Страница:
— А ты не думаешь, что, рано или поздно, настанет день, когда мы выполним свою миссию? — задумчиво проговорил Одиссей, рассматривая пустую чашу из-под вина. — Решат ли они однажды, что получили желаемое, и теперь наш мир можно попросту стереть — или отложить в сторону до лучших времен, когда он снова им понадобится?
— О, да. В этом нет никаких сомнений — именно так все и будет.
— И, может быть, тогда они соизволят сообщить нам, для чего мы были им нужны?
— Весьма возможно. Но я в этом сомневаюсь. Куда предпочтительней нам самим это выяснить. И чем скорее, тем лучше. Это нелегко, но мы должны попытаться.
— Хорошо, — хмуро проронил Одиссей. — Я всегда считал себя самым умным человеком в мире — а я-то уж посмотрел мир — но даже у меня не было ни малейшей догадки. Если я не могу выяснить этого, кто может?
— Одно из преимуществ быть человеком и смертным состоит в том, что каждое новое поколение получает возможность учиться у предыдущих, не будучи пойманным в ловушку привычек и догм. Записи твоих открытий могут перепутаться, кусочки — утратиться, но в главном они останутся в памяти — и, конечно, к ним будут обращаться. Они станут частью наследия, значение и ценность которого, может быть, не будут так уж очевидны потомкам, но оно все равно останется для них доступным. И вовсе не интеллект какого-то одного человека пробьет брешь в тайнах богов, но аккумулированная мудрость всей человеческой расы. С каждым новым поколением наследие будет расти, а надежда — возрождаться… и, если придет время, когда боги захотят положить конец нашему миру, ибо в нем не останется больше целесообразности для них, им это покажется не таким уж легким занятием.
— Отличная идея! — воскликнул Одиссей, воодушевленный этим рассуждением, посылая собеседнику лукавую улыбку. — Для вервольфа ты здорово соображаешь, а?
— Да, пожалуй, я поумнее, чем простая карманная собачка, — проронил Пелорус, подхватывая тему.
— Ты оказал мне большую услугу на Ээе, — вспомнил герой. — Я никогда не забывал этого. Эта Цирцея… что за женщина!
— Я сам едва вырвался от нее, — согласился Пелорус.
— А Навсикая… Иногда я думаю: как жаль, что они навевают на меня ностальгические воспоминания. Пенелопа совершенно состарилась за те десять лет, а моя память, я полагаю, добавила ей новых морщин. И все же… о ком я действительно жалею, даже спустя столько времени, это Елена. Вот это настоящий персик!
— Наши пути ни разу не пересеклись, — объяснил ему Пелорус. — Даже вервольфы могут находиться в один момент времени лишь в одном месте. Так что я пропустил целую войну. Жаль — ты не думаешь, что не помешало бы еще побывать еще на одно, чтобы сравнить их?
— Вот уж нет, — отозвался Одиссей. Троянская война была величайшим карнавалом разрушения. Чистым безумием. Я просто рад, что оказался на выигравшей стороне. Больше никогда.
— И все же, кто знает, что ждет нас в будущем? Кроме Тирезия, конечно… и богов… и сивиллы из Кум?
— Забавная штука — жизнь, — произнес Одиссей, при этом слегка рыгнув. — Секс, смерть, прихоти богов… и все же было бы здорово узнать, ради чего все это. Может быть, ты еще будешь здесь, когда это выяснится.
— Может быть, и буду, — согласился Пелорус.
Часть 3. Паутина вечности
Бестелесная, если не считать некоей воображаемой формы, которую ей смогли одолжить ангелы, Мандорла не может произвести превращение в человека, но ее разум, тем не менее, восстанавливает самосознание. Самая тяжелая боль уже позади, но остался невыносимый дискомфорт, заполняющий промежуток ожидания.
Когда ожидание заканчивается, дискомфорт остается, воспринимаемый как легкое, но нестихающее физическое напряжение. Когда ей удается собраться, она осматривается по сторонам. И без труда узнает помещение, в котором находится. Здесь она уже бывала раньше — или не здесь, но в похожем месте. Разумеется, ей известно, что все, окружающее ее сейчас — простая видимость. Ее протащило сквозь границы мира в сферу ангелов, и весь дискомфорт ее нынешнего состояния объясняется страхом, который вызван чьим-то мощным разумом, который наблюдает за ней.
Еще здесь было двое. Глиняный Монстр сидел перед ней, по правую руку. Дэвид Лидиард — или кто-то в его обличье — за его столом. Изображение Лидиарда было более худощавым, с ввалившимися щеками и глубоко запавшими глазами, чем реальный человек, с которым она рассталась совсем недавно. Но не поэтому она ощущает все вокруг маскарадом: это говорит ей волчье чутье.
В настоящем мире, как полагает Мандорла, сотни студентов Дэвида Лидиарда сидели в точно такой же позе, стараясь сосредоточиться на словах человека за столом. И иногда вздрагивали, как она сейчас, когда сквозняк из-за плохо прикрытой двери приносил запах испорченных консервов и едва уловимую вонь мертвой человеческой плоти. Они, должно быть, исследовали полки с запыленными книгами и полустертые анатомические диаграммы на стенах, как это делает Мандорла. Глаза их, подобно ее глазам, обшаривали высокие окна, запыленные и в пятнах, через которые то и дело можно было видеть мелькание ног проходящих мимо людей. Но вот вопрос: видели ли они такое зловещее мелькание света?
Эти ослепительные вспышки не так бьют в глаза, ибо окна очень уж грязные, но все равно озадачивают. Кажется, будто дни и ночи молниеносно сменяют друг друга с каждой вспышкой, и комната вместе с обитателями несется в будущее на всех парах.
«Почему бы и нет? — спросила она себя. Мы все — рекруты в оракулы, оракулы для амбициозных существ, если Дэвид был прав».
Комната также освещена и изнутри — единственной электрической лампочкой, чей свет, прежде белый, теперь приобрел желтый оттенок. Ни мгновенная смена дня и ночи, ни свет лампочки не дают достаточной яркости, чтобы исчезла целая армия теней, скопившихся в углах комнаты, хотя и такое освещение позволяет увидеть кучи паутины, свисающей с переплетенных в кожу томов на полках.
Студенты Лидиарда должны были видеть его изображение так же, как сейчас его видит Мандорла: усталый, измученный человек, руки так скрючены артритом, что едва могут удерживать ручку. Должно быть, он казался им чужаком, далеким от их образа мышления и чувств.
— Есть три пути, — информирует их изображение Лидиарда. — Ваш путь, я думаю, самый простой. Путь Лидиарда — самый сложный.
— Каков же третий? — спрашивает Глиняный Монстр.
— Ваша роль состоит в том, чтобы предвидеть будущее человечества, — вещает персона за столом, игнорируя вопрос.
Глиняный Монстр не унимается. — Если все это — больше, чем просто сон, где мы находимся и кем мы стали? Наши души выхватили из тел? Оставили ли мы наши тела позади, спящими или мертвыми, когда сдались ангелам?
— Эта тема не так уж и проста, — холодно отвечает двойник Лидиарда. — Умы не так просто отделить от их материальной оболочки, и вы не можете взять и оставить свое тело лежать без сознания. Вы оба прошли через своего рода метаморфозу, более мощную, нежели обычное превращение вервольфов. Вас вынули из мира трех измерений в мир многих измерений, где обитают ангелы. Вы не стали ангелами, но стали созданиями, которые сосуществуют с ангелами. Ваш опыт перевели в состояние, которое соответствует вашим чувствам. У нас нет иной альтернативы, кроме как создавать фальшивые зрительные и слуховые образы, хотя этот процесс связан с вовлечением большого количества искажений. Нет иного способа описать то, что вы должны сделать, кроме как вызвать своего рода сон, но не такой уж нереальный. Подобно другим видам снов, он может быть искажен вашими страхами и надеждами, но и сквозь них вы в состоянии разглядеть истину.
— Кто ты? — спросила Мандорла. — Почему явился нам в виде того, кем на самом деле не являешься? Если ты — один из ангелов, почему не показываешь собственное лицо?
Черты Лидиарда мгновенно смешались, и на смену им пришло изображение Глиняного Монстра.
— У ангелов нет собственных лиц, — изрек двойник Глиняного Монстра. — У меня есть другая маска, которую вы можете вспомнить и узнать, но и она — не моя собственная. Вы знаете, кто я.
— Махалалел, — немедленно отозвался Глиняный Монстр. — Ты Махалалел, вернувшийся из мертвых, чтобы начать создание новых химер на заре времен.
— Я Махалалел, — соглашается двойник.
— Если ты ожидаешь нашей благодарности, — ядовито процедила Мандорла, — тебя ждет разочарование. Думаешь, мы что-то тебе должны за дар жизни? Это было сомнительное благословение, смею тебя заверить.
Махалалел выдавил кривую усмешку. — Это я перед вами в долгу, — печально проронил он. — Но я все же прошу у вас кое-что еще, ничего не обещая взамен. Поверьте мне, дети мои, я желаю, чтобы мы встретились, как равные, зная, кто мы и какая судьба нас ожидает, чтобы подготовиться. Пожалуй, однажды нам это удастся.
— Мы больше не твои дети, — произносит Глиняный Монстр нейтральным голосом. — И не твои создания, и не твои рабы. Мы уже давно вышли в путь на поиск наших собственных амбиций.
— Вы изменились, — вещает двойник. — Но вы именно те, кем я вас создал. Ты, Глиняный Монстр, всегда был моими глазами и моим пониманием. Через тебя я многому научился.
— Пелорус был твоей волей, — замечает Глиняный Монстр. — Но его здесь нет.
— Пелорус был и остается моей волей, — соглашается Махалалел. — У него тоже есть своя роль в этом действе.
— Если Глиняный Монстр — твои глаза и твое понимание, а Пелорус — твоя воля, то кто же я? — спрашивает Мандорла.
Махалалел улыбается, но не иронично, и отвечает: — Ты — мое сердце.
Вначале все, что чувствует Анатоль — лишь боль, которая заполнила его и овладела им полностью, выкручивая его из его истинной формы и истинной личности. У него нет рта, чтобы закричать, нет конечностей, чтобы биться, он никак не может отреагировать на невыносимую муку. Не может потерять сознание и не может умереть.
Это своего рода Ад, но это еще не конечный пункт его безумного путешествия. Он это понимает: знает, что это правда. Это знание помогает справиться с испытанием.
Наконец, ангел-хранитель Анатоля снова окутывает его своими невидимыми крыльями; это искусство смягчает боль. Он не говорит с Анатолем, но забирает его и обращается с ним нежно и очень безопасно. Анатоль понимает, что он не проклят и не обречен, и вовсе не одинок. Ему дарована мирная передышка, дабы он мог собраться, выстроить мысли в порядке. Он начинает работу по приспособлению себя к новому существованию в виде призрака внутри стен мира: фантом, сотканный из искажений ткани пространства.
Пока длится мирная интерлюдия, у Анатоля есть время установить возможный контакт с товарищами. Он не может ни видеть, ни касаться их, но ему под силу «слышать» их вербализованные и сфокусированные мысли — а также передавать им свои собственные. Ни одному из них не дано спектральных тел, нет у них и почвы, на которой можно было бы стоять, их способность видеть базируется на иных свойствах. Новое зрение Анатоля волшебное по сути своей и по эффекту, но нельзя сказать, чтобы оно было совсем уж ему незнакомо. В своих снах он обладал похожими качествами.
— Не бойся, — говорит ему Геката. — Раньше мы уже проделывали подобное, Лидиард и я. Знаю, это больно, но ведь и экстаз тоже присутствует. Просветление приносит ликование.
— Этот оракул отличается от другого, — задумчиво произносит Лидиард. — Но боль, которую мы ощущаем, сменится более приятным возбуждением, и в одном мы должны быть совершенно уверены — ангелы сделают все возможное, лишь бы сохранить нас живыми и невредимыми. Самое сильное их желание — чтобы мы могли видеть, понимать и объяснять то, что к чему их зрение откроет нам доступ. Они отчаянно нуждаются — или, по крайней мере, страстно желают обнаружить нечто.
— Я не боюсь, — храбро заявляет Анатоль. — Именно об этом я просил Орлеанскую Деву, когда она предложила мне чудо, и она поступила со мной справедливо. Так что я выполню свою часть.
Но, произнося это, он ощущает, как боль разрывает его бесформенную душу, словно когти гигантского орла — но после этого он видит звезды. Видит их в большем беспорядке, чем они предстают взору любого человека, смотрящего на них с земли, но здесь ведь нет атмосферной линзы, чтобы отфильтровывать их свет. Так что Анатоль видит звезды в их величественном сиянии, в странной красоте, от которой дух захватывает.
Пока он борется с болью, пытаясь сконцентрировать свое сознание на свете и чудесах, Анатоль ощущает, как мчится по необъятным просторам космоса. Как и обещала Геката, в ощущении движения есть нечто совершенно завораживающее. Боль от этого не исчезает, но одно другого стоит. Он летит все быстрее и быстрее, словно и он, и его спутники не просто движутся вслед за лучами света, но и сами стали этими лучами.
— Потрясающая одиссея, — осторожно говорит он самому себе. — Я не осмелился попросить богоподобную силу, когда меня спросили о моем желании, но богоподобное зрение — вовсе не зазорно получить. И теперь я следую к своей награде: занять трон Демона Лапласа, где и вкушу всемогущества знания.
Они летели все быстрее и быстрее, а Анатоль изо всех силы пытается сфокусировать внимание, дабы исследовать собственные переживания. Но как бы быстро они ни двигались, вселенная вокруг них оставалась неизменной: величественной, неподвижной, нетронутой. И только при близком рассмотрении он понимает: изображение не совсем то же самое. Объекты, распределенные в пространстве, в котором они двигались, казались искаженными; их словно нарисовали в перспективе. С увеличением их скорости Анатоль осознает — со всей силой сверхъестественного озарения — что мир, в котором он жил и в который верил — не более чем артефакт его органов восприятия. И понимает также, что границы времени и пространства, казавшиеся столь незыблемыми, могут изменяться и искажаться точно так же, как проекция Меркатора, наложенная на поверхность земли, не менее полезная, но менее искусственная.
Анатоль видит, что именно свет является основным шаблоном для всех остальных вещей, и что время и пространство искажены так, чтобы сохранять измерение скорости света для любого потенциального наблюдателя. Он осознает: антропоцентрическая идея о том, что свет движется, не единственная и не идеальная, дабы убедиться в этом. Он пытается представить — так как увидеть, конечно, не может — что каждый луч света во вселенной неподвижен, и что неподвижность — наибыстрейшее из возможных движений, ибо «движение» есть своего рода замедление… и его мысли кружатся, словно пытаясь схватить самую сущность этой фантазии.
— Можно точно так же представить себе пространство полным, а материю — пустой, — говорит он сам себе. Но, когда озвучивает эту мысль, она уже не кажется ему абсурдной…
— Если наблюдатель способен с ускорением удаляться от земли до тех пор, пока не достигнет скорости, примерно равной скорости света, — говорит Анатоль, пытаясь на ходу соображать, — он может все еще наблюдать свет, движущийся с той же скоростью, в силу того факта, что его временные рамки изменены. Для наблюдателя с земли этот путешественник покажется словно изображенным в перспективе, а время для него будет течь медленнее. С точки зрения того, кто находится на поверхности земли, движущийся с ускорением путешественник может лишь приближаться и приближаться к скорости света, но никогда не достигнет и не превысит ее. Со своей же собственной точки зрения, он никогда не будет и приближаться. Скорость света, таким образом, ограничивает и определяет движение и развитие всех транзакций в мире гросс-материи.
Спустя пару секунд он добавляет следующую мысль: — Где же тогда мог бы находиться Демон Лапласа, чтобы видеть все одновременно? И что может означать слово «одновременность» во вселенной такого рода?
Он вспоминает загадочную улыбку, изобразившуюся на лице Орлеанской Девы, когда он озвучил свое желание. Тогда он верил, что может просить о невозможном, но не мог и догадаться, каким драматическим противоречием это обернется.
— Это только начало! — восклицает он. — Лидиард уже знает больше, понимает больше…
И это верно. Значит, по крайней мере, Лидиард предвидит драму, схема и суть которой ему знакомы. Это видение вселенной, несомненно, чуждо его ожиданию, но внезапно все становится иным. Анатоль продолжает пользоваться преимуществом их совместного зрения, и, по мере этого, ощущает рост изумления Лидиарда. Его боль, кажется, отступает, а на самом деле, просто делится на всех троих.
Реальность, осознает Анатоль, не трехмерна. Его собственные чувства и воображение, базирующееся на них, могут охватывать только три измерения, но заимствованное ангельское зрение открывает ему достаточно, чтобы понять: во вселенной четыре измерения, а может быть, и больше. В точности как проекция Меркатора представляет три измерения земной поверхности в двухмерном виде, неочевидно искажая ее форму, так и карты человеческого восприятия четырехмерности настоящего пространства низводят его до трехмерного, с подобными же искажениями. С трудом — ибо даже Лидиард достиг пределов своего прежнего восприятия — Анатоль видит, что гравитация, сила, соединяющая материю силой воображения, может быть представлена как будто своего рода искривлением самого пространства. Он начинает осознавать также, что масса и энергия перетекают одна в другую, словно масса — всего лишь замороженный свет.
От этого озарения у него буквально голова идет кругом, и ощущение, лишь секунду назад казавшееся ускоряющимся светом, теперь оказывается безудержным падением. В охватившей его панике он чувствует, как хищный коготь боли выдавливает все радостное возбуждение из его души. Будь у него реальный голос, он бы закричал, но голоса у него нет, и сигнал лишь отдается в ушах, подобно воздушной сирене.
— Я сплю! — завывает он. — Сплю! Сплю! Сплю!
И неважно, правда это, или нет, и что может означать, но у него нет иной альтернативы, кроме как продолжать, используя последние фибры своей воли, дабы избежать Ада и обрести Небеса… и он глубоко благодарен, что не одинок в своей кошмарной реальности, обозревать которую обречены навечно ангелы-неудачники.
Пелорус уже неоднократно пробуждался от долгого сна, иногда в ситуациях резкого дискомфорта, но никогда еще не было так скверно, как сейчас. Больше напоминает умирание, нежели возвращение назад к жизни, хотя он, конечно же, движется к осознанности, а не от нее. Он чувствует себя, словно огонь пожирает его изнутри. И тело у него, увы, человеческое.
Уже не в первый раз Пелорус желает стать смертным существом. Не в первый раз он его затягивает в мир света и ощущений против его собственной, хотя и содержащейся в тюрьме, воли — зная, что он беспомощная пешка в руках могучего тирана. Огонь умирает медленно, кажется, что боль терзает его куда дольше, нежели может выдержать обычная глина. В конце концов, он решается открыть глаза.
Его ослепляет свет великого солнца, и он закрывает лицо руками. Опускает глаза, видит землю, и снова закрывает их. Он лежит на ковре из зеленой травы. Его руки нетронуты возрастом: он снова молод.
Пока он рассматривает свои руки, на него падает тень; легкий жар солнца исчезает.
— Мне был нужен Лидиард, — слышит он презрительный голос, полный горькой иронии и разочарования, — а не его карманная собачка.
«Карманная собачка Лидиарда? — безмолвно вторит Пелорус. — Так вот, значит, кем считают меня люди?» Он знает, кому принадлежит голос. Поднимается на ноги и оглядывается вокруг, пока не встречается взглядом с человеком. Он и Джейкоб Харкендер стоят на лугу, окруженном лесом. Это не настоящий луг; луг из снова, созданный ангелами, и ему недостает глубины и четкости изображения. Вокруг никого нет, хотя до своего пробуждения он чувствовал, что все близко — рукой подать.
— Сомневаюсь, что Лидиард нуждается в твоей конгениальной компании, — произносит вслух Пелорус, пытаясь сравняться с соперником ироническим тоном и издевкой.
— Конгениальной компании? — эхом вторит ему Харкендер. — У нас есть шанс изучить крайние пределы паутины вечности — какой дурак отказался бы, даже если бы считал компанию не слишком конгениальной?
— Очевидно, не я. Но я не научился противостоять воле Махалалела.
— Махалалел — проклятое ничтожество, — высокомерно заявляет Харкендер. — Будь у меня выбор, я взял бы в спутники кого угодно, кроме тебя — ведь именно поэтому, осмелюсь заявить, тебя мне выделили. Ладно, быть посему. Пусть Лидиард преследует истину до темных и отдаленных пределов вселенной и конца времен. Пусть потеряется в бесконечности. Несомненно, пройдет немало времени, прежде чем он должен будет столкнуться с настоящим продуктом своего оракула: урожаем, который я соберу с отдаленных уголков возможного.
Пелорус оглядывается на тихий луг и лес на его границе. Слишком уж все схематично и элементарно, больше напоминает набросок, нежели законченное произведение искусства. «Карикатура, — думает он. — Если это базируется на использовании ангелами человеческих глаз, они, должно быть, наполовину слепы».
— Волшебные леса Золотого Века были, без сомнения, красочнее, — сухо произносит он. — Тогда у ангелов было больше воображения.
— В твоих воспоминаниях полно фальши, — услужливо информирует его Харкендер. — И ты можешь обнаружить, что будущее смешает твои обожаемые мифические картинки из прошлого с позором.
— Это убогое будущее, — замечает Пелорус.
Харкендер улыбается. — Существует великое множество будущих, — объясняет он. — И я надеюсь, что мы заслужили лучшее из них. Лидиард, осмелюсь сказать, далеко продвинулся в поиске будущих или судеб, но при этом мало понимает, сколь мизерным должно быть подобное путешествие. Ты и я, надеюсь, получим совершенно иной спектр для исследования и анализа.
Спрятав гордость, Пелорус отвечает: — Не понимаю, о чем ты.
Самодовольная улыбка Харкендера становится еще шире, словно он услышал добрую весть. — Лидиард — всего лишь человек науки, — покровительственно замечает он. — Действительно, он всегда сверх меры гордился, что является всего лишь человеком науки. Я преследую иные цели. Он намерен получить преимущества дара ангелов так, как только может ученый — и только так, как хотелось бы ученому. Он стремится узнать, если это удастся, какова истинная природа вселенной — и какова истинная природа ангелов. И не понимает, увы, что задается неверными вопросами.
— Пожалуй, он прав, и это ты задаешься неверными вопросами, — старается спровоцировать его Пелорус.
— Предположим, — соглашается Харкендер. — Дэвид Лидиард посвятил свою жизнь изучению медицины, и особо — изучению нервной системы и механизмов боли. Я бы даже сказал: он знает о боли больше, нежели любой человек науки в мире… и все-таки он всю жизнь мучается артритом и множеством других недугов. Он знает все, что ему положено знать — в терминах науки — о своих болезнях, но это ему не помогает. Люди типа Лидиарда лишь интерпретируют мир, друг мой: а в нем нужно жить, счастливо и успешно — и, кроме того, изменять его в свою пользу. Я вот ни на йоту не приблизился к науке о боли, зато посвятил себя целиком изучению искусства боли . Я никогда не пытался мучиться раздумьями над вопросом, кто такие ангелы, предпочитая вместо этого прагматический подход: как лучше с ними общаться. Я — более полезный инструмент, нежели он. Значит, я намного лучше подхожу миру, чем он.
— С этим утверждением он может не согласиться, — замечает Пелорус.
— Его жена именно так и думала, — с торжеством заявляет Харкендер. — И ангелы тоже будут так считать, когда придет их время судить человечество. Лидиард, может быть, более способен учить их тому, в какой вселенной они живут, и что собой представляют, но это не повлияет на выбор ответа, который они пожелают принять. А вопрос заключается вот в чем: что они должны делать сами с собой и со вселенной, над которой господствуют?
У Лидиарда, видишь ли, амбиций хватило лишь на то, чтобы объявить ангелам: вы, мол, не настоящие боги, доказать, что они — продукт эволюции и мало чем отличаются от него самого. Это и вправду так, но кого это волнует? Факт в том, что ангелы обладают властью богов, по крайней мере, по сравнению с простыми людьми. Конечно, они в некоторой степени наивны и неуверенны — поэтому и нуждаются в руководстве — но им нужно иное руководство, чем может им предложить Лидиард. Как раз такое, какое могу предложить я.
— О, да. В этом нет никаких сомнений — именно так все и будет.
— И, может быть, тогда они соизволят сообщить нам, для чего мы были им нужны?
— Весьма возможно. Но я в этом сомневаюсь. Куда предпочтительней нам самим это выяснить. И чем скорее, тем лучше. Это нелегко, но мы должны попытаться.
— Хорошо, — хмуро проронил Одиссей. — Я всегда считал себя самым умным человеком в мире — а я-то уж посмотрел мир — но даже у меня не было ни малейшей догадки. Если я не могу выяснить этого, кто может?
— Одно из преимуществ быть человеком и смертным состоит в том, что каждое новое поколение получает возможность учиться у предыдущих, не будучи пойманным в ловушку привычек и догм. Записи твоих открытий могут перепутаться, кусочки — утратиться, но в главном они останутся в памяти — и, конечно, к ним будут обращаться. Они станут частью наследия, значение и ценность которого, может быть, не будут так уж очевидны потомкам, но оно все равно останется для них доступным. И вовсе не интеллект какого-то одного человека пробьет брешь в тайнах богов, но аккумулированная мудрость всей человеческой расы. С каждым новым поколением наследие будет расти, а надежда — возрождаться… и, если придет время, когда боги захотят положить конец нашему миру, ибо в нем не останется больше целесообразности для них, им это покажется не таким уж легким занятием.
— Отличная идея! — воскликнул Одиссей, воодушевленный этим рассуждением, посылая собеседнику лукавую улыбку. — Для вервольфа ты здорово соображаешь, а?
— Да, пожалуй, я поумнее, чем простая карманная собачка, — проронил Пелорус, подхватывая тему.
— Ты оказал мне большую услугу на Ээе, — вспомнил герой. — Я никогда не забывал этого. Эта Цирцея… что за женщина!
— Я сам едва вырвался от нее, — согласился Пелорус.
— А Навсикая… Иногда я думаю: как жаль, что они навевают на меня ностальгические воспоминания. Пенелопа совершенно состарилась за те десять лет, а моя память, я полагаю, добавила ей новых морщин. И все же… о ком я действительно жалею, даже спустя столько времени, это Елена. Вот это настоящий персик!
— Наши пути ни разу не пересеклись, — объяснил ему Пелорус. — Даже вервольфы могут находиться в один момент времени лишь в одном месте. Так что я пропустил целую войну. Жаль — ты не думаешь, что не помешало бы еще побывать еще на одно, чтобы сравнить их?
— Вот уж нет, — отозвался Одиссей. Троянская война была величайшим карнавалом разрушения. Чистым безумием. Я просто рад, что оказался на выигравшей стороне. Больше никогда.
— И все же, кто знает, что ждет нас в будущем? Кроме Тирезия, конечно… и богов… и сивиллы из Кум?
— Забавная штука — жизнь, — произнес Одиссей, при этом слегка рыгнув. — Секс, смерть, прихоти богов… и все же было бы здорово узнать, ради чего все это. Может быть, ты еще будешь здесь, когда это выяснится.
— Может быть, и буду, — согласился Пелорус.
Часть 3. Паутина вечности
И воззвал из храма великий глас, и сказал он семи ангелам: «Ступайте своим путем, и опрокиньте свои фиалы, полные гнева на Господа, над землею.
Откровение Иоанна Богослова. 16:1
1.
Пока длится боль, Мандорла — снова волчица. Боль, которую чувствует волчица, такая же интенсивная, но ей недостает значения, которое боль имеет для человека; она не имеет связи с ангстом , который определяет самосознание, и так аккуратно встроен в память, что не оставляет психических ран. Для волка не так трудно присоединиться к компании ангелов, как человеку.Бестелесная, если не считать некоей воображаемой формы, которую ей смогли одолжить ангелы, Мандорла не может произвести превращение в человека, но ее разум, тем не менее, восстанавливает самосознание. Самая тяжелая боль уже позади, но остался невыносимый дискомфорт, заполняющий промежуток ожидания.
Когда ожидание заканчивается, дискомфорт остается, воспринимаемый как легкое, но нестихающее физическое напряжение. Когда ей удается собраться, она осматривается по сторонам. И без труда узнает помещение, в котором находится. Здесь она уже бывала раньше — или не здесь, но в похожем месте. Разумеется, ей известно, что все, окружающее ее сейчас — простая видимость. Ее протащило сквозь границы мира в сферу ангелов, и весь дискомфорт ее нынешнего состояния объясняется страхом, который вызван чьим-то мощным разумом, который наблюдает за ней.
Еще здесь было двое. Глиняный Монстр сидел перед ней, по правую руку. Дэвид Лидиард — или кто-то в его обличье — за его столом. Изображение Лидиарда было более худощавым, с ввалившимися щеками и глубоко запавшими глазами, чем реальный человек, с которым она рассталась совсем недавно. Но не поэтому она ощущает все вокруг маскарадом: это говорит ей волчье чутье.
В настоящем мире, как полагает Мандорла, сотни студентов Дэвида Лидиарда сидели в точно такой же позе, стараясь сосредоточиться на словах человека за столом. И иногда вздрагивали, как она сейчас, когда сквозняк из-за плохо прикрытой двери приносил запах испорченных консервов и едва уловимую вонь мертвой человеческой плоти. Они, должно быть, исследовали полки с запыленными книгами и полустертые анатомические диаграммы на стенах, как это делает Мандорла. Глаза их, подобно ее глазам, обшаривали высокие окна, запыленные и в пятнах, через которые то и дело можно было видеть мелькание ног проходящих мимо людей. Но вот вопрос: видели ли они такое зловещее мелькание света?
Эти ослепительные вспышки не так бьют в глаза, ибо окна очень уж грязные, но все равно озадачивают. Кажется, будто дни и ночи молниеносно сменяют друг друга с каждой вспышкой, и комната вместе с обитателями несется в будущее на всех парах.
«Почему бы и нет? — спросила она себя. Мы все — рекруты в оракулы, оракулы для амбициозных существ, если Дэвид был прав».
Комната также освещена и изнутри — единственной электрической лампочкой, чей свет, прежде белый, теперь приобрел желтый оттенок. Ни мгновенная смена дня и ночи, ни свет лампочки не дают достаточной яркости, чтобы исчезла целая армия теней, скопившихся в углах комнаты, хотя и такое освещение позволяет увидеть кучи паутины, свисающей с переплетенных в кожу томов на полках.
Студенты Лидиарда должны были видеть его изображение так же, как сейчас его видит Мандорла: усталый, измученный человек, руки так скрючены артритом, что едва могут удерживать ручку. Должно быть, он казался им чужаком, далеким от их образа мышления и чувств.
— Есть три пути, — информирует их изображение Лидиарда. — Ваш путь, я думаю, самый простой. Путь Лидиарда — самый сложный.
— Каков же третий? — спрашивает Глиняный Монстр.
— Ваша роль состоит в том, чтобы предвидеть будущее человечества, — вещает персона за столом, игнорируя вопрос.
Глиняный Монстр не унимается. — Если все это — больше, чем просто сон, где мы находимся и кем мы стали? Наши души выхватили из тел? Оставили ли мы наши тела позади, спящими или мертвыми, когда сдались ангелам?
— Эта тема не так уж и проста, — холодно отвечает двойник Лидиарда. — Умы не так просто отделить от их материальной оболочки, и вы не можете взять и оставить свое тело лежать без сознания. Вы оба прошли через своего рода метаморфозу, более мощную, нежели обычное превращение вервольфов. Вас вынули из мира трех измерений в мир многих измерений, где обитают ангелы. Вы не стали ангелами, но стали созданиями, которые сосуществуют с ангелами. Ваш опыт перевели в состояние, которое соответствует вашим чувствам. У нас нет иной альтернативы, кроме как создавать фальшивые зрительные и слуховые образы, хотя этот процесс связан с вовлечением большого количества искажений. Нет иного способа описать то, что вы должны сделать, кроме как вызвать своего рода сон, но не такой уж нереальный. Подобно другим видам снов, он может быть искажен вашими страхами и надеждами, но и сквозь них вы в состоянии разглядеть истину.
— Кто ты? — спросила Мандорла. — Почему явился нам в виде того, кем на самом деле не являешься? Если ты — один из ангелов, почему не показываешь собственное лицо?
Черты Лидиарда мгновенно смешались, и на смену им пришло изображение Глиняного Монстра.
— У ангелов нет собственных лиц, — изрек двойник Глиняного Монстра. — У меня есть другая маска, которую вы можете вспомнить и узнать, но и она — не моя собственная. Вы знаете, кто я.
— Махалалел, — немедленно отозвался Глиняный Монстр. — Ты Махалалел, вернувшийся из мертвых, чтобы начать создание новых химер на заре времен.
— Я Махалалел, — соглашается двойник.
— Если ты ожидаешь нашей благодарности, — ядовито процедила Мандорла, — тебя ждет разочарование. Думаешь, мы что-то тебе должны за дар жизни? Это было сомнительное благословение, смею тебя заверить.
Махалалел выдавил кривую усмешку. — Это я перед вами в долгу, — печально проронил он. — Но я все же прошу у вас кое-что еще, ничего не обещая взамен. Поверьте мне, дети мои, я желаю, чтобы мы встретились, как равные, зная, кто мы и какая судьба нас ожидает, чтобы подготовиться. Пожалуй, однажды нам это удастся.
— Мы больше не твои дети, — произносит Глиняный Монстр нейтральным голосом. — И не твои создания, и не твои рабы. Мы уже давно вышли в путь на поиск наших собственных амбиций.
— Вы изменились, — вещает двойник. — Но вы именно те, кем я вас создал. Ты, Глиняный Монстр, всегда был моими глазами и моим пониманием. Через тебя я многому научился.
— Пелорус был твоей волей, — замечает Глиняный Монстр. — Но его здесь нет.
— Пелорус был и остается моей волей, — соглашается Махалалел. — У него тоже есть своя роль в этом действе.
— Если Глиняный Монстр — твои глаза и твое понимание, а Пелорус — твоя воля, то кто же я? — спрашивает Мандорла.
Махалалел улыбается, но не иронично, и отвечает: — Ты — мое сердце.
Вначале все, что чувствует Анатоль — лишь боль, которая заполнила его и овладела им полностью, выкручивая его из его истинной формы и истинной личности. У него нет рта, чтобы закричать, нет конечностей, чтобы биться, он никак не может отреагировать на невыносимую муку. Не может потерять сознание и не может умереть.
Это своего рода Ад, но это еще не конечный пункт его безумного путешествия. Он это понимает: знает, что это правда. Это знание помогает справиться с испытанием.
Наконец, ангел-хранитель Анатоля снова окутывает его своими невидимыми крыльями; это искусство смягчает боль. Он не говорит с Анатолем, но забирает его и обращается с ним нежно и очень безопасно. Анатоль понимает, что он не проклят и не обречен, и вовсе не одинок. Ему дарована мирная передышка, дабы он мог собраться, выстроить мысли в порядке. Он начинает работу по приспособлению себя к новому существованию в виде призрака внутри стен мира: фантом, сотканный из искажений ткани пространства.
Пока длится мирная интерлюдия, у Анатоля есть время установить возможный контакт с товарищами. Он не может ни видеть, ни касаться их, но ему под силу «слышать» их вербализованные и сфокусированные мысли — а также передавать им свои собственные. Ни одному из них не дано спектральных тел, нет у них и почвы, на которой можно было бы стоять, их способность видеть базируется на иных свойствах. Новое зрение Анатоля волшебное по сути своей и по эффекту, но нельзя сказать, чтобы оно было совсем уж ему незнакомо. В своих снах он обладал похожими качествами.
— Не бойся, — говорит ему Геката. — Раньше мы уже проделывали подобное, Лидиард и я. Знаю, это больно, но ведь и экстаз тоже присутствует. Просветление приносит ликование.
— Этот оракул отличается от другого, — задумчиво произносит Лидиард. — Но боль, которую мы ощущаем, сменится более приятным возбуждением, и в одном мы должны быть совершенно уверены — ангелы сделают все возможное, лишь бы сохранить нас живыми и невредимыми. Самое сильное их желание — чтобы мы могли видеть, понимать и объяснять то, что к чему их зрение откроет нам доступ. Они отчаянно нуждаются — или, по крайней мере, страстно желают обнаружить нечто.
— Я не боюсь, — храбро заявляет Анатоль. — Именно об этом я просил Орлеанскую Деву, когда она предложила мне чудо, и она поступила со мной справедливо. Так что я выполню свою часть.
Но, произнося это, он ощущает, как боль разрывает его бесформенную душу, словно когти гигантского орла — но после этого он видит звезды. Видит их в большем беспорядке, чем они предстают взору любого человека, смотрящего на них с земли, но здесь ведь нет атмосферной линзы, чтобы отфильтровывать их свет. Так что Анатоль видит звезды в их величественном сиянии, в странной красоте, от которой дух захватывает.
Пока он борется с болью, пытаясь сконцентрировать свое сознание на свете и чудесах, Анатоль ощущает, как мчится по необъятным просторам космоса. Как и обещала Геката, в ощущении движения есть нечто совершенно завораживающее. Боль от этого не исчезает, но одно другого стоит. Он летит все быстрее и быстрее, словно и он, и его спутники не просто движутся вслед за лучами света, но и сами стали этими лучами.
— Потрясающая одиссея, — осторожно говорит он самому себе. — Я не осмелился попросить богоподобную силу, когда меня спросили о моем желании, но богоподобное зрение — вовсе не зазорно получить. И теперь я следую к своей награде: занять трон Демона Лапласа, где и вкушу всемогущества знания.
Они летели все быстрее и быстрее, а Анатоль изо всех силы пытается сфокусировать внимание, дабы исследовать собственные переживания. Но как бы быстро они ни двигались, вселенная вокруг них оставалась неизменной: величественной, неподвижной, нетронутой. И только при близком рассмотрении он понимает: изображение не совсем то же самое. Объекты, распределенные в пространстве, в котором они двигались, казались искаженными; их словно нарисовали в перспективе. С увеличением их скорости Анатоль осознает — со всей силой сверхъестественного озарения — что мир, в котором он жил и в который верил — не более чем артефакт его органов восприятия. И понимает также, что границы времени и пространства, казавшиеся столь незыблемыми, могут изменяться и искажаться точно так же, как проекция Меркатора, наложенная на поверхность земли, не менее полезная, но менее искусственная.
Анатоль видит, что именно свет является основным шаблоном для всех остальных вещей, и что время и пространство искажены так, чтобы сохранять измерение скорости света для любого потенциального наблюдателя. Он осознает: антропоцентрическая идея о том, что свет движется, не единственная и не идеальная, дабы убедиться в этом. Он пытается представить — так как увидеть, конечно, не может — что каждый луч света во вселенной неподвижен, и что неподвижность — наибыстрейшее из возможных движений, ибо «движение» есть своего рода замедление… и его мысли кружатся, словно пытаясь схватить самую сущность этой фантазии.
— Можно точно так же представить себе пространство полным, а материю — пустой, — говорит он сам себе. Но, когда озвучивает эту мысль, она уже не кажется ему абсурдной…
— Если наблюдатель способен с ускорением удаляться от земли до тех пор, пока не достигнет скорости, примерно равной скорости света, — говорит Анатоль, пытаясь на ходу соображать, — он может все еще наблюдать свет, движущийся с той же скоростью, в силу того факта, что его временные рамки изменены. Для наблюдателя с земли этот путешественник покажется словно изображенным в перспективе, а время для него будет течь медленнее. С точки зрения того, кто находится на поверхности земли, движущийся с ускорением путешественник может лишь приближаться и приближаться к скорости света, но никогда не достигнет и не превысит ее. Со своей же собственной точки зрения, он никогда не будет и приближаться. Скорость света, таким образом, ограничивает и определяет движение и развитие всех транзакций в мире гросс-материи.
Спустя пару секунд он добавляет следующую мысль: — Где же тогда мог бы находиться Демон Лапласа, чтобы видеть все одновременно? И что может означать слово «одновременность» во вселенной такого рода?
Он вспоминает загадочную улыбку, изобразившуюся на лице Орлеанской Девы, когда он озвучил свое желание. Тогда он верил, что может просить о невозможном, но не мог и догадаться, каким драматическим противоречием это обернется.
— Это только начало! — восклицает он. — Лидиард уже знает больше, понимает больше…
И это верно. Значит, по крайней мере, Лидиард предвидит драму, схема и суть которой ему знакомы. Это видение вселенной, несомненно, чуждо его ожиданию, но внезапно все становится иным. Анатоль продолжает пользоваться преимуществом их совместного зрения, и, по мере этого, ощущает рост изумления Лидиарда. Его боль, кажется, отступает, а на самом деле, просто делится на всех троих.
Реальность, осознает Анатоль, не трехмерна. Его собственные чувства и воображение, базирующееся на них, могут охватывать только три измерения, но заимствованное ангельское зрение открывает ему достаточно, чтобы понять: во вселенной четыре измерения, а может быть, и больше. В точности как проекция Меркатора представляет три измерения земной поверхности в двухмерном виде, неочевидно искажая ее форму, так и карты человеческого восприятия четырехмерности настоящего пространства низводят его до трехмерного, с подобными же искажениями. С трудом — ибо даже Лидиард достиг пределов своего прежнего восприятия — Анатоль видит, что гравитация, сила, соединяющая материю силой воображения, может быть представлена как будто своего рода искривлением самого пространства. Он начинает осознавать также, что масса и энергия перетекают одна в другую, словно масса — всего лишь замороженный свет.
От этого озарения у него буквально голова идет кругом, и ощущение, лишь секунду назад казавшееся ускоряющимся светом, теперь оказывается безудержным падением. В охватившей его панике он чувствует, как хищный коготь боли выдавливает все радостное возбуждение из его души. Будь у него реальный голос, он бы закричал, но голоса у него нет, и сигнал лишь отдается в ушах, подобно воздушной сирене.
— Я сплю! — завывает он. — Сплю! Сплю! Сплю!
И неважно, правда это, или нет, и что может означать, но у него нет иной альтернативы, кроме как продолжать, используя последние фибры своей воли, дабы избежать Ада и обрести Небеса… и он глубоко благодарен, что не одинок в своей кошмарной реальности, обозревать которую обречены навечно ангелы-неудачники.
Пелорус уже неоднократно пробуждался от долгого сна, иногда в ситуациях резкого дискомфорта, но никогда еще не было так скверно, как сейчас. Больше напоминает умирание, нежели возвращение назад к жизни, хотя он, конечно же, движется к осознанности, а не от нее. Он чувствует себя, словно огонь пожирает его изнутри. И тело у него, увы, человеческое.
Уже не в первый раз Пелорус желает стать смертным существом. Не в первый раз он его затягивает в мир света и ощущений против его собственной, хотя и содержащейся в тюрьме, воли — зная, что он беспомощная пешка в руках могучего тирана. Огонь умирает медленно, кажется, что боль терзает его куда дольше, нежели может выдержать обычная глина. В конце концов, он решается открыть глаза.
Его ослепляет свет великого солнца, и он закрывает лицо руками. Опускает глаза, видит землю, и снова закрывает их. Он лежит на ковре из зеленой травы. Его руки нетронуты возрастом: он снова молод.
Пока он рассматривает свои руки, на него падает тень; легкий жар солнца исчезает.
— Мне был нужен Лидиард, — слышит он презрительный голос, полный горькой иронии и разочарования, — а не его карманная собачка.
«Карманная собачка Лидиарда? — безмолвно вторит Пелорус. — Так вот, значит, кем считают меня люди?» Он знает, кому принадлежит голос. Поднимается на ноги и оглядывается вокруг, пока не встречается взглядом с человеком. Он и Джейкоб Харкендер стоят на лугу, окруженном лесом. Это не настоящий луг; луг из снова, созданный ангелами, и ему недостает глубины и четкости изображения. Вокруг никого нет, хотя до своего пробуждения он чувствовал, что все близко — рукой подать.
— Сомневаюсь, что Лидиард нуждается в твоей конгениальной компании, — произносит вслух Пелорус, пытаясь сравняться с соперником ироническим тоном и издевкой.
— Конгениальной компании? — эхом вторит ему Харкендер. — У нас есть шанс изучить крайние пределы паутины вечности — какой дурак отказался бы, даже если бы считал компанию не слишком конгениальной?
— Очевидно, не я. Но я не научился противостоять воле Махалалела.
— Махалалел — проклятое ничтожество, — высокомерно заявляет Харкендер. — Будь у меня выбор, я взял бы в спутники кого угодно, кроме тебя — ведь именно поэтому, осмелюсь заявить, тебя мне выделили. Ладно, быть посему. Пусть Лидиард преследует истину до темных и отдаленных пределов вселенной и конца времен. Пусть потеряется в бесконечности. Несомненно, пройдет немало времени, прежде чем он должен будет столкнуться с настоящим продуктом своего оракула: урожаем, который я соберу с отдаленных уголков возможного.
Пелорус оглядывается на тихий луг и лес на его границе. Слишком уж все схематично и элементарно, больше напоминает набросок, нежели законченное произведение искусства. «Карикатура, — думает он. — Если это базируется на использовании ангелами человеческих глаз, они, должно быть, наполовину слепы».
— Волшебные леса Золотого Века были, без сомнения, красочнее, — сухо произносит он. — Тогда у ангелов было больше воображения.
— В твоих воспоминаниях полно фальши, — услужливо информирует его Харкендер. — И ты можешь обнаружить, что будущее смешает твои обожаемые мифические картинки из прошлого с позором.
— Это убогое будущее, — замечает Пелорус.
Харкендер улыбается. — Существует великое множество будущих, — объясняет он. — И я надеюсь, что мы заслужили лучшее из них. Лидиард, осмелюсь сказать, далеко продвинулся в поиске будущих или судеб, но при этом мало понимает, сколь мизерным должно быть подобное путешествие. Ты и я, надеюсь, получим совершенно иной спектр для исследования и анализа.
Спрятав гордость, Пелорус отвечает: — Не понимаю, о чем ты.
Самодовольная улыбка Харкендера становится еще шире, словно он услышал добрую весть. — Лидиард — всего лишь человек науки, — покровительственно замечает он. — Действительно, он всегда сверх меры гордился, что является всего лишь человеком науки. Я преследую иные цели. Он намерен получить преимущества дара ангелов так, как только может ученый — и только так, как хотелось бы ученому. Он стремится узнать, если это удастся, какова истинная природа вселенной — и какова истинная природа ангелов. И не понимает, увы, что задается неверными вопросами.
— Пожалуй, он прав, и это ты задаешься неверными вопросами, — старается спровоцировать его Пелорус.
— Предположим, — соглашается Харкендер. — Дэвид Лидиард посвятил свою жизнь изучению медицины, и особо — изучению нервной системы и механизмов боли. Я бы даже сказал: он знает о боли больше, нежели любой человек науки в мире… и все-таки он всю жизнь мучается артритом и множеством других недугов. Он знает все, что ему положено знать — в терминах науки — о своих болезнях, но это ему не помогает. Люди типа Лидиарда лишь интерпретируют мир, друг мой: а в нем нужно жить, счастливо и успешно — и, кроме того, изменять его в свою пользу. Я вот ни на йоту не приблизился к науке о боли, зато посвятил себя целиком изучению искусства боли . Я никогда не пытался мучиться раздумьями над вопросом, кто такие ангелы, предпочитая вместо этого прагматический подход: как лучше с ними общаться. Я — более полезный инструмент, нежели он. Значит, я намного лучше подхожу миру, чем он.
— С этим утверждением он может не согласиться, — замечает Пелорус.
— Его жена именно так и думала, — с торжеством заявляет Харкендер. — И ангелы тоже будут так считать, когда придет их время судить человечество. Лидиард, может быть, более способен учить их тому, в какой вселенной они живут, и что собой представляют, но это не повлияет на выбор ответа, который они пожелают принять. А вопрос заключается вот в чем: что они должны делать сами с собой и со вселенной, над которой господствуют?
У Лидиарда, видишь ли, амбиций хватило лишь на то, чтобы объявить ангелам: вы, мол, не настоящие боги, доказать, что они — продукт эволюции и мало чем отличаются от него самого. Это и вправду так, но кого это волнует? Факт в том, что ангелы обладают властью богов, по крайней мере, по сравнению с простыми людьми. Конечно, они в некоторой степени наивны и неуверенны — поэтому и нуждаются в руководстве — но им нужно иное руководство, чем может им предложить Лидиард. Как раз такое, какое могу предложить я.