другого конца пустыни за изделиями здешних обитателей, приехали на ветхих фургонах с мотором.
— Не могу сказать, на каком топливе они работают, — говорит Глиняный Монстр, осмотрев одну такую машину. — Представь, что означает их наличие. Где-то — вероятно, не слишком далеко отсюда — есть рудники и фабрики, инструменты и опытные обработчики металлов. Ремесло не выродилось. Прогрессу нанесен удар, но он выжил даже в таких условиях.
Мандорлу это не трогает.
Обитатели пустыни сами не имеют машин, но, когда опускается ночь, Глиняный Монстр радостно замечает, что каждое скопление хижин располагает двигателем для производства электричества. Производство света — не единственная цель этих машин. На каменных столбах установлены маленькие тарелки, направленные прямо в южную сторону неба, они присоединены кабелем к коробкам, экраны которых показывают непрерывно меняющиеся картинки. Эти машины, казалось, являются предметом жизненной необходимости. Как и в прежние времена, они устанавливают информационный канал, едва ли открывающий терпеливому Глиняному монстру состояние мира, но теперь это задание оказалось труднее, чем прежде, ибо слишком мало комментариев произносится по-английски. Владельцы машин как будто еще меньше могут справляться с машинами, чем Глиняный Монстр, сумевший за свою долгую жизнь одолеть дюжину языков.
Пока Глиняный Монстр продолжает свои изыскания, Мандорла удаляется в необитаемую местность, где может отдохнуть и посмотреть на яркие, спокойные звезды. Она даже немного поспала, но снов ей не снится.
На следующий день, когда рассвело, Глиняный Монстр рассказывает Мандорле, что двадцать второй век не так уж и стар: всего несколько поколений сменилось со времени их последнего сна. Он выяснил: Британия и большая часть Европы так никогда и не оправились от опустошения, которое пережили, а Северная Америка точно так же обращена в руины, но жизнь продолжается.
— Основные центры политического и экономического могущества теперь, похоже, переместились на Дальний Восток и в Южную Америку, которые, я боюсь, воюют друг с другом. Если мои суждения верны, напряжение между ними достигло апогея. Грядет новый конфликт.
— Зачем же еще мы здесь? — горько выговаривает Мандорла. — Мы же наблюдатели за бесконечным карнавалом разрушения, разве не так? Но война в южном полушарии вряд ли привела бы нас сюда, к руинам Лондона. Этих людей новости, как будто, не трогают.
В убежище, которое Глиняный Монстр использует в качестве репортерской станции, двое взрослых мужчин заняты тем, что очищают и рассматривают предметы, недавно извлеченные из недр подземелья, уделяя особенное внимание пистолету, к которому, видно, нет патронов. Взрослая женщина готовит пищу на металлической плите, двое детей дерутся, уже дойдя до пределов жестокости. Мандорла останавливается на пороге, не желая делить с ними пространство.
— Они ощущают себя в достаточно безопасной обстановке, — объясняет Глиняный Монстр, ибо у него было время узнать их получше. — Более того, они испытывают извращенную радость от того, что на других обрушится беда. Они в крайней степени зависят от других, более удачливых, чем они, и завистливы, поэтому для них удовольствие знать, что эти отдаленные нации утратят свое благополучие и их коснется та же судьба, которая постигла далеких предков здешних обитателей. Они отлично знаю, что никто не станет атаковать их или их ближайших соседей, и с энтузиазмом ждут, когда остальные опустятся на тот же уровень.
— Замечательный вывод о человеческой натуре, — сухо произносит Мандорла.
— Они считают, что у них нет врагов, но ошибаются, — с сожалением поясняет Глиняный Монстр. — Они приютили в своих домах злейшего врага: невежество. И не понимают, что даже далекие войны повлияют на них. Смотри!
Южный горизонт озаряется странным светом. Тонкие облака приобретают серебристый оттенок, словно по волшебству, и сам воздух словно оживает.
Это выглядит очень красиво!
Обитатели пустыни появляются из своих домов по мере распространения новости, чтобы посмотреть и восхититься. Чего бы они ни лишились, но способность удивляться — при них.
— Бедные идиоты, — бормочет Глиняный Монстр. — Они и не знают, чего стоит бояться.
Время вокруг них снова ускоряется, как и прежде. Красота неба — лишь моментальный феномен. Она исчезает, но исчезает и синева. Следующие дни едва отличимы от ночей. Обитатели пустыни уносятся прочь, подобно изгнанным духам. Каменные столбы растворяются под землей, как это случилось со зданиями, прежде возвышавшимися на их месте. Пустыня становится подлинной пустыней, и ее безжизненность неудивительна. Солнце шествует по небу, словно багровое пламя, как кровавая рана на темной коже араба или другого жителя Востока. И вот уже небеса извергают тучи града и снега.
Но вскоре небо вновь очищается. Его краски из темно-серых становятся голубыми. Солнце, путешествующее по небу в одну и другую сторону, становится оранжевым, потом желтеет и, наконец, становится ярким, словно вспышка, но новый рассвет не оживляет пустынную землю. Равнина частично скована льдом, прочно обосновавшемся в ущельях и трещинах и постепенно расползающемуся по рекам и прочим водоемам, потом — захватывать горы и долины.
— Это зима мира, — произносит Глиняный Монстр. — Взрыв вызвал пылевое облако такого размера, что оно на время перекрыло жар солнца. Пыль скоро осела. Но атмосфера и океаны должны были заметно охладиться. Растения, чья фотосинтетическая активность основывалась на балансе газов в воздухе, умерли. Теперь дни обрели былую яркость, но фундаментальная система жизни безвозвратно нарушена.
Они ждут и наблюдают, но ничего не меняется. Ледяное поле неизменно, оно завоевывает землю, по крайней мере, в этих широтах, и ничто не омрачит его победы.
— Неужели весь мир погиб? — поражается Мандорла. — Неужто рана, нанесенная людьми, оказалась смертельной?
— Не совсем. Эволюция, должно быть, отброшена на миллионы лет, но многие одноклеточные организмы, несомненно, выжили, и горстка многоклеточных: несколько червеобразных существ, несколько видов насекомых. Это подходящий фундамент для восстановления экосферы целиком, и он займет несколько миллионов лет, но превратится ли то, чем Земля когда-нибудь станет снова, в приют для существ, благословленных самоосознанием… кто знает?
— Неужели ангельское зрение неспособно разглядеть это? — иронически осведомляется Мандорла. — И способна ли ангельская сила с этим справиться?
Глиняный Монстр качает призрачной головой. — Я, скорее, усомнюсь в этом. Думаю, именно этот конкретный сон закончен.
— Но мы все еще здесь, — напоминает ему Мандорла. — Не могу помыслить, что мы обречены созерцать разрушенный навсегда мир, должно быть что-то еще, что мы можем наблюдать.
— Чем бы оно ни было, это, уж точно, не человек.
Пока он как будто парит в космосе, далеко от Земли, неуверенный, на что обратить свое волшебное зрение, Анатоль полагает, что его безмолвные партнеры борются. Ангел, несущий всех троих на своих, не знающих усталости, плечах, видно, приблизился к пределу своих сил — или планов. Он полагает, что ангел просто не знает, что еще показать им или как удержать их внимание. Подобно им, он тоже ждет вдохновения.
Анатоль пытается, на свой лад, вызвать его. Он смотрит по сторонам, озирая немеркнущие океаны звезд, жадный до просветления. Делает усилия, чтобы сохранить чудо своего бытия, парадокс своего существования.
Само бытие, как он понимает теперь, есть продукт противоборствующих тенденций. С одной стороны, существует вечная, неизменная, неуклонная тенденция энергетического распада, в силу которой Вселенная катится к подобному смерти состоянию абсолютной бесформенности. С другой стороны, вместе с неиссякаемым потоком энергии, который есть фундаментальный продукт этого скатывания возникает вихрь, а вместе с ним — и неопределенность. В рамках вихревой ситуации даже малейший намек на шанс может, в принципе, перерасти в нечто большее — даже в нечто беспрецедентное, совершенно новое. Так как Вселенная начиналась с состояния, весьма далекого от равновесия, к которому стремится, вышеупомянутый процесс распада производит нескончаемый поток. Этот поток, становясь уязвимым к турбулентности, есть условие, если не двигатель, всего творения.
Даже если бы от него этого не требовали, Анатоль обнаружил бы во всем процессе красоту: не красоту симметрии, простоты или порядка, но более тонкую красоту странности, смешения, новизны. Он замечает, с одобрения того, кто устанавливает все иерархии и все воздействия, что Вселенная ассиметрична на любом из уровней, а жизнь сконструирована из левых молекул, а мир материи содержит в себе совсем немножко антиматерии, а микрокосм предпочитает вращения в левую сторону. Теперь он может удовлетвориться тем, что Демон Лапласа лишен своего трона, равно как и возможностью наблюдать тонкий часовой механизм Вселенной в действии. Часовая стрелка неуклонного разрушения, как ему кажется, посылает ясное предупреждение всем будущим тиранам, всем чемпионам постоянства и стабильности. Он легко принимает замечание, что смерть — не просто цена за творчество, но и есть само творчество: эта Смерть — великий скульптор, который вырезает из безымянной материи живое, значимое Искусство.
Он пытается управлять своей рапсодией, чтобы стать осторожным человеком науки, подобно Лидиарду — ему кажется, именно этого от него и ждут. Пытается убрать элемент опьянения из своих открытий, чтобы сделать их серьезнее, ответственнее, спокойнее.
Даже совсем маленькие неточности, влияющие на поведение субатомных частиц, как он понимает, могут и производят эффект на макроскопическом уровне. Он не может наблюдать и рассчитывать этот эффект — даже ангельское зрение не столь могущественно — но может охватить сознанием общий принцип. Подавляющее количество цепочек следствий — самоликвидирующие, но некоторым удается стать самоподдерживающими на протяжении всей серии команд, каждая из которых — отдельный уровень манифестации. Процессы естественного отбора, которые человеческие ощущения могут различить в их действии на живые организмы и их природные виды, суть просто особая причина более общего феномена. С микрокосмического уровня на макрокосмический, самозащищающиеся и самовоспроизводящиеся системы выживают среди хаотического движения распада.
Анатоль осознает, что не только живые организмы действуют, словно фонтаны, сохраняя форму, пребывая в потоке. Все продукты потока сходны в этом смысле; сколь бы стабильными они ни казались, как бы ни сопротивлялись изменениям, они все в какой-то степени непрочны. Устойчивость материи, понимает он, не является результатом абсолютного иммунитета к разрушению, она просто отражает невероятность того, что конкретные частицы разрушатся в конкретные интервалы времени. Все структуры суть существующие рассеивающие структуры, чья встроенная тенденция к разрушению временно находится в равновесии.
До него также доходит: все структуры суть вихри. Только в глазах людей вихрь является беспорядочным и хаотичным. Истинный хаос — своего рода бесформенность, образующаяся в результате скатывания вселенной к своему пределу — который может и не случиться, если поток, который есть прародитель творчества, будет каким-то образом самовоспроизводиться, неуклонно двигаясь от изначального взрыва до коллапса времени и обратно, бесконечно повторяясь, но при этом никогда не оставаясь тем же самым.
— Истинная красота такого рода Вселенной — не в ее симметрии, не в закрытости, — говорит он самому себе. — Но в том факте, что ей нет нужды в богах. В этом контексте, не требуются никакие планировщики или дизайнеры, дабы отдавать команды или дирижировать эволюцией. Сам по себе clinamen истинная редкость, и нет нужды появляться ангелам, чтобы объяснить его. Как ни смешно это звучит, нам остается удивляться, как могли возникнуть сами ангелы. Вы не согласны, Лидиард, что Лукреций был прав: clinamen должен быть важнейшим объяснением, причиной самой в себе? Все прочее, включая ангелов — и включая все существа, какими бы богоподобными амбициями они ни обладали — всего лишь продукты этого момента творения, вихря в потоке.
Желание, высказанное мною Орлеанской Деве, исполнено, и я получил ответ: нам, действительно, нужно встать на место Лапласова Демона, видя все, что можно увидеть, рассуждая все, о чем можно рассуждать. То, что мы видим — происхождение всех вещей есть clinamen, а конец всех вещей — однородность. И лишь самое бытие — то, что удерживает эти силы в равновесии. Вечность есть длительность этого баланса, а цикл времени — границы, в которых содержится вся бесконечность этого!
Лидиард более способен сопротивляться возбуждению: — Мне весьма по душе ваша идея о красоте, — молвит он. — Но нас перенесли сюда не просто чтобы обнаруживать чудесные возможности вселенной и радоваться им. Да и не уверен я, что ваше заключение — верное.
— Ангелы — творцы потока, как и мы, — настаивает Анатоль. — Они обречены умирать, как и мы. Какой бы властью они ни обладали влиять на ход космической эволюции, они существуют лишь по милости вечного вихря. Креативность — истинная креативность, которая благодаря случайности шансов и спонтанности возникает из семян clinamen — превосходит их ничтожную магию. Они не боги и никогда ими не станут, ибо Вселенная, которую мы видим при помощи комбинации различных способов зрения, есть вселенная, где никогда не существовало никаких богов. «Как, должно быть, радуются ангелы, — думает он, — что догадались включить в состав своего оракула француза, а не скучного и осторожного англичанина!»
Хотя мир, в котором теперь очутились Пелорус и Харкендер, настоящий земной рай, его фабрики спрятаны среди холмов и лесов. Его обитатели живут в многочисленных деревнях, где не заметны плоды человеческих трудов. В этом мире труд — привилегия исключительно машин, оставив человеческим созданиям лишь отдых. Даже транспортные средства сами перевозят людей в нужные места. Это мир, лишенный возделываемых полей, ибо даже процесс получения пищи автоматизирован от начала до конца.
Дома в этом мире куда как живые. Их крыши улавливают и накапливают энергию солнечного света, переводимую синтетическими нервными сосудами в тепло и свет — или электричество, дабы наполнять энергией экраны, служащие средством массовых коммуникаций. Корни домов выкачивают землю из почвы и очищают — на благо обитателей. Дома — самовосстановимы, правда, они могут внезапно умирать. Тогда они разрушаются, пока замена не вырастет из семени.
Архитекторы и контролеры этого мира — тоже машины, функции которых — реагировать на непредсказуемость и восстанавливать статус кво. Они никогда не устают и очень эффективны, но еще они подчиняются морали. И мораль эта вписана в их программы. Они страшно гордятся своей способностью не делать ничего дурного. Их изначальная директива — сохранять мир и его обитателей целыми и невредимыми, и ничто не может помешать им выполнять свою работу, кроме, разве что, падения на Землю крупного астероида.
Гиперавтоматизация возможна, ибо это мир без роста и эволюции, мир, где человеческая история длится без взлетов и падений. Подобно миру Джейсона Стерлинга, это мир, где никто не стареет, никто не умирает, мир бессмертия. В мире Стерлинга процесс старения остановлен в пору раннего взросления, здесь же никто не достигает половой зрелости. Обитатели этого мира — дети.