Мэллорн пожал плечами. — Суеверие, — произнес он любимое словечко баронета.
   Таллентайр покачал головой. — Опасность. Не проклятия древности, но реальная опасность. Змеи, бандиты, пыльные бури.
   — Мы цивилизованные люди, — напомнил ему Мэллорн. — Мы понимаем, что змеиный яд — это не колдовские чары. У нас есть оружие, чтобы защищаться от бандитов. И палатки, чтобы укрыться от любых бурь. «И молитвы, — добавил он про себя, — чтобы защитить нас, когда наша решимость ослабеет».
   — Конечно же, вы правы, — произнес Таллентайр, стирая пот со лба. — Приношу свои извинения — несчастье с де Ланси растревожило меня. Я ощущаю своего рода ответственность за него. Он лишь немногим старше Дэвида, хотя кажется более светским человеком — по правде говоря, просто мальчишка. Услышать ужас и безумие его бреда было… грустно.
   Для человека, подобного Таллентайру, насколько Мэллорн знал, все, что угрожает порядку и дисциплине разума, недопустимо. Баронет был человеком науки, желавший, чтобы все шло спокойно и своим чередом. И лучше бы без всяких снов, не говоря уже о кошмарах. Он терпеть не мог утверждения — которое странным образом притягивало Мэллорна — что мир был открыт для божественного Акта Творения и в любой момент может обрести субстанцию и логику сна. Мэллорну хотелось бы еще продолжить дебаты, но он понимал: нынче не время.
   — Ступайте в свою палатку, сэр Эдвард, — предложил он. — Я послежу за мальчиком, хотя и уверен: с ним ничего не случится.
   Баронет кивнул и вышел.
 
   Хотя была уже почти полночь, Дэвид Лидиард был рад посидеть на открытом воздухе, рядом с тлеющими углями костра, глядя на безмолвные звезды. Воздух был таким прозрачным, что великая арка Млечного Пути больше напоминала драгоценное ожерелье. Над Лондоном никогда не увидеть таких звезд, ибо воздух его загрязнен вонючим смогом — вечным проклятием зимних ночей.
   Дэвид любил прозрачный свет звезд, чья неизменная величавость подтверждала постоянство и безопасность мира. Должно быть, целые поколения людей прошли по лику земли, подобно призракам, ничего не оставив после себя, кроме рукотворных реликвий, которые быстро пришли в запустение. Но звезды вечны — и теперь, когда люди точно знают, что это не фонари, зажженные Господом, а далекие солнца, вокруг которых вращаются миры, похожие на Землю, вера в их вечность стала еще крепче. Зная правду о Вселенной, ощущаешь себя крошечным, но Дэвида это не смущало и не заставляло думать о собственной незначительности. Понять истинное величие вещей — значит, разделить их величие, принять участие в великолепии — красота которого, как говорится, в глазах смотрящего.
   Здесь, в Египте, Дэвид ощущал себя ближе к звездной вселенной, чем в любом другом месте. И не только чистота неба заставляла его думать так, но что-то в самом Египте и его древностях. Пирамиды, построенные тысячами людей, работавшими до самой смерти, путешествие мертвого царя к продолжению своего царствования в некоей воображаемой земле мертвых — были просто миражом, планированием и выполнением задания, главной целью которого было доказательство поразительных возможностей человеческих рук, сумевших вкупе с человеческим воображением изменить мир.
   Когда он стоял возле сфинкса, Дэвид представил ее лицо снова целым и прекрасным и ему показалось, что раскрашенные глаза таят в себе восхитительное обещание. Он хорошо знал, что египетский сфинкс — не то же самое, что сфинкс греческий, который задавал загадки Эдипу и которого Фрэнсис Бэкон сделал символом науки. Однако, ему все равно показалось, что разум, светящийся в нарисованных глазах, знает удовлетворительный ответ на загадку: как изменится будущее Земли в Век Разума.
   Никто из компаньонов Дэвида еще не спал. Обе палатки были освещены изнутри, и по стенкам двигались тени. Отец Мэллорн явно собирался всю ночь присматривать за де Ланси, а его собственный наставник, похоже, решил бдить в результате потребностей самодисциплины. Дэвид знал: ему лучше присоединиться к сэру Эдварду, но его что-то сдерживало. Словно кристальный свет звезд заворожил его и сделал своим пленником.
   Дэвид старался быть достойным любви приемного отца, искореняя все следы суеверий, которые в прежней жизни имели для него значение. Он больше не верил ни в Бога, ни в призраков — но, оглядывая здешние дали, он не смог не ощутить торжественного великолепия звездного света, который, казалось, нашептывал священные тайны, почти забытые — но еще не канувшие в вечность.
   «Пожалуй, в мире больше таинственного, чем может предположить человек вроде сэра Эдварда», — думал Дэвид. В такую ночь, когда вся долина окутана лунными тенями, нетрудно в это поверить.
   И тут же его посетил вопрос: куда движутся эти тени?
   Он знал, что в действительности никакого движения нет. Движение луны и звезд не может быть воспринято глазом, а горы и вовсе неподвижны, так что тени в устьях гробниц просто не могут перемещаться. Должно быть, просто обман зрения: оптическая галлюцинация.
   «Это просто сон», — жестко сказал он себе. Но затем в его сознании буквально взорвалась новая мысль. У него даже голова закружилась, ибо он не мог ощущать себя комфортно, зная, что это, и в самом деле — сон. Жуткая мысль — он спит, а видит этот сон…
   Дэвид резко поднялся, наблюдая за призраком, появившимся из стигийского сумрака пустой гробницы.
   На ней было легкое белое платье — какое было в моде в далекие дни его детства, когда он впервые услышал известный среди малышни стишок о вервольфах Лондона. Она была очень бледна, ее роскошные серебристые волосы рассыпались по плечам, фиолетовые глаза сверкали.
   «Пусть твое искусство забыто, не впадай в заблуждение», — напомнил он сам себе цитату, и это был хороший совет.
   — Ты никогда не любил меня, Дэвид, — произнесла Мандорла. — Никогда не занимался со мной любовью, как я ни умоляла тебя.
   — Я не мог, — с сожалением протянул он. — Не мог, и никогда не смогу.
   Она подошла и встала рядом, достаточно близко, чтобы коснуться — но он не осмелился протянуть руку, зная, что нащупает лишь пустоту. Она — лишь обман зрения, сон внутри сна.
   Она посмотрела на звезды: на прекраснейшее доказательство несуществования Бога, подарившее ему восторг и надежду. Он послушно поднял глаза вслед за ней. — Есть ли в этом комфорт? — прошептала она. — Есть ли радость? Если все, что ты знаешь — как быть волком и быть свободным!
   — Я человек, — сказал Дэвид. — Это все, чем я могу быть, и чем мне нужно быть, и только этого я хочу.
   — Тебе следовало полюбить меня, — снова пожаловалась она. — Что ты станешь делать сейчас, мой бедняжечка? Отправишься в Англию и женишься на своей безбожнице Корделии, будешь мучиться приступами болезни, испытаешь боль без утешения, а потом снова умрешь, не зная ничего, кроме того, что выучил, да и это позабудешь?
   — Да, — ответил он. — Именно это я и сделаю.
   — Ты мог познать мою любовь. И все еще можешь.
   — Есть, по крайней мере, четыре причины, связывающие мою судьбу с Корделией, — словно оправдываясь, произнес Дэвид.
   — Одна умрет с жутким криком в перемешанной с кровью грязи Фландрии, — сообщила ему она. — Одна станет старой девой, изнемогающей под гнетом ответственности, которой ты ее нагрузишь. Первенец позабудет тебя, как поступают все неблагодарные дети со своими родителями. Люди не волки, вот и все. Они не ведают истинной любви, истинной радости и истинной надежды. Как тебе эти три причины? А четвертая — лучше?
   — Я люблю ее, — пояснил он по поводу четвертой причины. — Пожалуй, придет день, когда не смогу больше этого делать, но об этом я даже не смею помыслить. Что мне сказать, Мандорла? Я человек, всего лишь человек. Если бы мир обладал субстанцией и логикой сна, мне все равно пришлось бы жить в нем, понимая его, как могу — как человек , Мандорла, а не как некое легендарное существо, игрушка демона.
   Он широко развел руки, словно стремясь объять небеса и все, что под ними. — Это мир, Мандорла! — закричал он. — Мир, который я желаю, который открываю, как человек — мой дом, моя крепость, моя награда»
   — И, согласно твоему бескомпромиссному заявлению, мир, где нет места для меня, — горько пожаловалась она. Она протянула изящную руку и погладила его по щеке. Рука ее не коснулась его плоти. Он ощущал тепло и нежность, но это было иначе, чем от прикосновения человеческой руки. Словно легкая паутинка коснулась лица, слегка зацепившись за клочок неаккуратно сбритой растительности. — Из всех людей, которых я встречала, ты единственный, кого я любила — хотя бы немного, — сказала Мандорла.
   Он знал, что это ложь, соблазн, комплимент во отмщение, но ему все равно было приятно. — Из всех призраков, которых я встречал, ты единственная, кого я желал, хотя бы на мгновение, — ответил ей Дэвид.
   Она улыбнулась, мелькнули изящные перламутровые зубы. — Ты забыл об Ангеле Боли, — напомнила она.
   — О, нет, — со всей искренностью отозвался Дэвид. — Не забыл. И никогда не забуду, пока буду видеть сны.
 
   Когда Дэвид забрался в палатку, его опекун с любопытством оторвал взгляд от книги, которую читал.
   — Где тебя носило? — спросил он. — Я уж начал беспокоиться, что ты сбился с пути и заблудился. Собирался пойти тебя искать.
   — Со мной все было в порядке, — заверил его Дэвид.
   Не успел он договорить, как ночь прорезал леденящий душу вой — вначале одиночный, а потом его подхватил целый зловещий хор.
   Таллентайр прыжком вскочил на ноги и выбежал из палатки. Дэвид последовал за ним. Из своей палатки появился иезуит, он выглядел еще более встревоженным.
   — Во имя любви к Господу, что это?
   — Какое-то животное, — ответил Таллентайр. К нему почти вернулось былое спокойствие.
   — Это была волчица, созывающая стаю, — сообщил Дэвид. — И стая ей ответила.
   При ярком свете луны Дэвид разглядел изумление на лице опекуна. Спасло лишь то, что, по-видимому, тот принял слова молодого человека за шутку. И все же не устоял перед искушением нравоучительно заметить: — В Египте нет волков.
   — Волки есть повсюду, — отвечал Дэвид, хотя и сам уже не знал, что имел в виду. Он не стал дожидаться реакции сэра Эдварда и вернулся в палатку. Сел на свой спальный мешок и начал расстегивать рубашку.
   На глаза ему попался амулет, купленный им в Каире и повешенный на крюк в палатке. То, что египтяне называли «утчат» — символ внутреннего ока, созерцающего сверхъестественные миры. И сейчас это око смотрело прямо на него.
   И будет смотреть, подумал он, еще долго, отливая то янтарным, то зеленым, в зависимости от освещения — после того, как он ляжет и смежит веки, готовый уснуть и видеть сон о Корделии и о своей любви.