Нет, ну вот, допустим, жизнь твоя, на первый взгляд, ничем не примечательная, ползёт безынтересно из начального пункта в конечный, и ты в какой-то заполошный момент решаешь вдруг: всё, я лузер последний из распоследних, жизнь не удалась, ловить больше нечего, пойду и утоплюсь. И пошёл, и утопился. И не встретил по этой причине ту единственную, что родила бы тебе сына, сын сына которого по Высшему Замыслу должен был придумать лекарство от лейкемии. Ну и кто ты после этого? Гад, вонючка и предатель рода человеческого.
   Но ещё гаже (если не считать, конечно, того, кто убивает себя из-за дурной декадентской пресыщенности) тот балбес, который не в себе любимом причины бед своих ищет, а пытается стрелки перевести. Этот губки подожмёт и ну скулить, что мир отвратен, что век глумлив, что "быть" позорно, что выход-путь один – сбросить бренный шум, дав себе расчёт отравленным кинжалом. Что за такая подлая, пораженческая философия? Почему "быть" – это обязательно безропотно терпеть невзгоды и покоряться пращам и стрелам яростной судьбы? Может всё-таки "быть" – это сопротивляться пращам и стрелам? Не прогибаться, не сдаваться, а бороться и гнуть свою линию? Не терпеть, а в меру своих сил облагораживать этот колючий мир? Не сводить, уподобившись жирному инфантилу Гамлету, с ума родных и любимых, а делать их жизнь хоть на немного, хоть на чуть-чуть, но всё-таки счастливее?
   Хотя и отношусь я по понятной причине ко всякой людской религии настороженно, но в плане неприятия самоубийства с христианами солидарен. Жизнь – это дар, и разбрасываться им негоже. Скотство это. В религиозной терминологии – грех. Большой грех. Ей-ей. И фиг меня кто убедит в обратном. Ну да, да, конечно, зачастую жизнь человечья до краёв полна неподдельным трагизмом, разочарованиями, горем и тоской, но всё же это дар, великий дар, и отказаться от него можно только ради спасения другой жизни. Лишь этим можно оправдать такой крайний поступок. Впрочем, это уже не самоубийством называется, а самопожертвование и проходит по разряду братской любви. При любых же прочих раскладах нужно, сжав челюсти до зубовного скрежета, шагать и шагать вперёд. В этом подвиг. И тому, кто так поступает, почёт и слава.
   С другой стороны, самоубийство самоубийству, конечно, рознь. Вот взять, к примеру, того же самого покойного Бабенко. Никто ему петлю на шею не накидывал, никто кресло из-под ног не выбивал. Натуральное, казалось бы, самоубийство. Ан нет. Не по своей воли Бабенко повесился. Ой, не по своей. Только кто про это узнает? Никто не узнает. А жаль. Тут даже не доведение до самоубийства имеем, а чистейшей воды убийство.
   Грустные мои размышления прервал телефонный звонок. Звонил Архипыч. В ответ на моё "Слушаю", он деловито сказал:
   – Нашли мы, Егор, старика.
   Покосившись на часы, я искренне удивился:
   – Оперативно сработали.
   – А то, – горделиво, но в шутейном ключе отозвался кондотьер. – Фирма веников… Короче, Егор, через полчаса выезжаем. Говори, что, где и как.
   Подробно объяснив ему, как доехать, и прикинув, сколько потратят на дорогу, я – время есть, чего ж не попытаться – не поленился и сходил на разведку к тому дому, что стоял чуть ниже по холму. Подумал, может, видели соседи в эти дни что-нибудь или кого-нибудь странного. Однако дом оказался брошенным и, судя по всему, брошенным давно. Горбыль, которым были заколочены двери-окна, уже подгнил, огород так зарос бурьяном, что превратился в непроходимые джунгли, а забор в одном месте не валился на землю лишь потому, что опирался на разросшийся куст жимолости.
   Вернувшись не солоно хлебавши к машине, я забрался внутрь. Нашёл приятственную джазовую FM-волну, отодвинул кресло до упора, откинул спинку, сунул под голову надувную подушку и, едва закрыл глаза, благополучно уснул. Не было никакого перехода, раз, и отключился. Погрузился в темноту. В бархатную такую тёплую утробу, из которой вырвала меня протяжная и донельзя противная трель автомобильного клаксона. С трудом открыв глаза, я к своему удивлению – что за чёрт, ведь не больше мига прошло! – обнаружил, что слева по борту пристроился "хаммер", за рулём которого сидит Боря Харитонов. Махнув мне рукой, он вышел из машины, открыл заднюю дверь и помог выбраться старику-некроманту. Архипыч выбрался тем временем с другой стороны.
   Некромант, который давно перешагнул за восемьдесят, выглядел в сером своём, советских ещё времён пальтишке сущим доходягой: лицо цвета пергамента, на впалых щёках пятна сизые, сам весь сутулый и худой до невозможности. Казалось, случись сейчас порыв ветра посильнее, переломится к чёртовой матери напополам. Прижимая к впалой груди футляр со скрипкой, он затравленно зыркал подслеповатыми глазами по сторонам и шамкал беззубым ртом, не произнося при этом ни звука, чем и походил, да простит меня Великий Неизвестный за такое сравнение, на умирающую рыбу.
   Пока я, с трудом выбираясь из полусонного состояния, рассматривал старика-некроманта, к машине подошёл Архипыч и постучал пальцем по лобовому стеклу:
   – Вы, что ли, товарищ, неотложку вызывали?
   – Мы, – легко включаясь в игру, ответил я.
   – Ну и где пациент?
   Я показал в сторону дома:
   – Там.
   Архипыч повернулся к старику:
   – Ну что, Аскольд Илларионович, осмотрим болезного?
   Не дожидаясь ответа, подхватил старика под руку и повёл к калитке. Я вылез наружу и потянулся за ними. Боря, прихватив из машины истрёпанную колокольную верёвку, пошёл следом за мной.
   Когда наша кавалькада неспешно (старик шёл медленно, еле-еле переставляя погрызенные артритом и остеохондрозом ноги) добралась до крыльца, Архипыч оглянулся и приказал нам с Борей:
   – Ждите здесь.
   Боря чуть ли не обрадовано взял под козырек, и устало плюхнулся в одно из стоящих на веранде пластиковых кресел. Мне же хотелось лично увидеть ритуал, поэтому я собрался всерьёз воспротивиться запрету. Но не успел и рта раскрыть.
   – Егор, остынь, – упреждая мои аргументы, сказал Архипыч. – Подъём жмура зрелище специфичное и, поверь, ни фига не аппетитное. Когда всё будет сделано, я тебя сам кликну. Ладушки?
   Возражать не имело смысла, пришлось остаться на веранде. Когда Архипыч и старик скрылись в доме, я последовал примеру Бори и устроился в кресле. Какое-то время мы сидели молча, потом мне стало скучно, и я поинтересовался:
   – Борь, если не секрет, как в типографии прошло?
   Молотобоец закинул ноги на перила, откровенно и громко зевнул, после чего доложил:
   – Нормально прошло. Взяли товар без шума и пыли.
   – Никто и не пикнул?
   – Там особо некому было, все на поминки укатили. Охранник, правда, нарисовался, но пьяненький. Сопротивлялся квёло.
   Новость меня не столько огорчила, сколько озадачила:
   – На поминки, говоришь? А кого поминали?
   – Метранпаж у них помер, – давя зевоту, пояснил Борис. – Девять дней как закопали,
   – Отчего умер?
   – Угарным газом, говорят, траванулся.
   – Несчастный случай?
   – Фиг там. Самоубийство. В гараже закрылся, трубу перекрыл, ключ на старт и всё, прости-прощай.
   – Получается, ещё одна жертва, – удручённо покачал я головой. – Уже пятая.
   – Вот и Архипыч сказал, что пятая. – Борис повернул голову в мою сторону. – Слушай, братишка, что за байда творится? Что вообще происходит?
   Ничего предосудительного в том, чтобы вкратце изложить ему подоплёку всей этой муторной истории, я, честно говоря не видел. И, пожалуй, изложил бы, но не успел и рта открыть. Молотобоец сам же меня и остановил:
   – Погоди, Егор, не нужно ничего рассказывай. Ну его всё к бесу. Не хочу лишнего услышать. Меньше знаешь, крепче спишь. Пусть начальник думает, у него голова вон какая здоровая. А я буду думать, когда сам начальником стану.
   – С таким подходом, Боря, начальником ты никогда не станешь, – заметил я.
   – Вот и ништяк.
   И мы вновь замолчали. Теперь надолго. Через время Боря, поклевав носом, задремал, а я напряг слух, пытаясь услышать, что происходит в доме. Но как ни старался, ничего, кроме суетливого гомона засевших в берёзовой роще ворон, не услышал.
   В какой-то момент молотобоец поёжился, засунул ладони в рукава бушлата и, не открывая глаз, произнёс:
   – Чего они там долго возятся.
   – Долго, – согласился я. И, коль уж разговор на эту тему зашёл, решил поделиться терзающими меня сомнениями: – Что-то, Боря, старичок этот на меня особого впечатления не произвёл. Какой-то он…
   Молотобоец открыл один глаз:
   – Какой?
   – Невзрачный какой-то, плюгавый. Нет?
   – Ты, Егор, не смотри, что мухомором выглядит, он колдун о-го-го какой. Мастерства в нём, дай бог каждому.
   – Хорошо, коль так.
   – Точно говорю.
   – А дар у него врождённый?
   – Нет, не врождённый…
   – Благоприобретённый, значит.
   – Опять не угадал.
   Я удивился:
   – А как тогда?
   – Злоприобретённый у него дар, – назидательно ткнув в небо пальцем, сообщил Боря.
   – Это как?
   – Да так. – Молотобоец скинул затёкшие ноги с перил, просунул берцы между балясинами и, потянувшись так, что захрустели богатырские косточки, начал рассказывать: – Сейчас ехали, он нам по дороге свою историю поведал. Представляешь, до сорок первого был непосвящённым. Ни сном, ни духом о реальной магии. Маменьким сынком рос, скрипку дедову терзал, слыл вундеркиндом и собирался после школы в консерваторию поступать. Но хрен там, не вышло ничего. Немец не дал.
   При этих словах на лицо Бори наплыла тень благородной печали. Помолчав тяжёло, со значением, как это умеют делать повидавшие виды мужчины, молотобоец продолжил:
   – В сорок первом ему как раз восемнадцать стукнуло. Здоровье ни к чёрту, очкарик с малолетства, белый билет, всё такое, но умудрился как-то это дело скрыть, записался добровольцем. В окопах, говорит, с ним чудо-то и приключилось. В ноябре дело было. В окрестностях деревни Мыкдино, что под Волоколамском. Довелось в тот день ему и ещё семнадцати бойцам взвода истребителей танков удерживать до подхода основных сил высотку одну безымянную. Оно дело такое, знаешь, суровое, высотку-то удерживать. Но держали. Назло всем и всему держали. Всё утро держали, весь день держали, а ближе к ночи некому стало держать. Из живых только наш Аскольд остался, да и тот тяжело раненый. – Тут молотобоец ткнул себя пальцем в висок. – Прикинь, Егор, осколок с двушку советскую у него в башке застрял. До сих пор там. Как не убило, сложно сказать. Повезло. Крупно повезло.
   – На себе-то не показывай, – посоветовал я.
   Боря одёрнул руку, вновь спрятал её в рукав бушлата и продолжил рассказ:
   – Вот от того немецкого подарка, что ему в голову прилетел, Аскольда и переклинило. Что и как, бог весть, но только открылся у него в ту же секунду известный дар. Ну а как открылся, взял Аскольд в руки скрипочку, он её дедову умудрялся повсюду с собой таскать, да выдал такую музыку забубённую, что восемь мертвецов один за другим на ноги встали. А как встали, тотчас взялись за ружьишки свои табельные и ну снова по фрицам шмалять.
   – А почему только восемь? – заинтересовался я.
   – У остальных, говорит, тел не осталось, – пояснил Боря. – На куски остальных разорвало. А если плоти нет, куда душе тень откинуть?
   – Ну да, – согласился я. – При таком раскладе – некуда
   Сказал и представил себе эту мрачную картину. Раненый красноармеец, у которого открылся дар, принёсший ему кошмарные откровения о мире, стоит в полный рост под холодным небом родины и выводит на старенькой скрипке свою мелодию. И мелодия та волшебная, заглушая взрывы-выстрелы, заставляет геройски погибших пареньков долбить, долбить и долбить из противотанковых ружей по превосходящим силам противника. Представил такое и покачал головой:
   – С ума сойти можно.
   – Да, не для слабонервных кино, – согласился со мной Боря, после чего добавил не без редкого для него пафоса: – И покуда длилась та яростная музыка, продолжался неравный бой.
   Отметив машинально, что Боря в слове "музыка" почему-то ударил на "ы", я спросил:
   – Слушай, а как он их упокоил?
   – А никак, – ответил молотобоец. – Я спрашивал, говорит: на утро подмога подошла, и его контуженного да израненного сразу в госпиталь полевой определили.
   – А как с поднятыми дело обернулось?
   – Говорит, бабы деревенские солдатиков отпели. Нашлась там одна грамотная повитуха-знахорка, подсказала остальным, что да как. Сам он об этом позже узнал, после войны, когда в тех местах мемориал бойцам восьмой гвардейской дивизии открывали. Аскольд на этом мероприятии с той самой повитухой случайно и встретился. Знаешь ведь, как это оно у нас, посвящённых, бывает: глаза в глаза, и нате вам. Короче, перемигнулись, познакомились, разговорились. Говорит, до сих пор переписываются. Такая вот история.
   На этом тема исчерпала себя, и мы на некоторое время вновь замолчали. Я подумал, что молотобоец воспользуется затишьем и опять уснёт. Но нет, не случилось. Мостился он, мостился, да так и не сподобился.
   – Ирма на связь не выходила? – дёрнуло меня спросить в какой-то момент.
   Боря нахмурился и мотнул головой:
   – Нет.
   – Смешная девчонка.
   – Считаешь?
   – А нет? Вспомни, как просилась в полёт. Разве не смешно?
   – Не в себе была, – вымучено улыбнувшись, поставил Боря диагноз, после чего прихлопнул злую осеннюю муху и вдруг заметил: – А я ведь тебя, Егор, тоже никогда не видел обращённым.
   – А хочешь? – спросил я.
   – Вообще-то, честно говоря, любопытно. Позовёшь как-нибудь?
   – Запросто. Только вряд ли ты что-нибудь увидишь. Вернее даже так: увидеть-то увидишь, но ничего не разберёшь. Спросит потом кто, а какой он, дракон, ничего ответить не сможешь.
   – Почему это? – не понял Боря.
   – Потому что никому не дано понять, какой он, дракон, – пояснил я и, видя по его лицу живой интерес к теме, поведал старинную притчу: – Как-то очень-очень давно, в ту пору, когда чистоту людских помыслов не баламутила доступность потребительского кредита, настоятель одного буддийского монастыря повелел послушнику изобразить на стене храма золотого дракона. "Как же я смогу это сделать, если никогда не видел драконов?" – задался справедливым вопросом монах. Однако послушание есть послушание, пришлось пареньку взяться за кисть и приступить к работе. Только как он ни старался, а ничего толкового нарисовать не смог и, сокрушаясь зело, во сне и наяву повторял всё тот же единственный вопрос: "Как же мне нарисовать дракона, если я никогда его не видел?" В бесплодных муках прошёл месяц. Потом второй. Третий. Ещё один. Прошёл год. И вот однажды на рассвете сила желания выжала из реальности невозможное, доведённый до крайнего психического истощения монах увидел в окне золотого дракона. То выныривая из облаков, то снова ныряя в них, крылатый выделывал всякие воздушные кренделя, будто говоря ему таким образом: "Ты хотел меня увидеть человек, ну так вот он я, рисуй". Но и тут ничего у парнишки не вышло. То ли обрадовался сильно, то ли сильно перепугался, только сразу рухнул в обморок. А когда очнулся, дракон уже исчез. И сколько потом несчастный не силился, а вспомнить, как выглядел крылатый, так и не смог. А и никто бы не смог.
   – Много слов, – сказал Боря, едва я замолк. – Только всё равно не понял, почему нельзя дракона запомнить драконом?
   Пришлось растолковать.
   – Для тех, кто в танке, объясняю: нельзя увидеть глазами то, что можно увидеть лишь сердцем.
   – Фигня всё это, Егор, – не поверил молотобоец. – Ты только свистни, возьму фотик, или даже камеру, и в лучшем виде всё запечатлею. Вместе потом позырим.
   Не успел я сказать ему, как глубоко он ошибается, в доме зазвучала скрипка.
   В этих удивительных, ни на что не похожих, жутковатых звуках, что наполнили пространство, было столько изначального смысла и первобытной печали, что окружающий нас мир затих, посерел и сделался чем-то глубоко вторичным.
   – Душу мертвяка притягивает, – тихо произнёс Боря, после чего широко перекрестился.
   А я поёжился от неприятного ощущения и, глядя на то, как зашевелилась на полу убитая молотобойцем муха, процитировал одного хорошего поэта:
   – На страшную музыку вашу прекрасные лягут слова.
   Больше мы с Борей не произнесли ни слова. Разговаривать не хотелось, а хотелось покрепче зажать уши и поплотнее закрыть глаза. И ещё хотелось, чтобы та холодная космическая пустота, которую порождала мелодия скрипача, не проникала в сознание. Не знаю, как Боря, а я в какой-то миг вознамерился плюнуть на всё и рвануть куда глаза глядят. Еле-еле сдержался. Сдержался исключительно стихам, которые начал бормотать, чтоб хоть как-то отвлечься. Это были хорошие стихи, в них есть такие слова:
 
Нет на свете тишины,
Только плач твоей струны,
Только вечность дарит звуки,
Да в груди твоей огонь жестокий,
Твой единственный огонь.
 
   Когда же стало совсем невмоготу, музыка вдруг стихла так же неожиданно, как и возникла, а уже через несколько секунд в дверях появился Архипыч.
   – Пойдём, Егор, – позвал он. – Всё готово.
   Меня подкинуло из кресла как ужаленного.
   Когда вошли в кабинет, я увидел, что старик-некромант стоит у окна, прижимая скрипку к груди, а мертвец, голова которого чуть покачивалась, а руки подрагивали, сидит в кресле посреди комнаты.
   – Уважаемый, – обратился Архипыч к некроманту, – прошу на выход. Вы, Аскольд Илларионович, своё дело сделали, пусть теперь дракон сделает своё.
   Скрипач сдержано кивнул, и они оставили меня наедине с тем, кто раньше был поэтом Бабенко.
   Подтащив второе кресло, я сел напротив мертвеца и, стараясь не глядеть на его изуродованное пятнами тлена лицо, а также на лиловую странгуляционную борозду, которую не могла скрыть узкая лента дурацкого галстуком, попросил тихо, чуть слышно:
   – Помоги мне, дружок. Вспомни, как оно всё случилось. Назови того, кто тебя так круто подставил.
   Ничего он, конечно, ответить не мог. И я, восславив Великого Неизвестного, приступил. Раскрылся полностью, лёг на волны бытия, отдался вихрям пространства-времени и выпустил на волю ту Силу, что получил задарма при спасении мальчика. В тот же самый миг меня накрыла невыносимая какофония, в сознание хлынул поток причудливых образов, а те, многочисленные ощущения, которые я начал при этом испытывать, принялись разламывать мозг. Секунды превратились в годы, минуты стали веками. Напряжение росло, нарастало, и через какое-то время показалось, ещё немного, ещё чуть-чуть, и мой разум перестанет существовать сам по себе и растворится в том, что гораздо шире его, что невообразимо, чему нет названия и что условно именуем мы Запредельным. Однако ничего подобного не произошло. Уверенно контролируя ситуацию тем во мне, что умнее ума, я в миг наивысшего напряжения вернул себя себе, разрезал Взглядом привычную реальность и проник в пробуждённое мастерством некроманта сознание мертвеца. И тотчас поплыли перед моим внутренним взором разнообразные картинки. Не всегда яркие, зачастую расплывчатые, рванные, обрывистые. Но особо выбирать не приходилось. И стал я их рассматривать, листая как иллюстрации в книги.
   И вот первая картинка: в сторону заката ползёт огромная, схожая с грозовою тучей, стая ворон.
   Сразу не то, листаем дальше.
   Вот в стыке двух плохо выкрашенных реек дрожит паутина, а в ней переливается всеми цветами радуги капля дождя.
   Нет, не то, перелистываем.
   Вот смутно, размыто, будто через декоративное стекло: кастрюля на плите. Снимается крышка. Клубится пар. В бурлящем кипятке картошка в мундире. Ножом её. Одну, другую. Рано, ещё не сварилась. И крышку на место.
   Нет, и это не то, пока ещё не то.
   Пролистываем.
   Вот вид, открывающийся с крыльца на тропинку в саду. К калитке, укрывшись от дождя накидкой с капюшоном, шагает человек. Лица не видно, но по росточку невеликому понято, что ребёнок. Всего лишь ребёнок. Нет, и это не то.
   Листаем дальше.
   Вот картинка в окне: ветер треплет изодранный целлофан на тепличке.
   Сразу – дальше.
   Вот белый, девственно чистый лист на столе в пятне бьющего откуда-то сверху и слева света.
   Стоп, а ну-ка назад.
   Ещё назад.
   И вот опять вид с крыльца на тропинку в саду. К калитке, укрывшись от дождя болотного цвета накидкой, идёт ребёнок. Лица не видно, вид со спины. Мальчик? Девочка? Не понять, не разобрать. Но какая странная у него спина. Будто под накидной спрятан баул. Или школьный ранец? А что если не торопиться? А что если подождать? Подождём, посмотрим, поглядим, что будет дальше. Посмотрим… Смотрим. Смотрим. Смотрим. Вот ребёнок подходит к калитке, берётся за щеколду, дёргает и вдруг… Оборачивается. Машет рукой.
   Ни фига не мальчик. И не девочка. И вообще не ребёнок. Пожилой горбатый карлик, которого я, между прочим, уже – о, скажи мне, Высший Неизвестный, не снится ли мне всё это? – однажды видел. И даже знаю, где и когда.
   Ну а то, что случилось дальше, предугадать было невозможно.
   В тот самый миг, когда я узнал карлика, мертвец, сбивая меня с волны, передёрнулся так, будто его шандарахнуло током в тридцать тысяч вольт, и какое-то время трясся мелкой дрожью. А затем медленно поднял голову и уставился на меня стеклянными глазами, в глубине которых метались неясные тени.
   – Какого… – чуя недоброе, попытался выкрикнуть я.
   Но не успел.
   Под мертвецом будто катапульта сработала. Выплюнув изо рта непрожёванный крик, он вылетел из кресла, кинулся ко мне и мёртвой (а какой же ещё?) хваткой вцепился в горло. Кресло подо мной качнулась, опрокинулось, и мы оказались на полу. Я – снизу, мертвец – на мне.
   Находясь после кувырка в незавидном положении, задыхаясь, испытывая дикую боль в затылке и в правом локте (локоть просто горел огнём), я, тем не менее, попытался дать мертвяку – врёшь, не возьмёшь! – достойный отпор. Лупил его коленом куда-то в бок и, вцепившись в ледяные запястья, пытался разорвать захват. Самое комичное, точнее – трагико-комичное, что всё это время в голове вертелся идиотский вопрос: "Интересно, у всех после смерти вот так вот знатно колосится щетина?"
   Не знаю, сколько бы я продержался, но моё яростное мычание-рычание услышал Архипыч. Ворвавшись в кабинет, он в момент разобрался, что к чему, и сходу врезал мертвецу ногой. Жёстко так. Пыром. И точнёхонько в челюсть.
   От столь мощного удара лицо мертвеца перекосило, сам он повалился на бок, меня при этом не отпустил, однако хватку на какой-то миг ослабил. Мне этого мига хватило. Вполне. Рывком (так опоздавшие граждане рвут в отчаянье захлопнувшиеся двери электрички) освободив себя от смертельного захвата, я не хуже какого-нибудь десантника откатился в сторону, вскочил на ноги и принял боксёрскую стойку.
   Похоже, мертвец обиделся на меня всерьёз и надолго. Не знаю, чем уж я его так разозлил, но факт остаётся фактом. Лишь секунду потратив на то, чтобы оправится от удара, он издал звук, какой случается при падении листа шифера на асфальт, и без подготовки, но с резвостью, которую никак нельзя было ожидать от его закоченевших суставов, прыгнул в мою сторону. И мы с ним опять бы сцепились, когда бы искушённый в подобных стычках молотобоец не прервал его движение ударом кресла. Мертвец, словно сбитый джипом пешеход, отлетел в сторону и с костяным грохотом повалился на пол. Казалось, всё, финита ля комедия, однако уже через миг он вновь оказался на ногах. Будто не на крашеные доски приземлился при падении, а на невидимую батутную сетку или подкидной гимнастический мостик. Вскочил, покрутив головой, вставил на место шейные позвонки и вновь рванулся.
   И вновь Архипыч отмерил ему креслом.
   Крутанув в воздухе сальто-мортале (такой силы был удар), мертвец отлетел к стене и больше уже подняться не смог. Не потому что был выключен из игры ударом (подозреваю, что подстёгиваемый глубинной чёрной магией, он бы кидался на меня вновь и вновь), а потому что Архипыч, отшвырнув в сторону кресло, кинулся к дебоширу, навалился на него всей своей немалой массой и прижал к полу.
   Не смотря на то, что перед глазами плыли круги, а дышалось через раз, я, тем не менее, собрался придти молотобойцу на помощь. Но не успел и шагу ступить, как он приказал:
   – Сваливай, Егор, похоже, ты его крепко раздражаешь. – После чего проорал зычным басом: – Улома, твою мать, верёвку!
   Быть чем-то типа красной тряпки для быка мне не светило. Не разворачиваясь, спиной вперёд я отступил в коридор, где столкнулся с набегающим Борисом. Он, ничего не спрашивая, оттолкнул меня в сторону и, цепляя косяки широченными плечами, поспешил к месту боя.
   Теперь справятся, решил я. Если не эта тяжёлая артиллерия, то тогда кто?
   И поплёлся на выход.
   Отпустило не сразу. Какое-то время стоял, качаясь-покачиваясь, на веранде и глотал свежий, похолодевший к исходу дня, воздух. Стоял долго, показалось, что целую вечность, но лучше стало лишь тогда, когда, перегнувшись через перила, благополучно изрыгнул на облезлый куст сирени давешнее молоко. Потом, матерясь на всех шестидесяти девяти известных мне языках, дошёл до обложенного здоровенными голышами пруда, разогнал тину и, черпая из тёмной воды своё отраженье, стал смывать с лица терпкий запах мертвечины. Наплескавшись вволю, употребил вместо полотенца сорванный лопух и неверным шагом возвратился на веранду. И там упал без сил в то кресло, в котором раньше сидел Борис. Моё кресло теперь занимал некромант. Выглядел старик по сравнению со мной бодрым, но, по-прежнему, странноватым. Бережно, словно грудного ребёнка, нянчил скрипичный футляр и вёл неспешный разговор с белочкой. С реальной такой наглой зверушкой, которая не испытывая никакого страха, сидела на парапете и что-то такое грызла в своё удовольствие. Кажется, сухарь. Или сушку. Грызла и слушала. А старик, шамкая беззубым ртом, делился с ней нахлынувшими воспоминаниями. Говорил о былом, заговаривался: