Страница:
Вся долина уже усеяна трупами, а взрывы все не смолкают, кажется, они будут длиться вечно.
— Мы снова дома, — тихо говорит Пелорус. — Не стоило и уходить так далеко.
— Я так не думаю, — парирует Харкендер. — Повернись-ка.
Пелорус оборачивается. И видит городскую улицу, полную телег и карет, а также лотков торговцев. Ночь уже опустилась, но улица ярко освещена газовыми фонарями, водруженными на металлических столбах, а каждый третий лоток дополнительно освещается масляной лампой. Разносчики с корзинами прокладывают путь сквозь толпу, в то время как музыканты играют на каждом углу, а вокруг них толпятся нищие.
Она снова оборачивается и видит… прихожан, собравшихся в церкви.
Снова поворачивается и… ничего не происходит. Вместо этого слышит слова Харкендера: — Я вижу то, что должен увидеть. Это мир. А теперь — твой ход.
Пелорус вновь оборачивается и видит залитые лунным светом скалы, гигантские каменные пирамиды, выщербленные гонимыми ветром песками пустыни. Поднимает глаза и видит лицо сфинкса. Вначале — так, как увидел его на самом деле, в 1872 году; простое воспоминание о полустертом лике. Потом видение меняется, и перед ним — ожившие черты прекраснейшей женщины.
Оживший сфинкс поднимает огромную лапу, изящным движением почесывая подбородок.
— Не могу поверить, что эта земля — Утопия, даже для такой, как ты, — раздраженно бросает Харкендер. — У тебя достаточно магии, чтобы удовлетворить свои маленькие прихоти, но чего это стоит на самом деле? Долго ли трюкачество будет бороться со скукой? Что за удовольствие оказаться в обычном театре, в блеске мишуры? — слово «театр» звучит в его устах, как непристойность.
— Если не можешь найти удовлетворительный ответ, вероятно, ответ задан неверно, — лениво цедит сфинкс. — Если все решения фальшивы, пожалуй, сама загадка — недоразумение.
— И это все, до чего мы должны были додуматься? — гневно бросает Харкендер. — Что за пустая трата времени! Пожалуй, я был слишком наивен, чтобы подумать, что какой-либо оракул может оказаться выше банальности и скуки.
— Пожалуй, — соглашается сфинкс, ничуть не оскорбившись. — К несчастью, ни один оракул не может заранее предсказать, с чем столкнется прорицатель. Наверное, тебе стоило поискать лучших сообщников.
— Выбор принадлежал не мне, — яростно восклицает Харкендер. — И я не собираюсь нести ответственность за их искаженное видение совершенства.
— Когда бы кто-нибудь из твоих будущих строителей лучшего мира ни разгребали грехи человечества, ты вечно обвинял их в предательстве или в умалении себя, в том, что они ставят себя ниже людей, — невозмутимо парирует сфинкс. — Но, если мы не будем сдерживать человечество подобным образом, как нам удастся сдержать зло, на которое оно способно? Как нам избавиться от войн, тираний, подавлений, если мы не станем сдерживать человеческие импульсы, производящие все это? Можешь ли ты подумать о любом человеке, который предложит тебе более убедительную картину Века Разума, чем та, которую ты увидел?
— Сомневаюсь, — кивает Харкендер. — Но у меня нет ни малейшего желания навещать бесцветное будущее человеческого воображения. А насчет воображения ангелов — именно их возможное будущее я стремился исследовать. Именно их миры я жаждал и надеялся посетить.
— Зачем бы ангелам выслушивать твои суждения относительно своего потенциала, если ты не можешь правильно судить о своем собственном будущем?
«Странное предположение, — думает Пелорус. — Ход у Харкендера. Может, мы задаем неверные вопросы и обращаемся к ложным идеям?»
— Разумные суждения легко упустить, — отвечает Харкендер. — Когда же ты покажешь мне что-нибудь, действительно достойное суждений?
— Ты отрицаешь не просто миры, которые увидел, — спокойно вещает сфинкс. — Но также пути человеческого прогресса, обрисованные твоими апологетами. Они призывали к миру, знанию, невинности, целостности… но ни ты, ни твой компаньон не снизошли до них. Очень хорошо… я предлагаю тебе альтернативу. Предлагаю мир как он есть, и человечество как оно есть. Предлагаю тебе боль, смерть, страх и все препятствия, к которым ты так стремился, но и еще одну вещь в дополнение. Предлагаю тебе множество шансов. Предлагаю тебе шанс начинать сначала, всякий раз, когда достигнешь конца. Примешь ли ты это в качестве предпочтительной альтернативы миру, в котором родился?
— Реинкарнация! — восклицает Харкендер. — И это все твое предложение? Какую конкретно версию ты предпочитаешь? Каждая душа просто проходит цикл в новорожденном теле или же состояние зависит от кредита морали, за которым следит ангел-писец? Или ты предлагаешь, наоборот, отсылать каждую душу назад, в начало этой же самой инкарнации, дабы он проживал ее снова и снова, в бесконечности альтернативных миров, в надежде, что однажды узнает свою судьбу? Из всех мечтаний человечества самая сильная — вернуться назад во времени и исправить собственные ошибки; это самая простая версия Рая.
— И ты, значит, считаешь ее самой худшей? — задает вопрос сфинкс, явно не задетая реакцией Харкендера. — Если это самый простой Рай из всех. Пожалуй, именно он отражает самое глубокое желание и наиболее сильную надежду всего человечества?
— Пожалуй, — соглашается Харкендер. — Но это ничего не решает. Если воскресшая душа ничего не помнит, какой смысл был в реинкарнации вообще, хотя это и рождение заново? Если же она помнит серию рождений в разных телах, то вскоре падет жертвой фатализма, когда будет стремиться к смерти, дабы исправить ситуацию в новом рождении. Если же это постоянные и осознанные рождения заново в одной и той же ситуации, то вскоре она рискует стать невыносимой. Как любые мечты, эта — утомительна. Она не продумана до конца.
— Значит, ты отвергаешь ее вместе с остальными? — в голосе сфинкса звучит ирония, как и у остальных, с кем беседовал Харкендер, и Пелорус думает: могли бы они встретить менее резкий прием?
— Конечно, нет, — отвечает Харкендер.
— Тогда какова же твоя идея лучшего мира?
— Прежде всего я хочу, чтобы ни в одной из его частей не обитали люди, — начинает Харкендер, довольный, что настал его черед изложить свое видение. — Довольно с меня этих вульгарных проходимцев. Во-вторых, ни одно из мест не должно быть свободно от болезней. Как заметил, но не до конца понял мой верный враг Дэвид Лидиард, боль есть стимул, заставляющий нас видеть более отчетливо, а страх смерти благословляет жизнь смыслом. Я прошу вечной молодости, но не свободы от боли, и не рождения заново после каждой смерти. Кроме этого, ничего особенного; слишком уж долго я обожал всякие тайны и загадки. Мир, в котором я жаждал бы жить — тот, где плоды с древа познания горьки, но питательны, всякое приключение захватывает дух, а любое противостояние с врагом выигрывается без доведения дела до войны. Такой мир должен также содержать в себе более широкие возможности для творчества, чем человеческий, и это значит, сам он тоже будет много просторнее, чем любой шарик, покрытый грязью, найти здесь захватывающие приключения и противников будет куда проще. Вот о чем я прошу ангелов, чьей пешкой я радостно пробыл столько времени. Я прошу их об этом для себя — и только для себя. И меня мало волнует, что ты сделаешь с человечеством, коль скоро я не буду частью его.
Сфинкс не реагирует на эту выдающуюся речь. Вместо этого она поворачивается к Пелорусу, словно ищет поддержки своего предложения.
— Я долго пользовался благами реинкарнации, — сообщает Пелорус. — Но никаких признаков Рая при этом не обнаружил. Есть, конечно, радостная безопасность знать, что всегда вернешься в этот мир, но я слишком хорошо знаю Мандорлу и Глиняного Монстра, чтобы решить, будто простой безопасности было бы им достаточно для хорошей жизни. Проблема в том, что Рай для Мандорлы и Глиняного Монстра находятся на разных полюсах… как и все Небеса, которые мы уже повидали. Некоторые люди, увы, могут жить в Раю, созданном для них другими, прочие же — и Джейкоб Харкендер в их числе — с радостью примут на себя ношу одиночества. Мне кажется, если каждый человек или иное существо жили в личной вселенной, сотворенной по их желанию, даже тогда это не стало бы Раем. Если тебе нужно мое мнение — таков Рай для волков и их племени, но не для людей. И тебе виднее, каково место ангелов в этой схеме.
— Пожалуй, ты прав, — серьезно отзывается сфинкс. Ей кажется, что этот аргумент, в самом деле, требует тщательного взвешивания. — Пожалуй, это все, что мы знаем и что должны знать.
Интерлюдия третья
— Если хочешь сказать: «Я же говорил!» — пожалуйста, — пробормотал Остен. — Ты полностью прав. Я изо всех сил боролся с тем что считал твоим заблуждением: будто ты снова восстанешь из могилы. Но вот ты снова здесь!
— Так, получается, я в своем уме? — беззаботно спросил его Глиняный Монстр.
— Я провел целую жизнь, пытаясь привести людей к здравому смыслу, — отвечал Остен, пытаясь выдавить смех — но получилось лишь хриплое карканье. — Но вот, видишь, лежу на смертном ложе, и ничего не добился.
— Пожалуй, легче всего распознать безумие, — предположил Глиняный Монстр.
— Прежде я бы так и сказал, если бы не твой единственный пример, когда мое суждение оказалось ошибочным и заставило усомниться в своей правоте. Но с возрастом я замечаю вокруг себя столько безумия, что не устаю удивляться…
Он оборвал себя на полуслове и закашлялся. Когда смог продолжить, сделал мучительную попытку приподняться и начал снова: — Большей частью безумие — простое преувеличение. Один человеческий аспект раздут до такой степени, что начинает привлекать внимание людей. Пожалуй, именно чистая эмоция — любовь ли, меланхолия ли — не дают безумию прожить долго. Пожалуй, еще воображение, и в этом случае мы называем его иллюзией. Пожалуй, особый интерес, или беспокойство, или действие… и в этом случае мы подразумеваем одержимость, манию или помешательство. С этой точки зрения безумие есть просто исключительная концентрация личности, суженная полем мысли… и в этом случае задачей психиатра становится расширить эту концентрацию и очистить ее, чтобы вернуть всего человека из-за маски, которая уменьшила его до отдельной части. Кроме того…
— Я никогда не был меньше себя целого, — серьезно произнес Глиняный Монстр. — Меланхолией страдал, да, и иллюзиями — немножко, но…
— Я не об этом думал, — прервал его Остен с грубостью человека, знающего, что ему немного осталось. — Я думал о том, что мир полон скрытых сумасшедших, в том числе, столпов общества, которые — всего лишь половинки или части людей, под масками и вуалями. Просто их узость соответствует каналам, проходить сквозь которые позволяет их социальный заказ. Они хорошо адаптируются к тому способу жить в мире, который подходит целым людям.
Глиняный Монстр опирался на те же модели безумия, разума и интеллекта, что и сэр Эдвард Таллентайр и Джейсон Стерлинг, поэтому кивнул. — А вы — целый человек, доктор Остен? — спрашивает он, стараясь быть вежливым.
— Пытался им быть, — пробормотал Остен с легким сожалением. — Вы бы лучше спросили мою жену, удалось ли мне это, ибо стороннее мнение всегда вернее.
— Мне вы были хорошим другом, — сказал Глиняный Монстр, — и лучшим другом тем нечастным в Хануэлле, чем многие из ваших предшественников. Вы тяжело трудились во имя просветления, хотя и непродуктивно. Я знал многих, но вы — лучший из них.
— Ты всегда все смягчаешь, — проворчал Остен. — Лестью проник в мой дом и старался захватить мою душу, как делал это со всем человечеством, используя свою смелую и глупую книгу. Ты с гордостью и помпой заявлял, будто начался Век Разума, а люди едва научились пуговицы на рубашках застегивать. Конечно, невредно улестить даже такого дурачка, как я, но может быть не слишком мудро объявлять всех подряд безумцами.
— Когда это случилось, никто не читал мою книгу. Даже если бы и читали, это ничего бы не изменило. Люди, правящие миром на протяжении твоей жизни, слишком погрязли в искусстве самовосхваления и самоуспокоения. Они ни на секунду не усомнились бы в своем уме. Вы должны согласиться, что я не так уж и старался все сгладить, просто надеялся, что победоносный разум одержит верх.
— Я тоже разделял эту надежду, — проронил Остен. — Но, увы, тщетно.
— Я еще не утратил надежды, — заверил его Глиняный Монстр. — Принимая во внимание, что мы еще не увидели победы разума, значит, можем надеяться. Надежда — мать добродетели.
— Если мать не достигла нужного возраста, дитя не может появиться на свет, — возразил Остен. Но тут он снова закашлялся и решил слегка убавить резкости в высказываниях. — Мы поменялись ролями, ты и я, — объявил он. — Я привык сидеть у твоего изголовья, изо всех сил борясь с твоим пессимизмом.
Глиняный Монстр опустил взгляд на руки. — Мы слишком часто это делали, — согласился он. — Слишком долго это было нашей игрой, и мы едва ли обменялись дюжиной слов за пределами этой игры. Пожалуй, это был неплохо… но скажите мне, доктор Остен, оставив за рамками риторику, может ли человек действительно быть целым, в вашем смысле слова? Может ли он постоянно удерживать в равновесии все клетки мозга — в равновесии и в восхитительной гармонии? На ваш опытный взгляд — не быть безумным — возможно?
Зная, что вопрос серьезен, Остен немного подождал с ответом. Он отхлебнул воды из стакана, стоявшего на столике у кровати и вновь аккуратно поставил его на место.
— Нет, — в конце концов, произнес он. — Твердое равновесие возможно, но… ненадолго. Восхитительная гармония постижима… время от времени. Но мы не должны забывать, что целостность ума, подобно целостности тела, есть призрак потока, всегда приблизительный, всегда изменяющийся. День за днем мы должны принимать пищу и воду, дабы подпитывать наши тела, обновлять их, ибо новые клетки должны появляться на смену старым…. а в конце мы не можем сопротивляться подкрадывающимся силам распада, как бы храбро ни сражались. Что бы мы ни подразумевали, говоря «мы сами», это всегда что-то другое. Самосознание рождается из конфликта и шанса, из горькой и прекрасной необходимости выбора. Мы не волки, Глиняный Монстр, мы не целостны. В отличие от твоих товарищей по бессмертию, у нас нет даже воспоминания о целостности, за которое мы могли бы ухватиться. Но, если мы не будем стремиться к равновесию, если не будем слышать зова гармонии, сожалея об ее утрате — тогда пропала и надежда. Мы — безумцы, обреченные томиться в сумасшедшем доме под названием жизнь, но мы знаем, как быть лучше, как освободиться от тяжелейших кандалов, что сковали нас, как завоевать уважение наших соотечественников. Именно потому, что истинное, полное безумие невозможно, но одновременно так ценно, мы должны бороться изо всех сил, дабы достичь его. И никогда не ослаблять хватку. Ты не согласен?
— Всем сердцем согласен.
— Отлично, — произнес доктор, откидываясь на подушку. — Теперь, пожалуй, можно умереть с миром.
— Ты пишешь очередную книгу? — криво усмехаясь, спросил Таллентайр.
— Пишу, — согласился Глиняный Монстр.
— Это будет еще одна «Подлинная история мира», в четыре тома, унылая, как стоячая вода? — с улыбкой спросил Таллентайр, явно поддразнивая.
— На этот раз нет, — ответил Глиняный Монстр. — На этот раз это будет своего рода фантастическая комедия.
— История вся своего рода фантазия и комедия одновременно, — отозвался Таллентайр. — Противоположное тоже верно, увы: все фантазии, будучи комическими, при этом стали достоянием истории.
— В этом смысле я уже несколько раз вас процитировал, — сообщил ему Глиняный Монстр. — И можете быть уверены, что в моей фантазии не меньше правды, чем в моей истории.
— И я тоже в ней присутствую? — поинтересовался баронет, явно в неудовольствии от этого факта.
— Мы все в ней присутствуем. Сам этот разговор может оказаться на ее страницах, ибо он достаточно правдив и достаточно фантастичен.
— Я постараюсь сделать его именно таким. Твоя новая книга будет также иметь дело со всей историей человечества, с незапамятных времен до покрытого розовой дымкой будущего?
— О, да… но я изменил названия глав. Вместо «Золотой Век», например, — «Золотой Век Дурака». Вместо «Век Героев» вторая часть называется «Век Павших Героев». Третью часть я еще не закончил, но она тоже не будет называться «Железный Век». Я подумываю насчет «Века Ржавчины», но еще не решил окончательно. Я стал циником, вы видите, видно, старею.
— Похоже, — согласился Таллентайр. — А как насчет четвертой части, которая о будущем? Она будет, вероятно, называться «Веком Утраченного Разума»?
— О четвертой части я еще даже не начинал думать.
— А ты снова назовешься Люцианом де Терре? Никто не поверит, что две книги могут быть написаны одним и тем же человеком с разницей более века.
— Имя будет другим. Люциан де Терре был псевдоним, подходящий для того, кто описывает истинную историю, для этой же фантазии понадобится другое имя: внушающее надежность, да, но при этом с легким налетом текучести. Когда придет время, я придумаю что-нибудь подходящее.
— Не сомневаюсь. Хотелось бы мне прочесть ее; даже если сейчас это всего несколько страничек, я мог бы пообещать, что дождусь завершения. Я не так уж страдаю от боли, спасибо морфию, но слишком чуток к зверю, пожирающему мои органы. Мои доктора называют его иначе, но я зову его Хаос: он разбухает внутри, оставляя за собой свалку мертвых, безжизненных клеток. Знать, что все мои возможности пришли к такому идиотскому, разрушительному концу! Однажды, Глиняный Монстр, мы станем хозяевами собственной плоти, и сможем при помощи голоса разума обращаться к клеткам нашего тела: Делитесь! Размножайтесь! Растворяйтесь! Тогда обычному разрушению нас не одолеть!
— Несмотря на все, что вы узнали о реальности ангелов, вы все еще верите в совершенство человека?
— Вопрос не в вере, — сурово ответил Таллентайр. — Пока будущее еще не настало, всегда есть надежда, что мы, а не эти несчастные, считающие себя богами, построим его. Мы должны стараться, даже если потерпим поражение. Что нам еще остается?
— Я слышал несколько мнений на тему вашей встречи с одним из ангелов. И все сходятся на том, что вы очень ловко выиграли этот поединок — но не думаю, что ангел был убогим или несчастным, даже тогда, а сейчас он стал мудрее.
— До тех пор, пока в дело вовлечен Джейкоб Харкендер, мудрости тут не появится, и вообще, в таком взгляде на мир полно убожества.
Глиняный Монстр не был так уж в этом уверен, но не стал настаивать на своем. Даже такой смелый, блестящий скептик, как сэр Эдвард Таллентайр уязвим перед лицом старости, и кое-какие из его идей так крепко засели в седой голове, что только сама смерть извлечет их оттуда.
— Вы все еще верите, что видение, которое вы открыли ангелу Харкендера, истинно в каждой детали? — тихо спросил Глиняный Монстр. — Вы не боитесь, что будущие открытия сочтут взгляд науки девятнадцатого столетия всего лишь фантомом человеческого воображения?
— И снова ты о вере, — проворчал Таллентайр. — Но я все равно тебе отвечу. Я ни на минуту не сомневаюсь, что будущие открытия гораздо больше смогут прояснить в природе вселенной. Видение, которое я показал ангелу в 1872 году, уже устарело. И как любое видение оставаться окончательным, принимая во внимание, что наш взгляд на вселенную еще совсем младенческий? Но разве это заставит меня испугаться? Видение вселенной, которым я располагаю, в лучшем случае истинно лишь отчасти, но все же это истина, а не призрак. Наука будущего расширит его, но более истинным не сделает, в этом я уверен, ибо от этого оно не станет ни лучше, ни тоньше, ни прекраснее. Ты вот говоришь, что ангел-хранитель Харкендера стал мудрее, но мудрость лучших из людей тоже возросла, и у них теперь есть способ взращивать в себе мудрость. Если случится новое противостояние, когда Дэвид Лидиард или его сын встанут на мое место, они окажутся лучше вооружены, чем я, и это поможет им выиграть. Ты сомневаешься, Глиняный Монстр?
— Нет, — отозвался тот. — Вы, разумеется, правы. — При этом он мысленно добавил: «Разве что мудрости может оказаться недостаточно. Если верить Пелорусу, варвар с мечом сразил Архимеда, пока тот доказывал теорему на песке. Если у ангелов будет недоставать интеллекта, у них всегда под рукой грубая сила. И, не опасайся они друг друга, один из них мог бы отправить землю в Преисподнюю, вместе со всем человечеством — просто по своей прихоти».
— Какой позор! — воскликнул Таллентайр. — Если я прав, конечно, то в моих речах не было ничего фантастического, чтобы поместить их на страницах твоей книги.
— Лучше, тоньше и прекраснее, — повторил Глиняный Монстр. — Разве этого недостаточно? Я не думал, что вы последователь Китса!
— Вся истина прекрасна, — заключил Таллентайр. — Вот что мы имеем в виду под красотой, осознаем мы это или нет. Красота таится в глазах наблюдателя, ибо истина — это то, что должно быть известно и подвергнуто сомнению. Без наблюдателя нет и красоты, нет и истины. Наука — самая прекрасная веща на свете, даже художники это знают, хотя большинство из них выносят на поверхность не больше своих скрытых знаний, чем велосипедист мог бы объяснить из динамики или баланса или баллистической науки. А это как — достаточно фантастично для вас, хроникер?
— Думаю, что да, — отозвался Глиняный Монстр.
— Ты начал стареть, — сказала она, слегка удивившись. — Что, твой ангел-хранитель перестал о тебе заботиться?
— Похоже, что так, — согласился ее собеседник. — Я надеялся закончить новую книгу не торопясь, но теперь уже начинаю учиться нетерпению — наконец-то, если можно так выразиться.
— А я какое отношение имею к твоей книге? — спросила она. — Ты бы лучше поговорил с моим мужем. Это он занимается тайнами вечности.
Глиняный Монстр не думал, что было бы дипломатично комментировать сам факт ее упоминания о Джейкобе Харкендере как о своем муже, как и о его причастности тайнам вечности. Принимая во внимание тонкость вопроса, который он намеревался задать, лучше было избегать любых ремарок, которые могли бы ее побеспокоить.
— У меня другая цель, — вежливо начал он. — Я пытаюсь понять, как происходит внутренняя работа человеческого разума. На сей раз я не претендую на мудрость оракула. Я обещал самому себе, что удовлетворюсь менее глубоким уровнем.
Его дружелюбный тон не произвел на нее впечатления. — Не понимаю, чем я могу тебе помочь.
— Я был с твоим отцом, когда он умер, — тихо сказал он.
— Я бы сама была с ним, — быстро парировала она. — Если меня пригласили в его дом. Не могу поверить, что его предсмертные слова предназначались мне. Если бы он захотел даровать мне свое прощение, то, без сомнения, известил бы меня заранее. Он был человеком пунктуальным.
— Нет, никакого послания он не передал. Но я уверен, что он думал о тебе в свои последние часы.
— Он сказал тебе, как тяжело быть проклятым собственной дочерью? — спросила она, и голос прозвучал горько. — Как это было «больнее, чем змеиный укус»? У бедняги Лира, по крайней мере, было двое, на чью любовь он надеялся. Бедняга Лир хотя бы мог убедить себя, что отдал им свою любовь. Сэр Эдвард никогда этого не делал.
— Думаю, ты ошибаешься насчет него, — сказал Глиняный Монстр. — Его разочарование не разрушило его любви.
— Нечего было и разрушать, — настаивала она. — По крайней мере, невозможно приуменьшить значение обнадеживающей нежности, которой у него всегда хватало для приемного сына. Ведь он оставил любящее послание для Дэвида, не так ли? Или Дэвид тоже был там, глотая слезы рядом со своим божком?
— Дэвид никогда не покидает Конца Света. Боюсь, он превратился в затворника. Даже Пелорус редко видится с ним.
— Он всегда этого желал. И явно счастлив там, играя роль мученика. Это роль, от которой он никогда не устает. Нелл ему в этом потворствует, так мне сказали. Что за сладкая парочка! — Голос ее звучал несколько притворно, словно она играла роль, которой не сумела проникнуться до конца.
— Мы снова дома, — тихо говорит Пелорус. — Не стоило и уходить так далеко.
— Я так не думаю, — парирует Харкендер. — Повернись-ка.
Пелорус оборачивается. И видит городскую улицу, полную телег и карет, а также лотков торговцев. Ночь уже опустилась, но улица ярко освещена газовыми фонарями, водруженными на металлических столбах, а каждый третий лоток дополнительно освещается масляной лампой. Разносчики с корзинами прокладывают путь сквозь толпу, в то время как музыканты играют на каждом углу, а вокруг них толпятся нищие.
Она снова оборачивается и видит… прихожан, собравшихся в церкви.
Снова поворачивается и… ничего не происходит. Вместо этого слышит слова Харкендера: — Я вижу то, что должен увидеть. Это мир. А теперь — твой ход.
Пелорус вновь оборачивается и видит залитые лунным светом скалы, гигантские каменные пирамиды, выщербленные гонимыми ветром песками пустыни. Поднимает глаза и видит лицо сфинкса. Вначале — так, как увидел его на самом деле, в 1872 году; простое воспоминание о полустертом лике. Потом видение меняется, и перед ним — ожившие черты прекраснейшей женщины.
Оживший сфинкс поднимает огромную лапу, изящным движением почесывая подбородок.
— Не могу поверить, что эта земля — Утопия, даже для такой, как ты, — раздраженно бросает Харкендер. — У тебя достаточно магии, чтобы удовлетворить свои маленькие прихоти, но чего это стоит на самом деле? Долго ли трюкачество будет бороться со скукой? Что за удовольствие оказаться в обычном театре, в блеске мишуры? — слово «театр» звучит в его устах, как непристойность.
— Если не можешь найти удовлетворительный ответ, вероятно, ответ задан неверно, — лениво цедит сфинкс. — Если все решения фальшивы, пожалуй, сама загадка — недоразумение.
— И это все, до чего мы должны были додуматься? — гневно бросает Харкендер. — Что за пустая трата времени! Пожалуй, я был слишком наивен, чтобы подумать, что какой-либо оракул может оказаться выше банальности и скуки.
— Пожалуй, — соглашается сфинкс, ничуть не оскорбившись. — К несчастью, ни один оракул не может заранее предсказать, с чем столкнется прорицатель. Наверное, тебе стоило поискать лучших сообщников.
— Выбор принадлежал не мне, — яростно восклицает Харкендер. — И я не собираюсь нести ответственность за их искаженное видение совершенства.
— Когда бы кто-нибудь из твоих будущих строителей лучшего мира ни разгребали грехи человечества, ты вечно обвинял их в предательстве или в умалении себя, в том, что они ставят себя ниже людей, — невозмутимо парирует сфинкс. — Но, если мы не будем сдерживать человечество подобным образом, как нам удастся сдержать зло, на которое оно способно? Как нам избавиться от войн, тираний, подавлений, если мы не станем сдерживать человеческие импульсы, производящие все это? Можешь ли ты подумать о любом человеке, который предложит тебе более убедительную картину Века Разума, чем та, которую ты увидел?
— Сомневаюсь, — кивает Харкендер. — Но у меня нет ни малейшего желания навещать бесцветное будущее человеческого воображения. А насчет воображения ангелов — именно их возможное будущее я стремился исследовать. Именно их миры я жаждал и надеялся посетить.
— Зачем бы ангелам выслушивать твои суждения относительно своего потенциала, если ты не можешь правильно судить о своем собственном будущем?
«Странное предположение, — думает Пелорус. — Ход у Харкендера. Может, мы задаем неверные вопросы и обращаемся к ложным идеям?»
— Разумные суждения легко упустить, — отвечает Харкендер. — Когда же ты покажешь мне что-нибудь, действительно достойное суждений?
— Ты отрицаешь не просто миры, которые увидел, — спокойно вещает сфинкс. — Но также пути человеческого прогресса, обрисованные твоими апологетами. Они призывали к миру, знанию, невинности, целостности… но ни ты, ни твой компаньон не снизошли до них. Очень хорошо… я предлагаю тебе альтернативу. Предлагаю мир как он есть, и человечество как оно есть. Предлагаю тебе боль, смерть, страх и все препятствия, к которым ты так стремился, но и еще одну вещь в дополнение. Предлагаю тебе множество шансов. Предлагаю тебе шанс начинать сначала, всякий раз, когда достигнешь конца. Примешь ли ты это в качестве предпочтительной альтернативы миру, в котором родился?
— Реинкарнация! — восклицает Харкендер. — И это все твое предложение? Какую конкретно версию ты предпочитаешь? Каждая душа просто проходит цикл в новорожденном теле или же состояние зависит от кредита морали, за которым следит ангел-писец? Или ты предлагаешь, наоборот, отсылать каждую душу назад, в начало этой же самой инкарнации, дабы он проживал ее снова и снова, в бесконечности альтернативных миров, в надежде, что однажды узнает свою судьбу? Из всех мечтаний человечества самая сильная — вернуться назад во времени и исправить собственные ошибки; это самая простая версия Рая.
— И ты, значит, считаешь ее самой худшей? — задает вопрос сфинкс, явно не задетая реакцией Харкендера. — Если это самый простой Рай из всех. Пожалуй, именно он отражает самое глубокое желание и наиболее сильную надежду всего человечества?
— Пожалуй, — соглашается Харкендер. — Но это ничего не решает. Если воскресшая душа ничего не помнит, какой смысл был в реинкарнации вообще, хотя это и рождение заново? Если же она помнит серию рождений в разных телах, то вскоре падет жертвой фатализма, когда будет стремиться к смерти, дабы исправить ситуацию в новом рождении. Если же это постоянные и осознанные рождения заново в одной и той же ситуации, то вскоре она рискует стать невыносимой. Как любые мечты, эта — утомительна. Она не продумана до конца.
— Значит, ты отвергаешь ее вместе с остальными? — в голосе сфинкса звучит ирония, как и у остальных, с кем беседовал Харкендер, и Пелорус думает: могли бы они встретить менее резкий прием?
— Конечно, нет, — отвечает Харкендер.
— Тогда какова же твоя идея лучшего мира?
— Прежде всего я хочу, чтобы ни в одной из его частей не обитали люди, — начинает Харкендер, довольный, что настал его черед изложить свое видение. — Довольно с меня этих вульгарных проходимцев. Во-вторых, ни одно из мест не должно быть свободно от болезней. Как заметил, но не до конца понял мой верный враг Дэвид Лидиард, боль есть стимул, заставляющий нас видеть более отчетливо, а страх смерти благословляет жизнь смыслом. Я прошу вечной молодости, но не свободы от боли, и не рождения заново после каждой смерти. Кроме этого, ничего особенного; слишком уж долго я обожал всякие тайны и загадки. Мир, в котором я жаждал бы жить — тот, где плоды с древа познания горьки, но питательны, всякое приключение захватывает дух, а любое противостояние с врагом выигрывается без доведения дела до войны. Такой мир должен также содержать в себе более широкие возможности для творчества, чем человеческий, и это значит, сам он тоже будет много просторнее, чем любой шарик, покрытый грязью, найти здесь захватывающие приключения и противников будет куда проще. Вот о чем я прошу ангелов, чьей пешкой я радостно пробыл столько времени. Я прошу их об этом для себя — и только для себя. И меня мало волнует, что ты сделаешь с человечеством, коль скоро я не буду частью его.
Сфинкс не реагирует на эту выдающуюся речь. Вместо этого она поворачивается к Пелорусу, словно ищет поддержки своего предложения.
— Я долго пользовался благами реинкарнации, — сообщает Пелорус. — Но никаких признаков Рая при этом не обнаружил. Есть, конечно, радостная безопасность знать, что всегда вернешься в этот мир, но я слишком хорошо знаю Мандорлу и Глиняного Монстра, чтобы решить, будто простой безопасности было бы им достаточно для хорошей жизни. Проблема в том, что Рай для Мандорлы и Глиняного Монстра находятся на разных полюсах… как и все Небеса, которые мы уже повидали. Некоторые люди, увы, могут жить в Раю, созданном для них другими, прочие же — и Джейкоб Харкендер в их числе — с радостью примут на себя ношу одиночества. Мне кажется, если каждый человек или иное существо жили в личной вселенной, сотворенной по их желанию, даже тогда это не стало бы Раем. Если тебе нужно мое мнение — таков Рай для волков и их племени, но не для людей. И тебе виднее, каково место ангелов в этой схеме.
— Пожалуй, ты прав, — серьезно отзывается сфинкс. Ей кажется, что этот аргумент, в самом деле, требует тщательного взвешивания. — Пожалуй, это все, что мы знаем и что должны знать.
Интерлюдия третья
Век иронии
И увидел я в правой руке того, кто сидел на троне, книгу, заполненную письменами внутри и снаружи и запечатанную семью печатями.
И увидел я ангела сильного, возвестившего громким голосом: «Кому открыть книгу сию и сорвать с нее печати?»
И ни один человек ни в небесах, ни на земле, ни под землей, не мог открыть книгу ту и сорвать с нее печати.
И заплакал я многими слезами, ибо не нашлось ни одного, кто бы прочел эту книгу или взглянул на нее.
Откровения Иоанна Богослова. 5:1—4
1.
Когда Джеймс Остен лежал на смертном одре, потерявший терпение и охваченный желчной нетерпимостью, что порождается долгой, мучительной болью, Глиняный Монстр явился повидаться с ним.— Если хочешь сказать: «Я же говорил!» — пожалуйста, — пробормотал Остен. — Ты полностью прав. Я изо всех сил боролся с тем что считал твоим заблуждением: будто ты снова восстанешь из могилы. Но вот ты снова здесь!
— Так, получается, я в своем уме? — беззаботно спросил его Глиняный Монстр.
— Я провел целую жизнь, пытаясь привести людей к здравому смыслу, — отвечал Остен, пытаясь выдавить смех — но получилось лишь хриплое карканье. — Но вот, видишь, лежу на смертном ложе, и ничего не добился.
— Пожалуй, легче всего распознать безумие, — предположил Глиняный Монстр.
— Прежде я бы так и сказал, если бы не твой единственный пример, когда мое суждение оказалось ошибочным и заставило усомниться в своей правоте. Но с возрастом я замечаю вокруг себя столько безумия, что не устаю удивляться…
Он оборвал себя на полуслове и закашлялся. Когда смог продолжить, сделал мучительную попытку приподняться и начал снова: — Большей частью безумие — простое преувеличение. Один человеческий аспект раздут до такой степени, что начинает привлекать внимание людей. Пожалуй, именно чистая эмоция — любовь ли, меланхолия ли — не дают безумию прожить долго. Пожалуй, еще воображение, и в этом случае мы называем его иллюзией. Пожалуй, особый интерес, или беспокойство, или действие… и в этом случае мы подразумеваем одержимость, манию или помешательство. С этой точки зрения безумие есть просто исключительная концентрация личности, суженная полем мысли… и в этом случае задачей психиатра становится расширить эту концентрацию и очистить ее, чтобы вернуть всего человека из-за маски, которая уменьшила его до отдельной части. Кроме того…
— Я никогда не был меньше себя целого, — серьезно произнес Глиняный Монстр. — Меланхолией страдал, да, и иллюзиями — немножко, но…
— Я не об этом думал, — прервал его Остен с грубостью человека, знающего, что ему немного осталось. — Я думал о том, что мир полон скрытых сумасшедших, в том числе, столпов общества, которые — всего лишь половинки или части людей, под масками и вуалями. Просто их узость соответствует каналам, проходить сквозь которые позволяет их социальный заказ. Они хорошо адаптируются к тому способу жить в мире, который подходит целым людям.
Глиняный Монстр опирался на те же модели безумия, разума и интеллекта, что и сэр Эдвард Таллентайр и Джейсон Стерлинг, поэтому кивнул. — А вы — целый человек, доктор Остен? — спрашивает он, стараясь быть вежливым.
— Пытался им быть, — пробормотал Остен с легким сожалением. — Вы бы лучше спросили мою жену, удалось ли мне это, ибо стороннее мнение всегда вернее.
— Мне вы были хорошим другом, — сказал Глиняный Монстр, — и лучшим другом тем нечастным в Хануэлле, чем многие из ваших предшественников. Вы тяжело трудились во имя просветления, хотя и непродуктивно. Я знал многих, но вы — лучший из них.
— Ты всегда все смягчаешь, — проворчал Остен. — Лестью проник в мой дом и старался захватить мою душу, как делал это со всем человечеством, используя свою смелую и глупую книгу. Ты с гордостью и помпой заявлял, будто начался Век Разума, а люди едва научились пуговицы на рубашках застегивать. Конечно, невредно улестить даже такого дурачка, как я, но может быть не слишком мудро объявлять всех подряд безумцами.
— Когда это случилось, никто не читал мою книгу. Даже если бы и читали, это ничего бы не изменило. Люди, правящие миром на протяжении твоей жизни, слишком погрязли в искусстве самовосхваления и самоуспокоения. Они ни на секунду не усомнились бы в своем уме. Вы должны согласиться, что я не так уж и старался все сгладить, просто надеялся, что победоносный разум одержит верх.
— Я тоже разделял эту надежду, — проронил Остен. — Но, увы, тщетно.
— Я еще не утратил надежды, — заверил его Глиняный Монстр. — Принимая во внимание, что мы еще не увидели победы разума, значит, можем надеяться. Надежда — мать добродетели.
— Если мать не достигла нужного возраста, дитя не может появиться на свет, — возразил Остен. Но тут он снова закашлялся и решил слегка убавить резкости в высказываниях. — Мы поменялись ролями, ты и я, — объявил он. — Я привык сидеть у твоего изголовья, изо всех сил борясь с твоим пессимизмом.
Глиняный Монстр опустил взгляд на руки. — Мы слишком часто это делали, — согласился он. — Слишком долго это было нашей игрой, и мы едва ли обменялись дюжиной слов за пределами этой игры. Пожалуй, это был неплохо… но скажите мне, доктор Остен, оставив за рамками риторику, может ли человек действительно быть целым, в вашем смысле слова? Может ли он постоянно удерживать в равновесии все клетки мозга — в равновесии и в восхитительной гармонии? На ваш опытный взгляд — не быть безумным — возможно?
Зная, что вопрос серьезен, Остен немного подождал с ответом. Он отхлебнул воды из стакана, стоявшего на столике у кровати и вновь аккуратно поставил его на место.
— Нет, — в конце концов, произнес он. — Твердое равновесие возможно, но… ненадолго. Восхитительная гармония постижима… время от времени. Но мы не должны забывать, что целостность ума, подобно целостности тела, есть призрак потока, всегда приблизительный, всегда изменяющийся. День за днем мы должны принимать пищу и воду, дабы подпитывать наши тела, обновлять их, ибо новые клетки должны появляться на смену старым…. а в конце мы не можем сопротивляться подкрадывающимся силам распада, как бы храбро ни сражались. Что бы мы ни подразумевали, говоря «мы сами», это всегда что-то другое. Самосознание рождается из конфликта и шанса, из горькой и прекрасной необходимости выбора. Мы не волки, Глиняный Монстр, мы не целостны. В отличие от твоих товарищей по бессмертию, у нас нет даже воспоминания о целостности, за которое мы могли бы ухватиться. Но, если мы не будем стремиться к равновесию, если не будем слышать зова гармонии, сожалея об ее утрате — тогда пропала и надежда. Мы — безумцы, обреченные томиться в сумасшедшем доме под названием жизнь, но мы знаем, как быть лучше, как освободиться от тяжелейших кандалов, что сковали нас, как завоевать уважение наших соотечественников. Именно потому, что истинное, полное безумие невозможно, но одновременно так ценно, мы должны бороться изо всех сил, дабы достичь его. И никогда не ослаблять хватку. Ты не согласен?
— Всем сердцем согласен.
— Отлично, — произнес доктор, откидываясь на подушку. — Теперь, пожалуй, можно умереть с миром.
2.
Сэр Эдвард Таллентайр лежал на смертном одре, встречая смерть с той же силой, с какой боролся с любыми соперниками, когда Глиняный Монстр навестил его, желая насладиться последней дискуссией о жестоком и несчастливом пути мира.— Ты пишешь очередную книгу? — криво усмехаясь, спросил Таллентайр.
— Пишу, — согласился Глиняный Монстр.
— Это будет еще одна «Подлинная история мира», в четыре тома, унылая, как стоячая вода? — с улыбкой спросил Таллентайр, явно поддразнивая.
— На этот раз нет, — ответил Глиняный Монстр. — На этот раз это будет своего рода фантастическая комедия.
— История вся своего рода фантазия и комедия одновременно, — отозвался Таллентайр. — Противоположное тоже верно, увы: все фантазии, будучи комическими, при этом стали достоянием истории.
— В этом смысле я уже несколько раз вас процитировал, — сообщил ему Глиняный Монстр. — И можете быть уверены, что в моей фантазии не меньше правды, чем в моей истории.
— И я тоже в ней присутствую? — поинтересовался баронет, явно в неудовольствии от этого факта.
— Мы все в ней присутствуем. Сам этот разговор может оказаться на ее страницах, ибо он достаточно правдив и достаточно фантастичен.
— Я постараюсь сделать его именно таким. Твоя новая книга будет также иметь дело со всей историей человечества, с незапамятных времен до покрытого розовой дымкой будущего?
— О, да… но я изменил названия глав. Вместо «Золотой Век», например, — «Золотой Век Дурака». Вместо «Век Героев» вторая часть называется «Век Павших Героев». Третью часть я еще не закончил, но она тоже не будет называться «Железный Век». Я подумываю насчет «Века Ржавчины», но еще не решил окончательно. Я стал циником, вы видите, видно, старею.
— Похоже, — согласился Таллентайр. — А как насчет четвертой части, которая о будущем? Она будет, вероятно, называться «Веком Утраченного Разума»?
— О четвертой части я еще даже не начинал думать.
— А ты снова назовешься Люцианом де Терре? Никто не поверит, что две книги могут быть написаны одним и тем же человеком с разницей более века.
— Имя будет другим. Люциан де Терре был псевдоним, подходящий для того, кто описывает истинную историю, для этой же фантазии понадобится другое имя: внушающее надежность, да, но при этом с легким налетом текучести. Когда придет время, я придумаю что-нибудь подходящее.
— Не сомневаюсь. Хотелось бы мне прочесть ее; даже если сейчас это всего несколько страничек, я мог бы пообещать, что дождусь завершения. Я не так уж страдаю от боли, спасибо морфию, но слишком чуток к зверю, пожирающему мои органы. Мои доктора называют его иначе, но я зову его Хаос: он разбухает внутри, оставляя за собой свалку мертвых, безжизненных клеток. Знать, что все мои возможности пришли к такому идиотскому, разрушительному концу! Однажды, Глиняный Монстр, мы станем хозяевами собственной плоти, и сможем при помощи голоса разума обращаться к клеткам нашего тела: Делитесь! Размножайтесь! Растворяйтесь! Тогда обычному разрушению нас не одолеть!
— Несмотря на все, что вы узнали о реальности ангелов, вы все еще верите в совершенство человека?
— Вопрос не в вере, — сурово ответил Таллентайр. — Пока будущее еще не настало, всегда есть надежда, что мы, а не эти несчастные, считающие себя богами, построим его. Мы должны стараться, даже если потерпим поражение. Что нам еще остается?
— Я слышал несколько мнений на тему вашей встречи с одним из ангелов. И все сходятся на том, что вы очень ловко выиграли этот поединок — но не думаю, что ангел был убогим или несчастным, даже тогда, а сейчас он стал мудрее.
— До тех пор, пока в дело вовлечен Джейкоб Харкендер, мудрости тут не появится, и вообще, в таком взгляде на мир полно убожества.
Глиняный Монстр не был так уж в этом уверен, но не стал настаивать на своем. Даже такой смелый, блестящий скептик, как сэр Эдвард Таллентайр уязвим перед лицом старости, и кое-какие из его идей так крепко засели в седой голове, что только сама смерть извлечет их оттуда.
— Вы все еще верите, что видение, которое вы открыли ангелу Харкендера, истинно в каждой детали? — тихо спросил Глиняный Монстр. — Вы не боитесь, что будущие открытия сочтут взгляд науки девятнадцатого столетия всего лишь фантомом человеческого воображения?
— И снова ты о вере, — проворчал Таллентайр. — Но я все равно тебе отвечу. Я ни на минуту не сомневаюсь, что будущие открытия гораздо больше смогут прояснить в природе вселенной. Видение, которое я показал ангелу в 1872 году, уже устарело. И как любое видение оставаться окончательным, принимая во внимание, что наш взгляд на вселенную еще совсем младенческий? Но разве это заставит меня испугаться? Видение вселенной, которым я располагаю, в лучшем случае истинно лишь отчасти, но все же это истина, а не призрак. Наука будущего расширит его, но более истинным не сделает, в этом я уверен, ибо от этого оно не станет ни лучше, ни тоньше, ни прекраснее. Ты вот говоришь, что ангел-хранитель Харкендера стал мудрее, но мудрость лучших из людей тоже возросла, и у них теперь есть способ взращивать в себе мудрость. Если случится новое противостояние, когда Дэвид Лидиард или его сын встанут на мое место, они окажутся лучше вооружены, чем я, и это поможет им выиграть. Ты сомневаешься, Глиняный Монстр?
— Нет, — отозвался тот. — Вы, разумеется, правы. — При этом он мысленно добавил: «Разве что мудрости может оказаться недостаточно. Если верить Пелорусу, варвар с мечом сразил Архимеда, пока тот доказывал теорему на песке. Если у ангелов будет недоставать интеллекта, у них всегда под рукой грубая сила. И, не опасайся они друг друга, один из них мог бы отправить землю в Преисподнюю, вместе со всем человечеством — просто по своей прихоти».
— Какой позор! — воскликнул Таллентайр. — Если я прав, конечно, то в моих речах не было ничего фантастического, чтобы поместить их на страницах твоей книги.
— Лучше, тоньше и прекраснее, — повторил Глиняный Монстр. — Разве этого недостаточно? Я не думал, что вы последователь Китса!
— Вся истина прекрасна, — заключил Таллентайр. — Вот что мы имеем в виду под красотой, осознаем мы это или нет. Красота таится в глазах наблюдателя, ибо истина — это то, что должно быть известно и подвергнуто сомнению. Без наблюдателя нет и красоты, нет и истины. Наука — самая прекрасная веща на свете, даже художники это знают, хотя большинство из них выносят на поверхность не больше своих скрытых знаний, чем велосипедист мог бы объяснить из динамики или баланса или баллистической науки. А это как — достаточно фантастично для вас, хроникер?
— Думаю, что да, — отозвался Глиняный Монстр.
3.
Корделия пребывала в самом расцвете сил, когда Глиняный Монстр явился навестить ее. Впрочем, в самом расцвете она пребывала много лет. Сейчас ей исполнилось шестьдесят пять, а выглядела она на двадцать. На лице ни пятнышка, и оно могло бы выглядеть идеальным, если бы не слишком плотно сжатые губы при виде Глиняного Монстра.— Ты начал стареть, — сказала она, слегка удивившись. — Что, твой ангел-хранитель перестал о тебе заботиться?
— Похоже, что так, — согласился ее собеседник. — Я надеялся закончить новую книгу не торопясь, но теперь уже начинаю учиться нетерпению — наконец-то, если можно так выразиться.
— А я какое отношение имею к твоей книге? — спросила она. — Ты бы лучше поговорил с моим мужем. Это он занимается тайнами вечности.
Глиняный Монстр не думал, что было бы дипломатично комментировать сам факт ее упоминания о Джейкобе Харкендере как о своем муже, как и о его причастности тайнам вечности. Принимая во внимание тонкость вопроса, который он намеревался задать, лучше было избегать любых ремарок, которые могли бы ее побеспокоить.
— У меня другая цель, — вежливо начал он. — Я пытаюсь понять, как происходит внутренняя работа человеческого разума. На сей раз я не претендую на мудрость оракула. Я обещал самому себе, что удовлетворюсь менее глубоким уровнем.
Его дружелюбный тон не произвел на нее впечатления. — Не понимаю, чем я могу тебе помочь.
— Я был с твоим отцом, когда он умер, — тихо сказал он.
— Я бы сама была с ним, — быстро парировала она. — Если меня пригласили в его дом. Не могу поверить, что его предсмертные слова предназначались мне. Если бы он захотел даровать мне свое прощение, то, без сомнения, известил бы меня заранее. Он был человеком пунктуальным.
— Нет, никакого послания он не передал. Но я уверен, что он думал о тебе в свои последние часы.
— Он сказал тебе, как тяжело быть проклятым собственной дочерью? — спросила она, и голос прозвучал горько. — Как это было «больнее, чем змеиный укус»? У бедняги Лира, по крайней мере, было двое, на чью любовь он надеялся. Бедняга Лир хотя бы мог убедить себя, что отдал им свою любовь. Сэр Эдвард никогда этого не делал.
— Думаю, ты ошибаешься насчет него, — сказал Глиняный Монстр. — Его разочарование не разрушило его любви.
— Нечего было и разрушать, — настаивала она. — По крайней мере, невозможно приуменьшить значение обнадеживающей нежности, которой у него всегда хватало для приемного сына. Ведь он оставил любящее послание для Дэвида, не так ли? Или Дэвид тоже был там, глотая слезы рядом со своим божком?
— Дэвид никогда не покидает Конца Света. Боюсь, он превратился в затворника. Даже Пелорус редко видится с ним.
— Он всегда этого желал. И явно счастлив там, играя роль мученика. Это роль, от которой он никогда не устает. Нелл ему в этом потворствует, так мне сказали. Что за сладкая парочка! — Голос ее звучал несколько притворно, словно она играла роль, которой не сумела проникнуться до конца.