Страница:
Когда у них есть время приспособиться к новой среде, кое-кто приходит поговорить с ними. Как и они, он передвигается на тяжелых ногах, ибо и сам не полностью принадлежит этой обстановке, хотя является воплощением их мечты и амбиций. Разумеется, это Джейсон Стерлинг.
— Это реальное будущее, — говорит им Стерлинг. — Мы теперь мастера нашего существования. Вся плоть есть субъект человеческого доминирования; ни чума, ни холера нам не угрожают, даже никакая война не сможет уничтожить человеческую расу. Мы, наконец-то, родились по-настоящему, покинув материнскую утробу своей планеты. Никто не сумеет ограничить распространения нашей империи. Мы можем сделаться всем, чем пожелаем.
Пелорус знает, что, говоря такое, Стерлинг не игнорирует существование и власть ангелов. Он заявляет, что такова судьба человечества, если ангелы позволят этому произойти.
— Это лучшее, что ты можешь сделать? — спрашивает его Харкендер с презрением. — Какова реальная разница между этим сном и Раем, созданным химерическим Амикусом? Что сделали твои наследники нового и замечательного? Они пресекли лишь некоторые из грозящих нам бед. Смерть неудобна — давайте покончим с ней! Болезни так неприятны — выбросим их вон! Боль так болезненна — откажемся испытывать ее! Подобно последователям святого сатира, вам бы все упростить! Это все тот же Рай, хотя и материальный. Разве то, что имеют твои насекомоподобные товарищи, лучше, чем приторно-сладкие плоды Аркадии?
— У нас есть неопределенность, — спокойно отвечает Стерлинг. — Есть миллиарды звезд и все миры, что вращаются вокруг звезд. Мы обладаем протеанской способность адаптироваться к чужим обстоятельствам, исследовать пределы роста и формы. У нас есть любопытство. У нас есть наука. У нас есть прогресс. У нас есть все. И нам этого достаточно.
— Это механическое воспроизведение, не более того, — заявляет Харкендер. — Человеческое прошлое, размазанное по большой карте, правда, актеры на галактической сцене закутаны в лучшие коконы против неожиданных неприятностей. С какой стати галактика, полная трусов или вселенная, полная трусов, лучше Рая, полного трусов?
— Ты весьма смело лепишь ярлык трусости, — замечает Стерлинг, но манера его по-прежнему остается умиротворенной. — Но что это доказывает, кроме того, что ты приучил себя к боли и страстно желаешь доказать свое превосходство над другими? Даже если бы это демонстрировало истинную силу ума и характера — в чем я сомневаюсь — чем это отличает тебя от обычного фокусника? Именно мои люди действительно нашли способ победить боль, а еще — разобраться с материей, пространством и временем… и честным путем.
— Это Рай, и ничего больше, — упрямо твердит Харкендер. — И, так как здесь Рай, это место бесполезно для людей. Для волка, может, и отыщется удовольствие на Небесах, если он не научился быть человеком, но этот ваш мир сделал все возможное, дабы избавить человечество от последних остатков волков, сохранившихся от предков.
— Без сомнения, ты достаточно высокомерен, чтобы считать, будто вправе рассуждать от имени всех волков, впрочем, как и людей, — говорит Стерлинг с улыбкой на устах. — Но рядом с тобой волк, который может смотреть на вещи иначе. Ты не смог бы жить в подобном мире. Пелорус? Разве у тебя недостаточно амбиций, чтобы помогать в его создании? Глиняный Монстр, уж точно, смог бы.
— У Глиняного Монстра — собственный хозяин, — отвечает Пелорус. — Воля Махалалела призывает меня аплодировать тебе, ибо я должен наблюдать за людьми и быть их другом, а также защищать как можно лучше. Что же до меня, то я не могу ничего сказать. Я только начинаю понимать.
Стерлинга не сбили с толку его слова. — Мы все только начинаем, — мягко произносит он. — Куда лучше начинать понимать, нежели утвердиться в заблуждении, что достигли конца.
— Ты клевещешь на меня, — быстро парирует Харкендер. — Преимущество, которым я располагаю, состоит в том, что я еще даже не начинал понимать.
— Ты никогда и не смог бы начать, — прерывает его Стерлинг. — Ибо ты недостаточно труслив, чтобы попытаться.
Пелорусу все это кажется бесполезным сотрясением воздуха. «Как это может помочь ангелам? — думает он. — Даже если Небеса созданы для человечества, по той или иной причине, разве мы можем рекомендовать их людям? Разве можем мы заставить их заботиться, попадем ли мы в Рай, в Ад или подвергнемся простому забвению? И все же… если их это вовсе не заботит, тогда почему мы здесь?»
— Если ангелы желают поскорее найти лучший способ жизни, чем тот, который дала им природа, предложи им этот, — говорит Стерлинг, словно отвечая на его безмолвный вопрос. — Предложи им вселенную и достаточно времени на ее освоение.
— Если ты думаешь, что они примут такое предложение, ты чудовищно ошибаешься, — угрюмо отвечает Харкендер.
Когда время снова замедляет бег, давая им передышку, Мандорла и Глиняный Монстр входят в одно из самых высоких зданий к югу от реки, и бесшумный лифт с металлическими дверцами возносит их наверх. Когда они появляются на крыше, субъективное и объективное время снова почти совпадают.
Ночь темная, небо закрыто облаками, но Мандорла сразу же видит, что два соседних дома сильно повреждены, предположительно, бомбами, и произошло это совсем недавно, дня два-три назад. Газет вокруг нет, но это и не нужно. Глиняный Монстр указывает через реку на отдаленное здание — видимо, где-то в районе вокзала Виктория, на вершине которого установлено гигантское табло, показывающее дату. Тридцатое марта 1963 года. Мандорла подходит к парапету взглянуть на улицы внизу — и улицы ничем не похожи на ее воспоминания о Найн-Элмз.
Люди и транспортные средства внизу малюсенькие, напоминающие насекомых. Людей вообще можно различить только на освещенных тротуарах, но машины и фургоны, заполнившие улицу, сами снабжены фарами, а еще проезжают другие транспортные средства, с мерцающими голубыми огнями на крыше. Многие из освещенных знаков, висящих на домах, тоже то и дело вспыхивают. Город кажется Мандорле полным слов, которые ведут бесконечный разговор в ночи. Поврежденные бомбардировкой здания кажутся темными лакунами в светящейся паучьей сети.
— Это и есть будущее, — говорит Мандорла, оглядывая Темзу в направлении Вестминстера справа и до Пимлико — слева. — Этого меня и учили ожидать, когда заставили вложить немного надежды в человеческий аспект моей души.
— Это мир, который мы оставили, — отвечает Глиняный Монстр. — Более раздутый и более кричащий, но в основных чертах не изменившийся. Качественных перемен не произошло, и здания, поврежденные бомбами, сообщают нам, что под раскрашенным лицом — те же самые язвы.
— Как ты думаешь, что произошло бы с этим фантомным телом, если бы я шагнула через решетку и прыгнула вниз? — спрашивает Мандорла. — Воспарю ли я в воздухе, словно подвешенная на невидимой нити? Может ли наш хранитель обеспечить мне мягкую посадку?
— Попробуй поэкспериментировать, — отвечает Глиняный Монстр. — Я был бы рад понаблюдать. У нас есть богатый опыт ангельских методов, верно ведь? На протяжении наших долгих жизней мы снова и снова восставали из мертвых, но наши создатели редко вмешивались — лишь в случаях, когда надо было спасти нас от боли или бесчестия. Ты можешь быть уверена: сочинители этого оракула не позволят нам исчезнуть, пока они не используют нас на полную катушку, но я не стал бы надеяться, что нас уберегут от всякого вреда.
— А, кстати, какая от нас польза? — спрашивает она. — Зачем ангелам нужна карта будущего Лондона?
— Французы верили в то, что падение Парижа приведет к гибели всей цивилизации, — напоминает ей собеседник. — Пожалуй, судьба Лондона является мерилом другой фазы судьбы цивилизации.
— Но почему это волнует ангелов? Ведь падение Трои и Рима не заботили их.
— Вероятно, заботили. В войнах людей есть нечто, вызывающее их пристальный интерес. Трудно поверить, что у них может быть интерес к оружию как таковому или разрушениям, но их внимание, пожалуй, приковано к росту разрушительных способностей.
Мандорла кивает призрачной головой, соглашаясь с этим суждением. Она не сомневается: их занесло сюда не без причины. И причина может быть связана с новой фазой войны, но, несмотря на видимое повреждение зданий, сама жизнь в городе кажется вполне мирной. Светлеющее небо выглядит чистым. Было бы интересно, думает она, спуститься и исследовать многочисленные комнаты коридоры, дабы увидеть, как живут люди. Она продолжает изучать движение на улицах. Хотя время течет по-обычному, автомобили движутся чересчур быстро, как Темза, когда она смотрела на воду с Вестминстер-бридж.
Некий импульс заставляет ее переместить взгляд. Зоркие глаза выхватывают крошечную красную вспышку в восточной стороне неба. Она указывает Глиняному Монстру на нее.
— Самолет? — неуверенно спрашивает она.
Он качает головой, частично, отрицая, частично, озадачившись. Красный свет уже удалился, но что-то, похоже, происходит.
Внизу начинают завывать сирены — но иначе, не так, как тогда, на Хаймаркет. Огни один за другим гаснут, но улицы не стемнеют. Колонны машин редеют, но никто не отправляется в убежище. Город не пытается спрятаться. Мандорла не знает, связано ли это с незначительной опасностью или с тем, что поблизости просто нет убежищ.
Небо озаряется неким подобием артиллерийских огней, но невозможно увидеть ни орудий, ни их целей. Мандорла уверена, что она и Глиняный Монстр — лишь двое из тысяч — или даже десятков тысяч — наблюдателей, кто пытается выяснить истинную природу конфликта. Встревоженные взгляды, должно быть, прикованы к окнам по всему городу, наблюдая отдаленные вспышки в темноте, подобные китайскому фейерверку. Сейчас невозможно судить, как проходит сражение. А жизнь в городе тем временем идет своим чередом, не замирая.
Отдаленный фейерверки приближается, хотя и медленно. Мандорле кажется, будто в темном небе вспыхнули новые звезды, но это, конечно, обманчивое впечатление.
Когда поле битвы расширяется, вспышки становятся еще более беспорядочными. Мандорла не видит ничего, что указывало бы на цели обстрела, но они, конечно же, не заканчивают обстрел. Она с любопытством ждет, когда начнут падать первые бомбы. Не то чтобы она жаждала увидеть, как будет разрушаться город, но желает знать, что произойдет значительного. Она уверена, что ей и ее фантомному спутнику нечего бояться.
Без всякого предупреждения все небо вдруг взрывается.
Ослепительный свет, ярче солнечного в тысячу раз, пожирает темноту.
Мандорла знает, что, будь она созданием из плоти и крови, ослепительная вспышка расплавила бы ей глаза, сварила заживо мозги, но она — призрак. Взрыв проходит сквозь нее, и она ощущает боль, но тело ее не разрывается на части. Мощный порыв ветра отбрасывает ее в сторону, посылает кувыркаться в потоке, но ей еще нельзя погибнуть и позволено остановиться, чтобы наблюдать дальше.
Она видит, как город раскололо на части, бесчисленные здания разваливаются, словно спичечные коробки, вся сердцевина охвачена огнем, который опускается все ниже. Оставшиеся огни гаснут, но город еще пару секунд освещен ослепительным светом. Секунды словно зловещим образом растянулись, хотя магия ангелов тут ни при чем. Огромные пылевые тучи поднялись с земли, окружая Мандорлу, летящую вниз, подобно осеннему листку. Она падает, охваченная невероятной болью, но все еще видит, не будучи в состоянии отключить это видение.
Время начинает ускоряться задолго до того, как она касается земли, но Мандорла не может оценить милосердия этого жеста. Все вокруг нее, кажется, полыхает огнем Ада, желающим разрушать все материальной, кроме ее фантомного тела.
Она знает: это лишь иллюзорный продукт ее воображения, но где-то вдали все равно раздается зловещий хохот ангелов.
Анатоль находит, что конец времени не так просто изобразить, как начало. Он знает, что изначальный взрыв должен быть более сложным делом, чем смогло охватить его жалкое воображение, и ему, разумеется, просто понять проблематичную природу «яйца», чей пиротехнический взрыв положил начало космосу, но крайние последствия этого начала окутали все иной неопределенностью. Оккультная сила ангельского зрения обнаруживает не один взрыв, но несколько, и Анатоль не может решить, который из сценариев — действительная кульминация космического жизненного цикла.
В одном из захватывающих образов Вселенная продолжает расширяться. Галактическое скопление, содержащее и землю — и все другие скопления тоже — начинают постепенно изолироваться в вакууме, все прочие — так далеко, что почти невидимы. В этом одиноком состоянии каждая индивидуальная галактика и каждая индивидуальная солнечная система постепенно разрушаются. Все звезды и Вселенная взрываются, и их энергия рассеивается.
Анатоль осознает, что солнца могут быть лишь временными феноменами, разрушающимися, пока светят. Энергия вытекает из точек высокой концентрации; все системы переходят в состояние максимальной дезорганизации, которое также есть состояние энергетической бесформенности. Отдаленное будущее Вселенной — по крайней мере, согласно этому сценарию — своего рода энергетическая нирвана, в которой невозможны новые перемещения. Сама масса переплавится в однородную, теряя все разнообразие.
Жизнь в такой Вселенной тоже должна быть временным феноменом, ибо креативность жизни зависит от изменения потока энергии. Способность жизни создавать формы все большей и большей сложности полностью зависит от неиссякаемого энергетического потока. Концентрация и, следовательно, рассредоточение материи звезд приводит к исчезновению жизни. Действительно, Анатоль теперь видит, что атомы, составлявшие молекулы жизни, которые начали земную эволюцию, есть сопутствующие продукты более ранней нестабильности, порожденной взрывами звезд мощной энергии. Жизнь есть феномен, связанный со вторым поколением звезд.
Постоянное расширение — не единственно возможная судьба, которую можно представить себе с помощью ангельского восприятия. Сила изначального взрыва, растащившего галактики в разных направлениях, по крайней мере, в некоторой степени, в силу закругления пространства, которое и есть гравитация, которой следуют галактики, в конце концов, заставит их описать полный круг. Анатоль может изобразить момент времени, когда расширение Вселенной достигнет пределов, после которого сила гравитации снова заставит ее сокращаться, понуждая превратиться в то самое существо, которым она была изначально. Если это и есть причина, понимает Анатоль, то конец времени может также стать его началом. Цикл каузальности может быть закрыт, космическое яйцо, давшее рождение космосу, станет и конечным продуктом изначального извержения.
Он старается доказать существование Вселенной, которая никогда не кончается и обладает способностью к самовосстановлению. Интересно, может ли космическое яйцо, сформированное в результате полного распада Вселенной, превратиться в то же самое яйцо, с которого началось расширение, и, если может, то с него начнется вселенная, идентичная предыдущей во всех аспектах. И не может ли при этом получиться совершенно другое космическое яйцо, которое даст жизнь иной Вселенной, так что данный цикл времени станет повторяться с вариациями? И, даже если космическое яйцо всегда идентично, не станет ли существенная неопределенность микрокосма причиной возникновения незначительных расхождений между циклами, и не приведет ли это, таким образом, к бесконечной серии возможных вселенных, не существующих более одного раза, ибо время — замкнутый цикл без всяких «прежде» и «потом», но громоздящихся одна на другую в виде серии параллельных альтернатив.
Странное величие этой идеи интригует его. Идея о цикле времени, который всегда завершен и всегда отличается от другого, порождает некий эстетический образ уникальной симметрии, мощного величия, неоценимого достоинства. Сколько альтернативных вселенных может существовать в пределах одного цикла? Ответ на этот вопрос, как немедленно понимает Анатоль, поражает своим величием: может быть столько же альтернативных вселенных, сколько неопределенностей в структуре микрокосма, который может содержать миллион атомов в пространстве, слишком маленьком для человеческого глаза, в то время как микрокосм слишком огромен, дабы его мог охватить ум человека.
Дальше — больше. Понимание Анатолем возможностей конца времен нагружается и осложняется дальнейшей информацией. Он видит, что продолжительный процесс расширения всегда содержит в себе мини-процессы распада. Он видит, что взрывающиеся звезды, рассеивающие молекулярные семена жизни, оставляют угольки, в которых материя может сгущаться до невообразимой плотности. Многие становятся энергетическими сферами суперплотной материи, чья атомная структура разрушена. Некоторые достигают уровня концентрации, при котором сила гравитации становится столь мощной, что закругление пространства вокруг массы блокируется, и получается объект, с поверхности которого ничто — включая даже свет — не может исчезнуть. Это, как он догадывается, настоящие «дыры» в космическом пространстве, и их поверхность представляет собой границы своеобразных «карманов» Вселенной, в которые постоянно засасывается материя.
Анатоль представляет себе этот процесс как своего рода охоту, в которой одна Вселенная пожирает другую. Он пытается экстраполировать крайние последствия этого открытия. Может ли это начать более грандиозный процесс распада, который он уже визуализировал? Может быть, это просто необходимая часть в деле самовозрождения, путем которого вселенная пожирает самое себя, подобно змее, глотающей собственный хвост? Или космическое яйцо — всего лишь дыра в пространстве, в которой собираются, в конце концов, все остальные дыры? Или же постоянное формирование таких дыр — более серьезное дело, в котором может участвовать серия независимых параллельных Вселенных, постепенно съедая одна другую, истощая ресурсы друг друга?
Даже с помощью ангельского зрения Анатоль не может найти ответы на эти вопросы.
— Если Вселенная обречена превратиться в безликую массу, тогда все, в конце концов, исчезнет, — говорит Анатоль своим спутникам. — Вся материальная жизнь прекратит существование, и любой вид жизни, которую ведут ангелы, постигнет та же участь. Даже если время — замкнутый цикл, все равно все временно и исчезнет… но не так уж неубедительно то, что все, существующее в течение одного поворота революционного колеса, может оказывать влияние на последующие повороты. Даже если отбросить в сторону богоподобные амбиции ангелов, не так уж и невозможно, чтобы наши потомки не почувствовали на себе богоподобные амбиции своих собственных ангелов. Пожалуй, во всей полноте времени, будут создания, сотворенные из материи — человекоподобные создания с мозгами и руками — которые отыщут смысл в исполнении своей роли космических архитекторов. Кто знает, чем в один прекрасный день станут люди, если сумеют захватить контроль над собственной эволюцией? Ангелы сейчас обладают большей властью… но что ждет нас в будущем?
— Лучше надеяться, что они тебе не поверят, — произносит Геката с горькой иронией. — Если их оракул должен показать им возможное будущее, в котором люди возьмут над ними верх и узурпируют божественные привилегии, они могут обеспокоиться этим, могут решить, что карьере человечества стоит положить конец.
— Если только они не решат сохранить нас в качестве инструментов для космической инженерии для них самих, — предполагает Анатоль.
Это всего лишь концепция, и он сам в нее не верит, но тайны Вселенной открыты ему, и, даже если он не стал Лапласовым Демоном, он все равно своего рода могущественный Демон и, хотя бы на какой-то момент — нет такой ереси, которую он не принял бы.
Мир есть свет, и нет ничего, кроме света. Нет ничего за его границами, кроме бесконечной пустоты и абсолютного холода, но это не имеет значения. Все, что внутри , обладает потрясающим цветом, дружественным теплом и жизненной энергией. Обитатели этого конкретного мира обладают формой, но не отягощены вульгарной массой. Сама материя исчезла их этой сферы существования: то, что остается, это вселенная душ и образов.
Свет, составляющий новую реальность, изначально любящий , и все, кто может парить в нем, охвачены светлой радостью и постоянно возвышенным состоянием духа. Все здесь «ангелы», но эти ангелы не таковы, как те создания, которых люди, за неимением лучшего слова, стали называть ангелами. Это не падшие ангелы, не ангелы-хранители; они лишь отдаленно состоят в родстве с теми, которых довелось знать Пелорусу, кого он боится и ненавидит. Обитатели этого мира столь щедры и великодушны, это настоящие белокрылые ангелы прежних религиозных представлений, вечно купающиеся в солнечном свете.
Пелорус с готовностью узнает в этой жизни своего рода послежизнь, как ее представляли дежурные философы Ордена Святого Амикуса: мир, с которого сорвана дьяволоподобная маска, очищающий божественный огонь, который всегда казался им истинной сущностью всех сознаний, всей сознательности и всеобщего согласия.
Пелорус заинтересован в постижении этого мира, ибо ему всегда казалось, что для человеческого воображения всегда было легко постичь невинность животного прото-сознания, чистое ощущение волчьего ощущения. Параллель, разумеется, далека от идеальной — философы-святые не потерпели бы волчьего голода в подобном месте, где львам положено возлежать рядом с ягнятами — но все равно она близка к истине. Мандорла, думает он, конечно же, заспорила бы: если бы люди были в состоянии скинуть груз мыслей, при таком условии они могли бы достичь подобного состояния — не идеальным образом, но максимально близко к идеалу.
И вновь что-то напоминает Пелорусу, может, и фальшивую, но лично для него ценную идею Золотого Века: мир потенциалов, прочность которых еще только должна проявиться при помощи созидательной магии. Мир, полный надежды, не омраченной разочарованием, величественный океан архетипической пены, ожидающий, когда из него что-то сотворит пытливый ум и зоркий глаз изначального Наблюдателя.
Харкендер, хотя это и не удивительно, гораздо менее впечатлен этим. — Квинтэссенция тупости, — цинично роняет он. — Инфантилизм интеллектуалов. Рай идиотов и импотентов, столь смущенных присутствием собственной плоти и фактом жизни как таковой, что выдумали мир, из которого изгнана вся чувственность. Это самый убогий Рай из всех, коих нас удостоили лицезреть — и, осмелюсь надеяться, последний. Разумеется, мы здесь зря тратим время, а могли бы сделать что-нибудь стоящее.
— Я думал, ты одобришь это, — отвечает Пелорус. — Разве ты не провел целую жизнь, подражая святым древности, умерщвляя плоть, дабы избежать ее ограничений?
— Я был исследователем, — холодно информирует его Харкендер. — Моей целью всегда было сорвать вуаль таинственности, которая делает все путешествие опасным. Люди, создавшие этот мир, подобные младенцам в поисках материнской утробы, трусы в поисках волшебной сказочной страны, где все прекрасно, ибо любая угроза переводится на аксиоматический уровень. Святые предали забвению Ангела Боли, чтобы умиротворить ее. Они забыли ее, чтобы добиться ее милости, в надежде, что она оставит в покое. Я предал забвению Ангела Боли, чтобы быть с ней учтивой, чтобы принять ее в свои объятия, чтобы сочетаться с ней браком и слиться в порыве страсти на веки вечные. Ты думаешь, что эти глупые порхающие мошки, которые, без сомнения, верят, что огонь сотворил с ними метаморфозу при жизни, знают истинную любовь?
Святого Амикуса, конечно, здесь нет, ибо его имя взял себе Орден, сделавший его главной фигурой, но все же и тут имеется кто-то, кто выходит встретиться с ними — или, вернее сказать, двое, ибо на сей раз он не в одиночестве. Пелорус не может узнать ни одного из них, пока они приближаются, ибо в полете можно различить лишь мелькающие крылья, и движутся они словно бы не в трех измерениях, а больше, и разноцветное сияние уносится в золотой эфир. Однако, когда они останавливаются, то обретают некое подобие человеческой формы. Но даже тут Пелорус в замешательстве. Он видел их прежде, но очень кратко, и вовсе не в мире людей. Но Харкендеру их имена знакомы.
— Это реальное будущее, — говорит им Стерлинг. — Мы теперь мастера нашего существования. Вся плоть есть субъект человеческого доминирования; ни чума, ни холера нам не угрожают, даже никакая война не сможет уничтожить человеческую расу. Мы, наконец-то, родились по-настоящему, покинув материнскую утробу своей планеты. Никто не сумеет ограничить распространения нашей империи. Мы можем сделаться всем, чем пожелаем.
Пелорус знает, что, говоря такое, Стерлинг не игнорирует существование и власть ангелов. Он заявляет, что такова судьба человечества, если ангелы позволят этому произойти.
— Это лучшее, что ты можешь сделать? — спрашивает его Харкендер с презрением. — Какова реальная разница между этим сном и Раем, созданным химерическим Амикусом? Что сделали твои наследники нового и замечательного? Они пресекли лишь некоторые из грозящих нам бед. Смерть неудобна — давайте покончим с ней! Болезни так неприятны — выбросим их вон! Боль так болезненна — откажемся испытывать ее! Подобно последователям святого сатира, вам бы все упростить! Это все тот же Рай, хотя и материальный. Разве то, что имеют твои насекомоподобные товарищи, лучше, чем приторно-сладкие плоды Аркадии?
— У нас есть неопределенность, — спокойно отвечает Стерлинг. — Есть миллиарды звезд и все миры, что вращаются вокруг звезд. Мы обладаем протеанской способность адаптироваться к чужим обстоятельствам, исследовать пределы роста и формы. У нас есть любопытство. У нас есть наука. У нас есть прогресс. У нас есть все. И нам этого достаточно.
— Это механическое воспроизведение, не более того, — заявляет Харкендер. — Человеческое прошлое, размазанное по большой карте, правда, актеры на галактической сцене закутаны в лучшие коконы против неожиданных неприятностей. С какой стати галактика, полная трусов или вселенная, полная трусов, лучше Рая, полного трусов?
— Ты весьма смело лепишь ярлык трусости, — замечает Стерлинг, но манера его по-прежнему остается умиротворенной. — Но что это доказывает, кроме того, что ты приучил себя к боли и страстно желаешь доказать свое превосходство над другими? Даже если бы это демонстрировало истинную силу ума и характера — в чем я сомневаюсь — чем это отличает тебя от обычного фокусника? Именно мои люди действительно нашли способ победить боль, а еще — разобраться с материей, пространством и временем… и честным путем.
— Это Рай, и ничего больше, — упрямо твердит Харкендер. — И, так как здесь Рай, это место бесполезно для людей. Для волка, может, и отыщется удовольствие на Небесах, если он не научился быть человеком, но этот ваш мир сделал все возможное, дабы избавить человечество от последних остатков волков, сохранившихся от предков.
— Без сомнения, ты достаточно высокомерен, чтобы считать, будто вправе рассуждать от имени всех волков, впрочем, как и людей, — говорит Стерлинг с улыбкой на устах. — Но рядом с тобой волк, который может смотреть на вещи иначе. Ты не смог бы жить в подобном мире. Пелорус? Разве у тебя недостаточно амбиций, чтобы помогать в его создании? Глиняный Монстр, уж точно, смог бы.
— У Глиняного Монстра — собственный хозяин, — отвечает Пелорус. — Воля Махалалела призывает меня аплодировать тебе, ибо я должен наблюдать за людьми и быть их другом, а также защищать как можно лучше. Что же до меня, то я не могу ничего сказать. Я только начинаю понимать.
Стерлинга не сбили с толку его слова. — Мы все только начинаем, — мягко произносит он. — Куда лучше начинать понимать, нежели утвердиться в заблуждении, что достигли конца.
— Ты клевещешь на меня, — быстро парирует Харкендер. — Преимущество, которым я располагаю, состоит в том, что я еще даже не начинал понимать.
— Ты никогда и не смог бы начать, — прерывает его Стерлинг. — Ибо ты недостаточно труслив, чтобы попытаться.
Пелорусу все это кажется бесполезным сотрясением воздуха. «Как это может помочь ангелам? — думает он. — Даже если Небеса созданы для человечества, по той или иной причине, разве мы можем рекомендовать их людям? Разве можем мы заставить их заботиться, попадем ли мы в Рай, в Ад или подвергнемся простому забвению? И все же… если их это вовсе не заботит, тогда почему мы здесь?»
— Если ангелы желают поскорее найти лучший способ жизни, чем тот, который дала им природа, предложи им этот, — говорит Стерлинг, словно отвечая на его безмолвный вопрос. — Предложи им вселенную и достаточно времени на ее освоение.
— Если ты думаешь, что они примут такое предложение, ты чудовищно ошибаешься, — угрюмо отвечает Харкендер.
4.
Пока дни и ночи сменяют друг друга, мелькая, словно голубиные крылья в полете, Мандорла и Глиняный Монстр прокладывают путь вдоль набережной Альберта и затем — по Найн-Элмз-лейн. Город сейчас меняется более резко, по крайней мере, в этом районе. Его старая шкура сброшена, и новая, куда более яркая, занимает ее место. Огромные здания с фасадами из цветного стекла выросли по обеим сторонам реки, чей серебристый поток кажется по контрасту сильно уменьшившимся. От какого бы сокращения населения ни пострадал Лондон в сороковые годы, теперь оно, видимо, вполне восстановилось. Когда люди и машины на улицах становятся различимы, их количество резко возрастает, и темные периоды украшает многоцветное сверкание огней на окружающих зданиях.Когда время снова замедляет бег, давая им передышку, Мандорла и Глиняный Монстр входят в одно из самых высоких зданий к югу от реки, и бесшумный лифт с металлическими дверцами возносит их наверх. Когда они появляются на крыше, субъективное и объективное время снова почти совпадают.
Ночь темная, небо закрыто облаками, но Мандорла сразу же видит, что два соседних дома сильно повреждены, предположительно, бомбами, и произошло это совсем недавно, дня два-три назад. Газет вокруг нет, но это и не нужно. Глиняный Монстр указывает через реку на отдаленное здание — видимо, где-то в районе вокзала Виктория, на вершине которого установлено гигантское табло, показывающее дату. Тридцатое марта 1963 года. Мандорла подходит к парапету взглянуть на улицы внизу — и улицы ничем не похожи на ее воспоминания о Найн-Элмз.
Люди и транспортные средства внизу малюсенькие, напоминающие насекомых. Людей вообще можно различить только на освещенных тротуарах, но машины и фургоны, заполнившие улицу, сами снабжены фарами, а еще проезжают другие транспортные средства, с мерцающими голубыми огнями на крыше. Многие из освещенных знаков, висящих на домах, тоже то и дело вспыхивают. Город кажется Мандорле полным слов, которые ведут бесконечный разговор в ночи. Поврежденные бомбардировкой здания кажутся темными лакунами в светящейся паучьей сети.
— Это и есть будущее, — говорит Мандорла, оглядывая Темзу в направлении Вестминстера справа и до Пимлико — слева. — Этого меня и учили ожидать, когда заставили вложить немного надежды в человеческий аспект моей души.
— Это мир, который мы оставили, — отвечает Глиняный Монстр. — Более раздутый и более кричащий, но в основных чертах не изменившийся. Качественных перемен не произошло, и здания, поврежденные бомбами, сообщают нам, что под раскрашенным лицом — те же самые язвы.
— Как ты думаешь, что произошло бы с этим фантомным телом, если бы я шагнула через решетку и прыгнула вниз? — спрашивает Мандорла. — Воспарю ли я в воздухе, словно подвешенная на невидимой нити? Может ли наш хранитель обеспечить мне мягкую посадку?
— Попробуй поэкспериментировать, — отвечает Глиняный Монстр. — Я был бы рад понаблюдать. У нас есть богатый опыт ангельских методов, верно ведь? На протяжении наших долгих жизней мы снова и снова восставали из мертвых, но наши создатели редко вмешивались — лишь в случаях, когда надо было спасти нас от боли или бесчестия. Ты можешь быть уверена: сочинители этого оракула не позволят нам исчезнуть, пока они не используют нас на полную катушку, но я не стал бы надеяться, что нас уберегут от всякого вреда.
— А, кстати, какая от нас польза? — спрашивает она. — Зачем ангелам нужна карта будущего Лондона?
— Французы верили в то, что падение Парижа приведет к гибели всей цивилизации, — напоминает ей собеседник. — Пожалуй, судьба Лондона является мерилом другой фазы судьбы цивилизации.
— Но почему это волнует ангелов? Ведь падение Трои и Рима не заботили их.
— Вероятно, заботили. В войнах людей есть нечто, вызывающее их пристальный интерес. Трудно поверить, что у них может быть интерес к оружию как таковому или разрушениям, но их внимание, пожалуй, приковано к росту разрушительных способностей.
Мандорла кивает призрачной головой, соглашаясь с этим суждением. Она не сомневается: их занесло сюда не без причины. И причина может быть связана с новой фазой войны, но, несмотря на видимое повреждение зданий, сама жизнь в городе кажется вполне мирной. Светлеющее небо выглядит чистым. Было бы интересно, думает она, спуститься и исследовать многочисленные комнаты коридоры, дабы увидеть, как живут люди. Она продолжает изучать движение на улицах. Хотя время течет по-обычному, автомобили движутся чересчур быстро, как Темза, когда она смотрела на воду с Вестминстер-бридж.
Некий импульс заставляет ее переместить взгляд. Зоркие глаза выхватывают крошечную красную вспышку в восточной стороне неба. Она указывает Глиняному Монстру на нее.
— Самолет? — неуверенно спрашивает она.
Он качает головой, частично, отрицая, частично, озадачившись. Красный свет уже удалился, но что-то, похоже, происходит.
Внизу начинают завывать сирены — но иначе, не так, как тогда, на Хаймаркет. Огни один за другим гаснут, но улицы не стемнеют. Колонны машин редеют, но никто не отправляется в убежище. Город не пытается спрятаться. Мандорла не знает, связано ли это с незначительной опасностью или с тем, что поблизости просто нет убежищ.
Небо озаряется неким подобием артиллерийских огней, но невозможно увидеть ни орудий, ни их целей. Мандорла уверена, что она и Глиняный Монстр — лишь двое из тысяч — или даже десятков тысяч — наблюдателей, кто пытается выяснить истинную природу конфликта. Встревоженные взгляды, должно быть, прикованы к окнам по всему городу, наблюдая отдаленные вспышки в темноте, подобные китайскому фейерверку. Сейчас невозможно судить, как проходит сражение. А жизнь в городе тем временем идет своим чередом, не замирая.
Отдаленный фейерверки приближается, хотя и медленно. Мандорле кажется, будто в темном небе вспыхнули новые звезды, но это, конечно, обманчивое впечатление.
Когда поле битвы расширяется, вспышки становятся еще более беспорядочными. Мандорла не видит ничего, что указывало бы на цели обстрела, но они, конечно же, не заканчивают обстрел. Она с любопытством ждет, когда начнут падать первые бомбы. Не то чтобы она жаждала увидеть, как будет разрушаться город, но желает знать, что произойдет значительного. Она уверена, что ей и ее фантомному спутнику нечего бояться.
Без всякого предупреждения все небо вдруг взрывается.
Ослепительный свет, ярче солнечного в тысячу раз, пожирает темноту.
Мандорла знает, что, будь она созданием из плоти и крови, ослепительная вспышка расплавила бы ей глаза, сварила заживо мозги, но она — призрак. Взрыв проходит сквозь нее, и она ощущает боль, но тело ее не разрывается на части. Мощный порыв ветра отбрасывает ее в сторону, посылает кувыркаться в потоке, но ей еще нельзя погибнуть и позволено остановиться, чтобы наблюдать дальше.
Она видит, как город раскололо на части, бесчисленные здания разваливаются, словно спичечные коробки, вся сердцевина охвачена огнем, который опускается все ниже. Оставшиеся огни гаснут, но город еще пару секунд освещен ослепительным светом. Секунды словно зловещим образом растянулись, хотя магия ангелов тут ни при чем. Огромные пылевые тучи поднялись с земли, окружая Мандорлу, летящую вниз, подобно осеннему листку. Она падает, охваченная невероятной болью, но все еще видит, не будучи в состоянии отключить это видение.
Время начинает ускоряться задолго до того, как она касается земли, но Мандорла не может оценить милосердия этого жеста. Все вокруг нее, кажется, полыхает огнем Ада, желающим разрушать все материальной, кроме ее фантомного тела.
Она знает: это лишь иллюзорный продукт ее воображения, но где-то вдали все равно раздается зловещий хохот ангелов.
Анатоль находит, что конец времени не так просто изобразить, как начало. Он знает, что изначальный взрыв должен быть более сложным делом, чем смогло охватить его жалкое воображение, и ему, разумеется, просто понять проблематичную природу «яйца», чей пиротехнический взрыв положил начало космосу, но крайние последствия этого начала окутали все иной неопределенностью. Оккультная сила ангельского зрения обнаруживает не один взрыв, но несколько, и Анатоль не может решить, который из сценариев — действительная кульминация космического жизненного цикла.
В одном из захватывающих образов Вселенная продолжает расширяться. Галактическое скопление, содержащее и землю — и все другие скопления тоже — начинают постепенно изолироваться в вакууме, все прочие — так далеко, что почти невидимы. В этом одиноком состоянии каждая индивидуальная галактика и каждая индивидуальная солнечная система постепенно разрушаются. Все звезды и Вселенная взрываются, и их энергия рассеивается.
Анатоль осознает, что солнца могут быть лишь временными феноменами, разрушающимися, пока светят. Энергия вытекает из точек высокой концентрации; все системы переходят в состояние максимальной дезорганизации, которое также есть состояние энергетической бесформенности. Отдаленное будущее Вселенной — по крайней мере, согласно этому сценарию — своего рода энергетическая нирвана, в которой невозможны новые перемещения. Сама масса переплавится в однородную, теряя все разнообразие.
Жизнь в такой Вселенной тоже должна быть временным феноменом, ибо креативность жизни зависит от изменения потока энергии. Способность жизни создавать формы все большей и большей сложности полностью зависит от неиссякаемого энергетического потока. Концентрация и, следовательно, рассредоточение материи звезд приводит к исчезновению жизни. Действительно, Анатоль теперь видит, что атомы, составлявшие молекулы жизни, которые начали земную эволюцию, есть сопутствующие продукты более ранней нестабильности, порожденной взрывами звезд мощной энергии. Жизнь есть феномен, связанный со вторым поколением звезд.
Постоянное расширение — не единственно возможная судьба, которую можно представить себе с помощью ангельского восприятия. Сила изначального взрыва, растащившего галактики в разных направлениях, по крайней мере, в некоторой степени, в силу закругления пространства, которое и есть гравитация, которой следуют галактики, в конце концов, заставит их описать полный круг. Анатоль может изобразить момент времени, когда расширение Вселенной достигнет пределов, после которого сила гравитации снова заставит ее сокращаться, понуждая превратиться в то самое существо, которым она была изначально. Если это и есть причина, понимает Анатоль, то конец времени может также стать его началом. Цикл каузальности может быть закрыт, космическое яйцо, давшее рождение космосу, станет и конечным продуктом изначального извержения.
Он старается доказать существование Вселенной, которая никогда не кончается и обладает способностью к самовосстановлению. Интересно, может ли космическое яйцо, сформированное в результате полного распада Вселенной, превратиться в то же самое яйцо, с которого началось расширение, и, если может, то с него начнется вселенная, идентичная предыдущей во всех аспектах. И не может ли при этом получиться совершенно другое космическое яйцо, которое даст жизнь иной Вселенной, так что данный цикл времени станет повторяться с вариациями? И, даже если космическое яйцо всегда идентично, не станет ли существенная неопределенность микрокосма причиной возникновения незначительных расхождений между циклами, и не приведет ли это, таким образом, к бесконечной серии возможных вселенных, не существующих более одного раза, ибо время — замкнутый цикл без всяких «прежде» и «потом», но громоздящихся одна на другую в виде серии параллельных альтернатив.
Странное величие этой идеи интригует его. Идея о цикле времени, который всегда завершен и всегда отличается от другого, порождает некий эстетический образ уникальной симметрии, мощного величия, неоценимого достоинства. Сколько альтернативных вселенных может существовать в пределах одного цикла? Ответ на этот вопрос, как немедленно понимает Анатоль, поражает своим величием: может быть столько же альтернативных вселенных, сколько неопределенностей в структуре микрокосма, который может содержать миллион атомов в пространстве, слишком маленьком для человеческого глаза, в то время как микрокосм слишком огромен, дабы его мог охватить ум человека.
Дальше — больше. Понимание Анатолем возможностей конца времен нагружается и осложняется дальнейшей информацией. Он видит, что продолжительный процесс расширения всегда содержит в себе мини-процессы распада. Он видит, что взрывающиеся звезды, рассеивающие молекулярные семена жизни, оставляют угольки, в которых материя может сгущаться до невообразимой плотности. Многие становятся энергетическими сферами суперплотной материи, чья атомная структура разрушена. Некоторые достигают уровня концентрации, при котором сила гравитации становится столь мощной, что закругление пространства вокруг массы блокируется, и получается объект, с поверхности которого ничто — включая даже свет — не может исчезнуть. Это, как он догадывается, настоящие «дыры» в космическом пространстве, и их поверхность представляет собой границы своеобразных «карманов» Вселенной, в которые постоянно засасывается материя.
Анатоль представляет себе этот процесс как своего рода охоту, в которой одна Вселенная пожирает другую. Он пытается экстраполировать крайние последствия этого открытия. Может ли это начать более грандиозный процесс распада, который он уже визуализировал? Может быть, это просто необходимая часть в деле самовозрождения, путем которого вселенная пожирает самое себя, подобно змее, глотающей собственный хвост? Или космическое яйцо — всего лишь дыра в пространстве, в которой собираются, в конце концов, все остальные дыры? Или же постоянное формирование таких дыр — более серьезное дело, в котором может участвовать серия независимых параллельных Вселенных, постепенно съедая одна другую, истощая ресурсы друг друга?
Даже с помощью ангельского зрения Анатоль не может найти ответы на эти вопросы.
— Если Вселенная обречена превратиться в безликую массу, тогда все, в конце концов, исчезнет, — говорит Анатоль своим спутникам. — Вся материальная жизнь прекратит существование, и любой вид жизни, которую ведут ангелы, постигнет та же участь. Даже если время — замкнутый цикл, все равно все временно и исчезнет… но не так уж неубедительно то, что все, существующее в течение одного поворота революционного колеса, может оказывать влияние на последующие повороты. Даже если отбросить в сторону богоподобные амбиции ангелов, не так уж и невозможно, чтобы наши потомки не почувствовали на себе богоподобные амбиции своих собственных ангелов. Пожалуй, во всей полноте времени, будут создания, сотворенные из материи — человекоподобные создания с мозгами и руками — которые отыщут смысл в исполнении своей роли космических архитекторов. Кто знает, чем в один прекрасный день станут люди, если сумеют захватить контроль над собственной эволюцией? Ангелы сейчас обладают большей властью… но что ждет нас в будущем?
— Лучше надеяться, что они тебе не поверят, — произносит Геката с горькой иронией. — Если их оракул должен показать им возможное будущее, в котором люди возьмут над ними верх и узурпируют божественные привилегии, они могут обеспокоиться этим, могут решить, что карьере человечества стоит положить конец.
— Если только они не решат сохранить нас в качестве инструментов для космической инженерии для них самих, — предполагает Анатоль.
Это всего лишь концепция, и он сам в нее не верит, но тайны Вселенной открыты ему, и, даже если он не стал Лапласовым Демоном, он все равно своего рода могущественный Демон и, хотя бы на какой-то момент — нет такой ереси, которую он не принял бы.
Мир есть свет, и нет ничего, кроме света. Нет ничего за его границами, кроме бесконечной пустоты и абсолютного холода, но это не имеет значения. Все, что внутри , обладает потрясающим цветом, дружественным теплом и жизненной энергией. Обитатели этого конкретного мира обладают формой, но не отягощены вульгарной массой. Сама материя исчезла их этой сферы существования: то, что остается, это вселенная душ и образов.
Свет, составляющий новую реальность, изначально любящий , и все, кто может парить в нем, охвачены светлой радостью и постоянно возвышенным состоянием духа. Все здесь «ангелы», но эти ангелы не таковы, как те создания, которых люди, за неимением лучшего слова, стали называть ангелами. Это не падшие ангелы, не ангелы-хранители; они лишь отдаленно состоят в родстве с теми, которых довелось знать Пелорусу, кого он боится и ненавидит. Обитатели этого мира столь щедры и великодушны, это настоящие белокрылые ангелы прежних религиозных представлений, вечно купающиеся в солнечном свете.
Пелорус с готовностью узнает в этой жизни своего рода послежизнь, как ее представляли дежурные философы Ордена Святого Амикуса: мир, с которого сорвана дьяволоподобная маска, очищающий божественный огонь, который всегда казался им истинной сущностью всех сознаний, всей сознательности и всеобщего согласия.
Пелорус заинтересован в постижении этого мира, ибо ему всегда казалось, что для человеческого воображения всегда было легко постичь невинность животного прото-сознания, чистое ощущение волчьего ощущения. Параллель, разумеется, далека от идеальной — философы-святые не потерпели бы волчьего голода в подобном месте, где львам положено возлежать рядом с ягнятами — но все равно она близка к истине. Мандорла, думает он, конечно же, заспорила бы: если бы люди были в состоянии скинуть груз мыслей, при таком условии они могли бы достичь подобного состояния — не идеальным образом, но максимально близко к идеалу.
И вновь что-то напоминает Пелорусу, может, и фальшивую, но лично для него ценную идею Золотого Века: мир потенциалов, прочность которых еще только должна проявиться при помощи созидательной магии. Мир, полный надежды, не омраченной разочарованием, величественный океан архетипической пены, ожидающий, когда из него что-то сотворит пытливый ум и зоркий глаз изначального Наблюдателя.
Харкендер, хотя это и не удивительно, гораздо менее впечатлен этим. — Квинтэссенция тупости, — цинично роняет он. — Инфантилизм интеллектуалов. Рай идиотов и импотентов, столь смущенных присутствием собственной плоти и фактом жизни как таковой, что выдумали мир, из которого изгнана вся чувственность. Это самый убогий Рай из всех, коих нас удостоили лицезреть — и, осмелюсь надеяться, последний. Разумеется, мы здесь зря тратим время, а могли бы сделать что-нибудь стоящее.
— Я думал, ты одобришь это, — отвечает Пелорус. — Разве ты не провел целую жизнь, подражая святым древности, умерщвляя плоть, дабы избежать ее ограничений?
— Я был исследователем, — холодно информирует его Харкендер. — Моей целью всегда было сорвать вуаль таинственности, которая делает все путешествие опасным. Люди, создавшие этот мир, подобные младенцам в поисках материнской утробы, трусы в поисках волшебной сказочной страны, где все прекрасно, ибо любая угроза переводится на аксиоматический уровень. Святые предали забвению Ангела Боли, чтобы умиротворить ее. Они забыли ее, чтобы добиться ее милости, в надежде, что она оставит в покое. Я предал забвению Ангела Боли, чтобы быть с ней учтивой, чтобы принять ее в свои объятия, чтобы сочетаться с ней браком и слиться в порыве страсти на веки вечные. Ты думаешь, что эти глупые порхающие мошки, которые, без сомнения, верят, что огонь сотворил с ними метаморфозу при жизни, знают истинную любовь?
Святого Амикуса, конечно, здесь нет, ибо его имя взял себе Орден, сделавший его главной фигурой, но все же и тут имеется кто-то, кто выходит встретиться с ними — или, вернее сказать, двое, ибо на сей раз он не в одиночестве. Пелорус не может узнать ни одного из них, пока они приближаются, ибо в полете можно различить лишь мелькающие крылья, и движутся они словно бы не в трех измерениях, а больше, и разноцветное сияние уносится в золотой эфир. Однако, когда они останавливаются, то обретают некое подобие человеческой формы. Но даже тут Пелорус в замешательстве. Он видел их прежде, но очень кратко, и вовсе не в мире людей. Но Харкендеру их имена знакомы.