Страница:
Брайан СТЭБЛФОРД
КАРНАВАЛ РАЗРУШЕНИЯ
Часть 1. Ангелы-хранители
Следующая война станет наиболее жутким карнавалом разрушения из всех, какие прежде видел мир.
Джордж Гриффит. «Ангел революции», 1893
1.
Анатоль попытался закрыть глаза, но ему это не удалось. Не удалось ему и заплакать от собственного бессилия.Зрелище стало настоящей пыткой; он мечтал погрузиться в темноту.
Ему не хотелось умирать, хотя смерть принесла бы избавление и желанный покой. Он хотел лишь отдохнуть от боли, от невыносимого ужаса, от войны, от бесконечного противостояния слабому, истерзанному миру — и не мог закрыть глаза, несмотря на все усилия, не говоря уже о том, чтобы поднять руку или пошевелить сломанной ногой. Он полностью утратил контроль над собственным телом.
Ему ничего не стоило поверить, что он уже умер, если бы не глаза. Веки продолжали моргать, совершая непроизвольные движения, по мере того, как текли невыносимо мучительные минуты. Тело продолжало жить собственной жизнью, пусть жалкой и несчастной. Сердце все еще билось, а нервы, неся нелегкую службу, сообщали ему, как истерзан его организм.
Он был смертельно ранен, в этом сомневаться не приходилось. Смерть скоро придет за ним. Но у него нет права жаловаться. Он провел на действительной службе восемнадцать месяцев, а это — долгий срок на этой войне . Целая вечность. Теперь ему казалось, что вся его юность, период возмужания, обучение, все амбиции стали лишь прелюдией, подготовкой к этому краткому периоду жизни. Для людей его времени — точнее сказать, для французов его времени жизнь являлась ничем иным, как бомбардировками и пулеметным огнем, колючей проволокой и скудным пайком, штыками и противогазами. Жизнь сосредоточилась на мушке винтовки, в пальцах, аккуратно нажимающих на курок, в сером дыме, окутывающим дрожащую фигуру противника, который вот-вот падет жертвой Возмездия…
Это и было Возмездием. Здесь французская земля, и он — француз. Именно захватчики превратили его землю в черную, выжженную пустыню, а ведь прежде здесь колосились хлеба. Именно захватчики заслужили смерть. Но защитников смерть тоже не минует: смерть сменяет жизнь, как ночь сменяет день. Никто не останется в безопасности, никто не избежит смерти: ибо среди людей нет избранных. Сегодня ты — орудие мщения, а завтра — кусок мертвой плоти. Начиная с момента, когда он впервые взял на мушку врага, он вступил на путь, который должен был закончиться именно так: он сам попал на прицел. Таков мир. Теперь он — жертва.
Этого следовало ожидать, и все равно все произошло неожиданно. Со дня, когда Шемин-де-Дам отбили у немцев в октябре, он стал «сектором спокойствия». Никто не ожидал атаки, старшие офицеры ни в грош не ставили немецких солдат, наводнивших леса нейтральной полосы. Однако, в один из прошедших дней орудийные залпы прорезали тишину на расстоянии в двенадцать миль. Атаку начали с применения газа, потом добавили газ и взрывчатку. Бомбы безжалостно разрывали заграждения, а германская пехота выдвинулась вперед, ползком, как всегда, на рассвете — под прикрытием тумана. Горстка защитников была захвачена врасплох.
Анатоль знал, что умирает. Единственный удар штыка прикончит его, когда он лежит вот так, беззащитным, на сырой земле. Но, пожалуй, весь измазанный грязью, с залитой кровью головой, он уже казался противнику лишенным жизни. Разумеется, позднее, обшаривая его карманы в поисках добычи, они обнаружат, в чем дело, но сейчас он еще мог лежать, сохраняя остатки собственного достоинства.
Отвратительный вражеский запах в воронке раздражал его. Может ли это быть обонятельной галлюцинацией, спрашивал он себя. Но этого ему не узнать. Респиратор беспомощно болтался на шее. Он сорвал его, когда враги поползли вперед, боясь удушья. Газ к тому времени уже рассеялся, хотя ветра и не было.
Он попытался закрыть глаза, и не смог.
Рядом с ним лежал мертвый британский солдат. Сумей Анатоль пошевелить правой рукой, он бы отцепил пистолет с пояса убитого, вставил дуло в рот — и пусть то, что осталось от его мозгов вылетело бы наружу. Всего несколько мгновений, и конец. Но рука не подчинялась ему, да это и к лучшему. Ему ведь не хотелось умирать по-настоящему. Понимая, что конец неизбежен, он не стремился приблизить его.
Он знал, что ранение в голову должно быть очень тяжелым, но боль ощущалась только в груди и ноге. Интересно, возможно ли такое, чтобы пуля, по странной иронии судьбы, угодила именно в тот участок мозга, который ведает болью, и заглушила восприятие? Ведь какие-то клетки продолжают оглушительно кричать: смотри, твоя нога раздроблена на мелкие осколки!
Он пытался молиться, но что-то резко остановило его. Теперь он стал атеистом — и добрым коммунистом. Непростительной слабостью было бы сейчас предать свои принципы — и жалким ребячеством. Его мать часто говорила ему, когда он был мал — так же, как сейчас Малютка Жан — что его ангел-хранитель находится у его правого плеча, и его задача — оберегать от нашептываний демона-искусителя, что стережет у плеча левого. Без сомнения, то же самое она говорила Малютке Жану, укладывая его спать, и всем его братьям. Сказала ли она Малютке Жану, что Анатоль превратился в своего рода ангела-хранителя, защищая Париж от злодеев-бошей? И попросила ли мальчика не бояться за судьбу брата, ибо ангел-хранитель, в которого он отказывался верить, все еще бережет его?
Бедняжка Жан! Каким одиноким он себя почувствует, когда узнает о смерти брата! Какой жестокий способ узнать правду об ангелах-хранителях…
Грохот орудий уже исчезал вдали. Французы и англичане, должно быть, отступают. Анатоль был этим ничуть не удивлен. Остатки трех британских дивизий, которые должны были выступить подкреплением для полевых позиций французов, изнурены битвой. Пятидесятая рассеялась вдоль Лиса, Восьмая — сокрушена танками при Виллер-Бретонне, Двадцать первая — наголову разбита в ущелье Мессин. Выживших направили в Шемин-де-Дам на восстановление сил, а вовсе не для того, чтобы принять на себя очередной удар Людендорфа. Разве можно было ожидать от них нормальной защиты позиций Дюшена?
И что теперь? Пожалуй, вылазка противника была всего лишь диверсионной атакой, но если нет, значит, немцы, безусловно, переправятся через Эсне. А если они не удержат Марну, враг будет угрожать практически беззащитному Парижу…
Сколько раз ему доводилось слышать слова генералов и политиков о том, что «Париж — это и есть Франция» и «Париж — и есть цивилизация»?..
Если Париж падет…
В этом случае, подумал Анатоль, засовы темницы спадут, изрыгающий пламя Левиафан, каковым и являлась война, заживет полной жизнью, потянется, зевнет, откроет глаза пошире — дабы узреть, что в мире уцелело и ждет опустошения…
Лучше уж, пожалуй, умереть, чем жить в таком мире.
Обрывок одной из жутких песен, которые пели в окопах английские кретины, всплыл в мозгу Анатоля. Что-то о невозмутимой улыбке сфинкса. Он пытался отогнать от себя кошмарный образ, но это удавалось не лучше, чем закрыть глаза.
Почему ему не удается сфокусироваться на чем-нибудь достойном, более разумном? Наверное, присутствие мертвого британца заставляет его думать о песне: идиотское выражение, отпечатавшееся на застывшем лице трупа. И не улыбка, и не невозмутимая, но отчего-то именно с этой гримасы в его мозгу зазвучал дурацкий рефрен.
Может, было бы лучше, знай он настоящие слова этой песни, но ему довелось слышать лишь переделанную, вульгарную версию. Что за придурки эти англичане! И предатели, конечно — по отношению к Франции. Все знают, что они оставили в стране миллион дееспособных мужчин, чтобы те работали на фабриках, добывали уголь и готовились к защите островов, если Франция падет. Франция же прислала всех своих молодых людей, больше не осталось никого. Все рушилось, а помощи ждать неоткуда. Американский президент не станет посылать войска в такой быстро ухудшающейся ситуации: он тоже приготовился пожертвовать Францией, дабы сконцентрировать внимание на других фронтах.
Бедная Франция! Бедная цивилизация! Бедный Анатоль!
«Пожалуй, я уже мертв, — сказал Анатоль сам себе, сказал довольно отстраненно, почти механически. — Пожалуй, пуля в моей голове уже убила меня, и все это просто снится мне. И сон этот должен продлить момент моего исчезновения, так что мгновение кажется часом, годом, вечностью. Пожалуй, это и есть вечная жизнь, которую нам пророчили. А значит, я навечно останусь в этом окопе, в грязи, в крови, в одиночестве, и дурацкие вирши, придуманные идиотами на варварском наречии, вовек не оставят меня…»
Он никогда не любил британцев, хотя довольно сносно мог разговаривать на их языке. Они немногим лучше германцев, вот и все. Тоже захватчики, явились губить поля Франции своими орудиями и траншеями, своими надменно поднимающимися в строю сапогами…
Британцы от всего сердца верили, что Святой Георгий начал английскую стрелковую компанию, чтобы прикрыть их отступление при Монсе. Теперь они снова отступают, поэтому должны помахать на прощание ручкой своему патрону. Но ведь Святой Георгий немец, разве нет? Разве ему не следовало бы сражаться на противоположной стороне?
Британцы, будучи протестантами, почти ничего не знали о Золотой легенде, то есть, святых покровителей у них тоже не было. Несколько тупых французов, застигнутые врасплох, утверждали, что как раз Святой Михаил явился лицезреть, как вершится благое дело, — отнюдь не Святой Георгий. Один или двое клялись, что видели Орлеанскую Деву, въехавшую в самое пекло, но Орлеанская Дева несколько веков считалась ведьмой. Пока она горела в аду, ожидая, когда церковь изменит свое мнение о ней, а преданный Жиль де Рец тоже был незаслуженно оклеветан герцогом Бретонским. Так с какой бы стати им приходить на помощь своим вероломным соплеменникам?
«Дотянись и возьми револьвер! — приказал он себе. — Взведи курок, поверни и нажми его! Всего минута».
Но не мог сделать этого. В глубине души — и не хотел.
Может, так было бы лучше — нога перестала бы болеть так ужасно. Было бы лучше — будь он хоть немного трусливее. Разве вся его жизнь подчинялась одной цели — стать храбрецом ? Он не мог этому поверить. Он же просто снайпер, вот и все, меткий стрелок, а вовсе не преданный воин. В его способе убивать нет никакой отваги. Он ни разу не столкнулся с врагом в штыковой атаке, не вышел один на один с разведчиком.
«Я должен суметь умереть. Любой человек должен быть на это способен».
Но он не мог. Не мог взять пистолет у британского солдата. Он потерялся во времени и пространстве, живой, но словно бы отрезанный от управления собственным телом. И словно бы смотрел на себя со стороны, не изнутри, а откуда-то еще.
Когда, в конце концов, приходит смерть, думалось ему, это не означает просто остановку сердцебиения и мыслей. Это должна быть смерть целой вселенной, содержавшейся в тебе. Целой бесконечности. Когда он уйдет, вместе с ним уйдет и вся вселенная его взглядов, верований, мировоззрений…
Слова дурацкой песни по-прежнему маячили на задворках его сознания. Он ненавидел ее вульгарность, бесчувственность, ее английскость. Видимо, поэтому он не хотел убивать себя. Невозможно позволить себе умереть с таким абсурдом в голове. Возможно ли такое — покинуть Землю под бессмысленный мотивчик, под слова, живописующие дикие, извращенные привычки неких чудовищ?.. Он продолжал жить, а тупая песенка ублюдочных томми звучала в его мозгу. К черту все это! К черту верблюжий горб! К черту сфинкса с его улыбкой! К черту все… кроме, конечно, его души. У него нет души. Он гуманист, атеист, коммунист. У него вообще нет души, и он гордится тем, что может сказать такое. Он человек, а не пешка Господа.
«Если мир катится к Дьяволу, — подумал он, — я тоже должен катиться к Дьяволу!»
Были ли это действительно его мысли? Эта идея показалась ему чужой, не его собственной, но чьей же? Может, этот мертвый англичанишка измучил его? Может, это он поет идиотскую песню, снова и снова? А может, демон-искуситель, что пристроился у его левого плеча, вливает ему в ухо очередную порцию яда, ибо ангела-хранителя нет, он удирает во всю прыть, спасает свою шкуру?!
Он обнаружил, что глаза его закрылись — сами собой, но очень скоро открылись снова. Наступала ночь, но звездного света было достаточно, чтобы он мог разглядеть темные очертания на краю окопа. Вначале он решил, что это немцы — явились-таки доконать его. Но быстро догадался — нет, англичане. Двигаются быстро, шныряют, словно крысы, ясное дело, они ведь уже на территории врага, пытаются обчистить трупы до немцев. В глазах того, кто склонился над ним, не было ничего, кроме страха и алчности.
«Он думает, что у уже умер! — понял Анатоль. — Принял меня за труп, собирается ограбить!»
Он попытался пошевелиться — что было сил попытался — дабы подать сигнал, но не сумел.
Британец коснулся его лица, и он непроизвольно моргнул.
Британец исчез.
Орлеанская Дева стояла на краю окопа, глядя на него сверху вниз. Было уже темно, но над головой у нее светился нимб, словно у ангела.
— Если я пообещаю тебе исполнить единственное желание, о чем бы ты попросил меня? — произнесла она.
Он знал, что это все чары и козни беса-искусителя. Она ждала, что он попросит спасти ему жизнь, а может — билет на Небеса, но он атеист, он — человек знания, он — добрый коммунист. И никакие адепты веры не смогут сбить его с пути, даже перед лицом смерти. Он знал, что мир слишком огромен, чтобы стать ареной для игр ревнивых богов.
— Если бы мое единственное желание исполнилось, — резко вымолвил он, — я хотел бы разделить знания воображаемого Демона Лапласа — который, зная расположение и скорость каждой частицы во Вселенной, мог также при помощи дедукции знать историю и судьбы всего и всех. Можешь ли ты подарить мне это, маленькая святая?
Она невозмутимо улыбнулась. — Я никогда не была святой, — проговорила она, касаясь его мягкой и нежной дланью. — Я солдат, была и остаюсь им, и мое дело — смерть. Я исполню твое желание, но сперва — тебе нужно кое-что увидеть и совершить в Париже.
2.
Боль исчезла, да и не только боль.В течение пары мгновений Анатоль отчетливо осознавал себя лишенным тела : сгусток ощущений, сигналящих о том, что его сознание утратило все контакты с физическим миром и парит в пустоте. Это ни в коем случае не было неуютное ощущение: вакуум не казался холодным или пугающим, и все же он не мог заставить себя почувствовать благодатное освобождение, ибо знал: такое попросту невозможно. Он твердо верил: никакая такая душа не может отделиться от тела, и никакая личность не может пережить смерть.
Так что он не особенно удивился, когда краткий головокружительный момент прервался. К нему вернулось ощущение обретенного тела, плоти. Казалось абсолютно естественным и нормальным чувствовать, что тебе принадлежит организм, который в первую секунду показался чужим, незнакомым.
Когда же он отчетливо осознал, что тело, в котором он находится, не его — разум отказывался принять этот факт на веру. Разве возможно, чтобы душа отделилась от тела, где прежде обитала, а уж занять еще чье-то тело — совершенно невообразимая фантазия. Вот почему он был уверен: происходящее нереально. Это просто дикий, причудливый сон.
Но ощущал он себя не так, как во сне — хотя, и не так, как в обычной жизни. «Мне дали морфий, — подумал он, хватаясь за спасительную соломинку объяснения. — Вынесли с поля боя без сознания, а теперь я очнулся и ощущаю свое тело под действием наркотика. Вот почему я так странно себя чувствую. Все это только лишь…»
Но поддерживать эту иллюзию было бессмысленно. Слишком уж резко нахлынул новый опыт. Он мог видеть, слышать, чувствовать — но не так, как прежде.
Вдобавок ко всему, он явственно ощущал, что видит, слышит и чувствует все это не один . Он наблюдал мысли и ощущения другого человека — или, по меньшей мере, другого разума. И тот, другой, не замечал фантомного присутствия Анатоля.
Самым странным и наиболее очевидным в разуме, с которым соседствовал разум Анатоля — и который он немедленно осознал как разум чужака — было его ощущение процветания. Никогда Анатоль, будучи в своем теле, не чувствовал себя таким здоровым и сильным. Он переживал порой моменты удовольствия, радости, триумфа и свободы, но то были редкие пики в сплошном океане серого, нейтрального, а зачастую, и дискомфортного состояния. Это же новое переживание зиждилось на гораздо более высоком фундаменте. Для этого человека — если только он был человеком — сама жизнь являлась наградой, и экзальтация стала ее изначальной сущностью.
«Так вот на что похожа жизнь других людей? — поразился Анатоль, шокированный этой идеей. — Неужели фундаментальный экстаз существования миновал одного меня?»
Мысль эта исчезла, едва появившись на свет, ибо ее сменила новая загадка. Внимание Анатоля целиком поглотила увиденная им картина.
Он — или, пожалуй, существо, чьим мысленным взором он пользовался — смотрел вниз, на широкую кровать, на которой лежало ничком обнаженное тело мальчика.
Покрывало, отброшенное в сторону, было красно-бородовым, украшенным золотым шитьем. Дорогое, но далеко не новое: уже порядком износилось, золоченые нити кое-где разорвались. Тело мальчика было бледным, застывшим. Голова чуть повернута набок, но недостаточно, чтобы дышать. Ребенок лежал неподвижно. Анатолю не нужно было удостовериться, что мальчик мертв, ибо его «хозяин» знал это наверняка, Анатоль же лишь засвидетельствовал это пугающее знание.
Но пугало оно одного Анатоля; тот, к кому он подселился в качестве паразитирующего сознания, был сейчас охвачен удовлетворением и омерзительным возбуждением. Ужас Анатоля еще больше увеличивался от сознания того факта, что именно его «хозяин» стал убийцей мальчика, на чей труп он в данный момент взирал с высоты. Анатоль знал, что такое гордость и удовольствие, но в такой степени — никогда. Это было зло. Безумие. Бесчеловечность.
Убийство произошло не здесь, а в другом месте: более темном, с высокими потолками, перед жуткой, невероятной аудиторией! В потоке сознания его хозяина мелькнул лишь образ того места, хотя, безусловно, он знал это — просто воспоминание о замершей толпе и моменте полной сосредоточенности было резким, более резким, нежели движение украшенного орнаментом ножа, более быстрым, нежели хлынувший из раны на горле поток крови, чем ликование, охватившее его в минуту совершения злодейства.
Сейчас на покрывале не было крови. Глядящее на труп создание было лишено ощущения собственной идентичности с убитым мальчиком. Мысленный взор рассматривал его не как сходную с собой личность — и едва ли воспринимал себя как личность вообще. Если бы можно было передать это образно, то, скорее, он мог считаться инструментом , а убийство — стратагемой. Это убийство свершилось в темной, бесстрастной манере, но при этом не было хладнокровным. Жуткий акт был наполнен злодейством, как и воспоминание о нем. Существо переполняла ненависть, злоба — но не к кому-то определенному — нечеловеческая злоба, а злоба и ненависть вообще.
Самоосознание не выступало за границы, но Анатолю удалось уловить промелькнувшую манифестацию, которая немедленно изменила характер происходящего.
«Я — Асмодей, — думало существо, смакуя свое имя. — Я — властитель и мучитель всех смертных людей».
«Должно быть, я попал в Ад, — мелькнула мысль у Анатоля. — Я в Аду и удостоился привилегии наблюдать сподвижника Сатаны за работой. Мне открылся процесс проклятия, дабы я в подробностях вкусил его. Интересно, это участь всех мертвых или же урок, который получают атеисты — дабы помнили о своей ошибке?»
Он понял это, когда подумал, сколь красочной была его ошибка, фантазия, основанная на сплошном нагромождении образов. Сказка, и ему было известно это. Этот самый Асмодей имел тело человека, и действовал он перед человеческой аудиторией. Если он — а что это был именно он, а не оно, Анатоль не сомневался — являлся демоном, то демоном, сотворенным по образу и подобию человеческому, способным предстать перед людьми лицом к лицу, снискать их восхищенное внимание и страх, убивать их, как убивают они сами — при помощи клинка и смертоносной злобы.
Анатоль с неприятным чувством тошноты ощущал, как тело, бывшее чужим, не его собственным, забирается на кровать, маячит над неподвижным телом мальчика. Мальчику было не больше восьми лет, тщедушного телосложения. А существо, называющее себя Асмодеем — и магия этого имени продолжала звучать в мозгу Анатоля — был неестественно старым и чудовищно огромным.
Анатолю оказалось очень тяжело сконцентрировать внимание на объектах, одновременно используя зрение существа, которое было поглощено мальчиком — трудно, но возможно. Анатоль заметил, что руки, ныряющие под покрывало, неправдоподобно велики, и догадался по их соотношению с массивными ногами: рост Асмодея — не меньше двух метров. Настоящий гигант среди людей. Не какой-нибудь там «чертик из табакерки».
Анатоль изо всех сил пытался отделить свое сознание от сознания существа, на котором он беспомощно паразитировал, старался выяснить, с кем имеет дело. Ибо его осознание того, что в настоящее время делал гигант оказалось ужасающим и до ужаса знакомым. Он так усиленно концентрировался на глазах и руках своего хозяина, что почти утратил связь с остальными частями его тела. Однако, ужас происходящего то и дело прорывался наружу. Полное осознание того, кто такой Асмодей, готовилось прорваться сквозь оболочку, ужас жег, словно пламя.
Одна из громадных рук держала маленькое тело, другая шарила между детских ягодиц.
Будь у него голос, Анатоль бы закричал. Обладай он способностью хотя бы немного прикрыть глаза, он бы так и сделал. Сумей он отключиться от физических ощущений, любой ценой — он бы, не раздумывая, воспользовался такой возможностью.
Происходящее с ним сейчас сгодилось бы для настоящего кошмарного сна. Но от любого кошмара можно очнуться — рано или поздно, а настоящие события были реальностью. Невыносимое извращение, подлинное зло. Асмодей — человек, который называл себя Асмодеем — насиловал труп ребенка, которого сам же и прикончил.
«Конечно, я в Аду, — думал Анатоль, храбро используя силу, оставшуюся у него, в качестве защиты, отсылая прочь мысли и ощущения, просачивавшиеся к нему с вражеской территории. — Чем же еще может быть Ад, как не невообразимым уродством? Как мог человек, подобный мне, ожидать настоящих озер кипящей крови? Мы живем в век изощренности, в котором прежние грехи стали привычными, утратив свое значение. И нет ничего, кроме момента кровавого театра, мерзости, которая должна напугать и отвратить меня. Это слишком запредельно, слишком абсурдно, вызывающе. И почему идея некрофилии должна быть такой тошнотворной, если здесь и в самом деле ад, где нет никого, кроме мертвецов? Почему кого-то ужасает то, что является ужасом по земным меркам? Это всего-навсего расширяет прежде скудные пределы воображения. Это происходит не на земле, не в реальном мире. Это жестокая выходка беса-искусителя, завладевшего мною, когда я прогнал своего ангела-хранителя».
Наверное, было бы весьма тяжело игнорировать ощущения, переживаемые существом, которое называло себя Асмодеем, будь они более интенсивными, но они оставались на удивление спокойными. Да, некоторый уровень эротического возбуждения присутствовал — в противном случае, как был бы возможен этот зловещий акт? — но не особенно сильный. Для «Асмодея» происходящее, безусловно, стало своего рода личным ритуалом, призванным удовлетворить моментально возникшую похоть. Анатолю оказалось не особенно трудно растождествиться, превратившись в бесстрастного наблюдателя, не включаясь в физический контакт.
Собственный сексуальный опыт Анатоля состоял исключительно в нечастом посещении проституток. Его фантазии при мастурбации тоже не отличались экзотичностью. Поэтому ему не составило труда отказаться признать переживания «Асмодея» за эротические — скорее уж, просто за акт злодеяния и святотатства. Анатоль мог это сделать. Он повидал достаточно жутких, уродливых смертей, чтобы суметь противостоять мерзкому опыту, обрушенному на него самим адом. Он оставался бесстрастным по отношению к трупу и творимому над ним насилием, он гордился своему противостоянию выходкам беса-искусителя.
Используя преимущества своего сознания, Анатоль сумел узнать еще кое-какие вещи, продолжая игнорировать, как только мог, отвратительные телодвижения своего хозяина, закончившиеся физиологическим крещендо оргазма.
Он узнал, что человек, называющий себя Асмодеем, прежде носил другое имя, а именно — Люк. Еще выяснилось следующее: Люк был — прежде и теперь оставался — несмотря на страстное желание сделаться демоном — англичанином. И Люк этот привык использовать тела маленьких детей для своих сексуальных опытов, и его злоба по отношению к ним сидела глубоко и была столь мощной, что любое убийство, казалось, ею оправдывалось. А еще этот самый Люк-Асмодей получал особое удовольствие в том, чтобы громоздить уродство на уродство, зло на зло. Он спал и видел себя принцем Тьмы, желая совершить что угодно, лишь бы доставить удовольствие Его Сатанинскому Величеству, которому служил. Но, странное дело, он отчего-то величал дьявола «Зелофелон», а не Сатана.
Также стало известно, что Люк-Асмодей верил, прямо-таки с религиозным пылом: еще не завоеванная Вселенная обречена быть управляемой принципом зла, и сам желал быть провозвестником и преданным слугой этого принципа. Исходя из этого, любое его деяние, даже самое ужасное, воплощает принцип зла, а посему любое существо, встреченное им на пути, заслужило свою участь.