— Я уйду, когда вы отдадите мне деньги, — не раньше!
   Винсент опрометчиво толкнул лавочника к двери.
   — Проваливайте вон отсюда! — крикнул он.
   Лавочник только этого и ждал. Едва Винсент к нему прикоснулся, он ударил его кулаком в лицо и отбросил к стенке. Потом ударил Винсента еще раз, сбил его с ног и вышел из мастерской, не говоря ни слова.
   Христина была в тот день у матери. Антон, игравший на полу, подполз к Винсенту и с плачем гладил его по лицу. Через несколько минут Винсент пришел в сознание, дотащился до лестницы, кое-как взобрался наверх и лег в постель.
   Лицо у Винсента не было поранено. Боли он не ощущал. Он не ушибся, когда упал на пол. Но эти два удара кулаком что-то сломили в нем, опустошили его. Он это чувствовал.
   Пришла Христина. Она поднялась наверх. В доме не было ни еды, ни денег. Христина не раз удивлялась, как это Винсент при такой жизни еще держится на ногах. Теперь он лежал поперек кровати, свесив голову и руки в одну сторону, а ноги в другую.
   — Что случилось? — спросила она.
   Прошло много времени, прежде чем он собрался с силами, приподнялся и положил голову на подушку.
   — Син, я должен уехать из Гааги.
   — Что ж… Это понятно.
   — Мне необходимо уехать отсюда. Куда-нибудь в деревню. Может быть, в Дренте. Там мы сумеем прожить дешевле.
   — Ты хочешь, чтобы я поехала с тобой? Это же ужасная дыра, этот Дренте. Что я там буду делать, если у тебя нет ни денег, ни хлеба?
   — Не знаю, Син. Придется тебе потерпеть.
   — А ты обещаешь расходовать все свои сто пятьдесят франков только на жизнь? Не будешь тратить их на натурщиков и краски?
   — Не могу, Син. Ведь это для меня главное.
   — Да, для тебя!
   — Ясное дело, не для тебя. Разве тебе это понять!
   — Мне нужно как-то жить, Винсент. Я не могу жить без еды.
   — А я не могу жить без живописи.
   — Ну, что ж, ведь деньги твои… тебе и решать… я понимаю. У тебя есть хоть несколько сантимов? Давай сходим в кафе у вокзала Рэйн.
   В кафе пахло кислым вином. Было уже довольно поздно, но ламп не зажигали. Те два столика, за которыми они когда-то сидели, были свободны. Христина повела Винсента к ним. Они заказали вина. Христина играла своим стаканом. Винсент вспомнил, как восхитили его почти два года назад ее натруженные рабочие руки, когда она вот так же играла стаканом.
   — Они говорили, что ты бросишь меня, — сказала она тихо. — Да я и сама это знала.
   — Я не собираюсь бросать тебя, Син.
   — Да, конечно, это не назовешь — бросить. Я от тебя не видела ничего, кроме хорошего.
   — Если ты хочешь жить вместе со мной, я заберу тебя в Дренте.
   Она покачала головой.
   — Нет, вдвоем нам никак не прокормиться.
   — Ты это поняла, Син, правда? Если бы я был богаче, я ничего бы для тебя не пожалел. Но когда приходится выбирать между тобой и работой…
   Она накрыла его руку своей, и Винсент почувствовал, как шершава ее ладонь.
   — Ладно. Брось огорчаться. Ты сделал для меня все, что мог. Просто пришло время… вот и все.
   — Хочешь, Син, мы поженимся? Я возьму тебя с собой, только бы ты была счастлива.
   — Нет, я останусь с мамой. Каждому свое. Все устроится; брат снимает новую квартиру для своей девки и для меня.
   Винсент допил вино, последние капли со дна горчили.
   — Син, я старался помочь тебе. Я любил тебя и отдавал тебе всю свою нежность. Прошу тебя за это об одном, только об одном.
   — О чем же? — равнодушно спросила Христина.
   — Не иди снова на улицу. Это тебя убьет! Ради Антона, не возвращайся к прежней жизни.
   — У тебя хватит еще денег на стакан вина?
   — Да.
   Она отпила залпом почти полстакана и сказала:
   — Я ведь знаю, что так мне не прожить, особенно с двумя детьми. И если я пойду на улицу, то не по охоте, а поневоле.
   — Но если у тебя будет работа, ты обещаешь не делать этого?
   — Хорошо, обещаю.
   — Я буду посылать тебе денег, Син, буду посылать каждый месяц, на ребенка. Мне хочется, чтобы ты вывела малыша в люди.
   — Все будет хорошо… он не пропадет… как и все остальные.
   Винсент написал Тео о своем намерении переехать в деревню и порвать с Христиной. Тео ответил со следующей почтой, — он одобрил решение Винсента и прислал лишнюю сотню франков, чтобы Винсент расплатился с долгами. «Вчера ночью моя пациентка исчезла, — писал он. — Она совсем выздоровела, но мы никак не могли найти общий язык. Она забрала с собой все вещи и не оставила мне даже адреса. Думаю, что так будет лучше всего. Теперь мы оба освободились».
   Винсент перетащил всю мебель в мансарду. Он еще надеялся когда-нибудь вернуться в Гаагу. За день до отъезда в Дренте он получил письмо и посылку из Нюэнена. В посылке оказался табак и творожный пудинг от матери, завернутый в промасленную бумагу.
   «Когда же ты приедешь к нам порисовать деревянные кресты на церковном кладбище?» — спрашивал Винсента отец.
   И Винсент сразу почувствовал, что его тянет домой. Он был болен. Он изголодался, истрепал нервы, бесконечно устал и пал духом. Он съездит на несколько недель домой, к матери, поправит здоровье и воспрянет духом. При мысли о брабантских пейзажах, об изгородях, дюнах и крестьянах, работающих в полях, к нему пришло ощущение мира и покоя, которого он не знал уже много месяцев.
   Христина с обоими детьми проводила его на вокзал. Они стояли на платформе и не знали, что сказать. Подошел поезд, Винсент сел в вагон. Христина стояла, прижимая малыша к груди и держа Германа за руку. Винсент смотрел на них, пока поезд не вышел на сияющий, залитый солнцем простор, и тогда женщина, стоявшая на закопченной платформе, скрылась из виду, скрылась навсегда.



Часть четвертая

«Нюэнен»




1


   Дом священника в Нюэнене был двухэтажный, белый, каменный, с большим садом. В саду ровными рядами зеленели кусты, были там клумбы, пруд, три аккуратно подстриженных дубка. Хотя в Нюэнене насчитывалось две тысячи шестьсот жителей, только сто из них были протестанты. Церковь у Теодора была совсем крошечная; после людного и богатого Эттена Нюэнен был для него шагом назад.
   Нюэнен, собственно говоря, был маленьким, скромным поселком, — его дома стояли по обе стороны широкой дороги на Эйндховен, центр округа. Но большинство жителей — ткачи и крестьяне — ютились в хижинах, разбросанных среди полей. Это были богобоязненные, трудолюбивые люди, жившие по традициям и обычаям предков.
   По фасаду священнического дома, над дверью, тянулись черные железные цифры: 1764. Парадная дверь выходила прямо на дорогу, через нее попадали в большую залу, разделявшую дом на две части. Слева, между столовой и кухней, была грубо сколоченная лестница, которая вела на второй этаж, в спальни. Винсент вместе с братом Кором жил наверху, над гостиной. Просыпаясь по утрам, он видел, как над тоненьким шпилем отцовской церкви поднимается солнце, как оно окрашивает в нежные пастельные тона пруд. На закате, когда эти тона становились темнее, чем утром, Винсент садился у окна и смотрел, как вечерние краски ложатся на воду подобно тяжелому маслянистому покрывалу, а затем постепенно растворяются в сумерках.
   Винсент любил своих родителей, и они тоже любили его. Все трое молчаливо решили про себя жить в мире и согласии. Винсент много ел, много спал, иногда бродил по полям. Он охотно разговаривал, рисовал и совсем не читал. Все в доме относились к нему подчеркнуто предупредительно, и он платил им тем же. Это давалось нелегко; каждому приходилось взвешивать любое олово, все время напоминать себе: «Нужно быть осторожным! Я не должен нарушать согласия!»
   Согласие длилось до тех пор, пока Винсент не выздоровел. Он не мог спокойно сидеть в одной комнате с людьми, которые думали не так, как он. Когда отец сказал однажды: «Хочу прочитать „Фауста“ Гете. Эту книгу перевел преподобный Тен Кате, поэтому она не может быть слишком безнравственной», — Винсента едва не стошнило от отвращения.
   Винсент приехал сюда отдохнуть всего на две недели, но он любил Брабант и ему захотелось пожить тут подольше. Он собирался работать, спокойно и просто писать природу, писать не мудрствуя то, что видел. Ему хотелось теперь лишь одного — жить здесь, в самой глуши, и запечатлевать на полотнах деревенскую жизнь. Подобно доброму отцу Милле, он хотел быть среди крестьян, научиться понимать их, писать их портреты. Он был твердо убежден, что некоторые люди, попавшие в город и вынужденные жить там, сохраняют неувядаемые воспоминания о деревне и до конца своих дней тоскуют по полям и простым людям.
   В нем издавна жило чувство, что когда-нибудь он вернется в Брабант и останется здесь навсегда. Но он не мог жить в Нюэнене против желания родителей.
   — Лучше уж сразу за дверь, чем у порога торчать, — сказал он отцу. — Давай-ка попробуем объясниться.
   — Винсент, я хочу этого всей душой. Я вижу, что из твоих занятий живописью в конце концов что-то получится, и это меня радует.
   — Хорошо. Тогда скажи мне прямо, сможем мы ужиться в мире? Хотите ли вы, чтобы я остался?
   — Да, хотим.
   — И надолго?
   — Живи у нас сколько угодно. Это твой дом. Твое место здесь, среди нас.
   — А если мы поссоримся?
   — Что ж, не станем принимать это близко к сердцу. Постараемся жить спокойно и приспособиться друг к другу.
   — А как мне быть с мастерской? Вы же не хотите, чтобы я работал в доме.
   — Я уже думал об этом. Почему бы тебе не воспользоваться прачечной в саду? Можешь занять ее всю. Там тебе никто не помешает.
   Прачечная была рядом с кухней, но не соединялась с ней. Высокое маленькое окошко прачечной выходило в сад, пол был земляной и в зимнее время всегда сырой.
   — Мы разведем там большой костер, Винсент, и хорошенько все просушим. Потом настелем пол из досок, и тебе там будет удобно. Что ты на это скажешь?
   Винсент осмотрел прачечную. Это было убогое строение, очень похожее на крестьянские хижины в полях. Из него вполне могла выйти настоящая мастерская деревенского художника.
   — Если окошко маловато, — сказал Теодор, — то у меня есть немного свободных денег, позовем мастера, чтобы он сделал его побольше.
   — Нет, нет, все хорошо и так. На натурщика тут будет падать столько же света, сколько в здешних хижинах.
   В прачечную втащили дырявую бочку и разожгли в ней огонь. Когда стены и потолок просохли, а земляной пол затвердел, на него настлали доски. Винсент перенес сюда свою узкую кровать, стол, стул и мольберты. Он развесил свои этюды, а на побеленной стене, выходившей к кухне, большущими грубыми буквами намалевал слово ГОГ и теперь готов был стать голландским Милле.


2


   Из всех жителей Нюэнена Винсента больше всего интересовали ткачи. Они жили в маленьких глинобитных хижинах с соломенными крышами, обычно разделенных на две части. Одну комнату, с крошечным оконцем, пропускавшим лишь тонкую полоску света, занимала семья. В стенах были квадратные ниши, высотой около метра, для кроватей; кроме того, здесь стоял стол, несколько стульев, печка, которую топили торфом, и грубо сколоченный шкаф для посуды. Пол был земляной, неровный, стены глиняные. В другой комнате, втрое меньшей и очень низкой из-за нависавших стропил, стоял станок.
   Ткач, работая с утра до вечера, мог выткать шестьдесят локтей материи в неделю. Пока он ткал, его жена должна была сматывать для него пряжу. За шестьдесят локтей материи ткач получал четыре с половиной франка. Когда он приносил свою работу скупщику, ему нередко говорили, что следующий заказ он получит лишь через неделю или две. Винсент заметил, что по своему складу здешние ткачи резко отличались от углекопов Боринажа: они вели себя тихо, и нигде не было и духа бунтарских речей. Своим безнадежным смирением эти Люди напоминали извозчичьих кляч или овец, отправляемых на пароходах в Англию.
   Винсент быстро подружился с ними. Ему нравились эти простые души, которым нужна только работа, чтобы иметь возможность купить картофель, кофе да изредка кусок ветчины. Они не возражали, когда Винсент писал их за станком; он никогда не приходил к ним без сластей для ребятишек или пачки табаку для старика деда.
   Однажды Винсент увидал ветхий станок из зеленовато-коричневого дубового дерева, на котором была вырезана дата — 1730 год. Рядом со станком, у окошечка, из которого была видна зеленая лужайка, стоял детский стул. Ребенок, сидевший на нем, целыми часами зачарованно глядел на беспрерывно снующий челнок. Комнатушка была жалкая, с земляным полом, но Винсент почувствовал в ней какое-то безмятежное спокойствие и красоту и попытался передать это на своих полотнах.
   Он вставал рано утром и целые дни проводил то в поле, то в хижинах крестьян и ткачей. С ними он чувствовал себя как дома. Ведь недаром он просидел столько вечеров у очага с углекопами, рабочими с торфяных промыслов и землепашцами. Наблюдая крестьянскую жизнь постоянно, изо дня в день, во всякое время суток, он был теперь так поглощен ею, что почти не думал ни о чем другом. Всем своим существом он стремился уловить ce qui ne passe pas dans ce qui passe[18].
   Страсть рисовать людей снова проснулась в нем, но вместе с ней появилась у него и другая страсть: колорит. Зреющие хлеба были цвета темного золота, красноватой и золотистой бронзы, в контрасте с бледным кобальтом неба цвета эти казались особенно глубокими и яркими. В отдалении виднелись женщины — простые, энергичные, с бронзовыми от загара лицами и руками, в запыленной грубой одежде цвета индиго и в черных шапочках на коротких волосах.
   Когда он с мольбертом за спиной и сырыми полотнами под мышкой враскачку шагал по дороге, шторы на всех окнах слегка приподнимались, и он оказывался под обстрелом робких и любопытных женских глаз. Он убедился теперь, что старая поговорка: «Лучше сразу за дверь, чем у порога торчать» к его отношениям с родными уже неприменима. Двери домашнего благополучия не захлопнулись перед ним, но и не раскрылись настежь. Сестра Елизавета ненавидела его: она боялась, что нелепые чудачества Винсента лишат ее возможности выйти замуж в Нюэнене. Виллемина любила его, но считала скучным. Лишь в последнее время он подружился с младшим братом Кором.
   Винсент обедал не за общим столом, а где-нибудь в углу, держа тарелку на коленях и поставив перед собой на стул очередной этюд, — он пристально разглядывал свою работу и беспощадно отмечал любой порок, любой промах. С родными он не заговаривал. Они тоже редко обращались к нему. Ел он мало, так как не хотел себя баловать. Только изредка, когда за столом возникал спор о каком-нибудь писателе, которого он любил, Винсент вставлял в беседу два-три слова. Но, в общем, он убедился, что чем меньше он будет разговаривать с родными, тем лучше для всех.


3


   Он писал в полях уже почти целый месяц, когда вдруг почувствовал, что кто-то постоянно следит за ним. Он знал, что жители Нюэнена дивятся ему, что крестьяне, опершись на мотыги, иногда смотрят на него с недоумением. Но теперь было нечто другое. У него появилось ощущение, что за ним не только следят, ни и ходят по пятам. В первые дни он пробовал избавиться от этого наваждения, но чувство, что ему в спину все время смотрят чьи-то глаза, не оставляло его. Много раз он внимательно оглядывал поле, но ничего не видел. Однажды он резко обернулся, и ему показалось, будто за деревом мелькнула белая юбка. В другой раз, выйдя из хижины ткача, он увидел, как кто-то метнулся прочь и побежал по дороге. А был еще случай, когда, работая в лесу, Винсент оставил на минуту свой мольберт и пошел к пруду напиться. Вернувшись, он рассмотрел на сыром холсте отпечатки чьих-то пальцев.
   Узнать, кто эта женщина, ему удалось лишь спустя две недели. Он писал фигуры мужчин, взрыхлявших мотыгами пустошь; поблизости стоял старый, брошенный фургон. Пока Винсент работал, женщина пряталась за фургоном. Винсент сложил свои холсты и мольберт и сделал вид, будто идет домой. Женщина побежала впереди него. Он шел следом, не возбуждая ее подозрений, и увидел, как она свернула к дому, соседнему с домом священника.
   — Мама, кто живет слева от нас? — спросил он вечером, когда все сели за ужин.
   — Семейство Бегеманн.
   — А кто они такие?
   — Мы их почти не знаем. Мать с пятью дочерьми. Отец, видать, давно умер.
   — А что это за люди?
   — Трудно сказать, они такие скрытные.
   — Они католики?
   — Нет, протестанты. Отец был священником.
   — Есть там хоть одна незамужняя девица?
   — Конечно! Они все незамужние. А ты почему спрашиваешь?
   — Просто любопытно. Кто же кормит это семейство?
   — Никто. Они, видимо, богаты.
   — А имен этих девушек ты, наверное, не знаешь?
   Мать пытливо взглянула на него.
   — Нет, не знаю.
   Утром он отправился в поле на то же место. Ему хотелось написать синие фигуры крестьян среди вызревших хлебов и увядшей листвы буковых изгородей. Крестьяне носили блузы из грубого домотканого полотна, основа у него была черная, а уток синий, — получался черно-синий клетчатый рисунок. Когда блузы выцветали от солнца и ветра, они приобретали спокойный, нежный оттенок, великолепно подчеркивавший цвет тела.
   К полудню он почувствовал, что женщина притаилась опять где-то у него за спиной. Краем глаза он увидел, как ее платье мелькнуло около брошенного фургона.
   — Сегодня я ее поймаю, даже если мне придется бросить этюд недописанным, — пробормотал Винсент.
   Он все больше и больше привыкал наносить на холст то, что видел, стремительно, фиксируя свое впечатление одним страстным порывом. В старых голландских картинах его прежде всего поражало то, что они были написаны быстро, что великие мастера очерчивали предмет одним движением кисти и больше уже не прикасались к нему. Они писали с жадной торопливостью, чтобы не утратить свежесть первого впечатления и сохранить то настроение, в котором родился замысел.
   В пылу работы Винсент забыл о женщине. Когда он через полчаса случайно глянул в сторону, то заметил, что женщина вышла из-за дерева и стояла теперь перед фургоном. Он хотел броситься к ней, схватить ее и потребовать ответа, зачем она все время преследует его, но не мог оторваться от работы. Немного погодя он оглянулся снова и с удивлением увидел, что она все еще стоит у фургона и в упор смотрит на него. В первый раз она, не прячась, вышла из своего укрытия.
   Винсент продолжал лихорадочно работать. Чем усерднее он писал, тем ближе подходила к нему женщина. Чем азартнее он углублялся в свое полотно, тем нестерпимее жгли его эти глаза, устремленные ему в спину. Он слегка повернул мольберт, чтобы приноровиться к свету, и тут увидел, что женщина замерла теперь на полпути между ним и фургоном. Казалось, она загипнотизирована и двигается во сне. Шаг за шагом она подходила к нему все ближе и ближе, то и дело останавливаясь, пытаясь повернуть назад, но продолжала идти вперед, повинуясь какой-то непреодолимой силе. Он почувствовал ее за своей спиной. Тогда он резко обернулся и взглянул ей прямо в глаза. Испуг и смятение читались на ее лице; казалось, ее переполняли какие-то чувства, с которыми она не могла совладать. Смотрела она не на Винсента, а на его полотно. Винсент ждал, когда она заговорит. Она молчала. Он повернулся к своей работе и несколькими энергичными мазками закончил ее. Женщина не двигалась. Он чувствовал, как ее платье касается его куртки.
   Близился вечер. Женщина простояла в поле много часов. Винсент устал, творческое возбуждение еще владело всем его существом. Он вскочил и повернулся к женщине.
   У нее внезапно пересохли губы. Она провела языком по верхней губе, потом по нижней. Но слюна тут же высохла, рот у нее словно жгло огнем. Она поднесла руку к горлу, — казалось, ей трудно дышать. Она хотела заговорить, но не смогла.
   — Я Винсент Ван Гог, ваш сосед, — сказал он. — Но вам наверняка это известно и так.
   — Да, — прошептала она еле слышно.
   — Вы из сестер Бегеманн. Которая же?
   Она пошатнулась, схватила его за рукав, но оправилась и удержалась на ногах. Снова она облизала губы своим сухим языком и несколько раз пыталась заговорить, прежде чем ей удалось вымолвить:
   — Марго.
   — Зачем вы преследуете меня, Марго Бегеманн? Я замечаю это вот уже не одну неделю.
   Она глухо вскрикнула, судорожно вцепилась в рукав Винсента и, теряя сознание, упала на землю.
   Винсент встал на колени, подложил ей под голову руку и откинул с ее лба волосы. Красное вечернее солнце садилось за полями, усталые крестьяне медленно брели домой. Винсент и Марго были одни. Он пристально вгляделся в нее. Она не была красива. Ей было, по-видимому, далеко за тридцать. Левый угол ее рта был очерчен резко и твердо, а от правого шла тонкая линия почти до самой скулы. Под глазами у нее были синие круги, усеянные мелкими веснушками. На лице кое-где уже начинали прорезываться морщинки.
   У Винсента в фляжке было немного воды. Тряпочкой, которой он вытирал кисти, он смочил девушке лицо. Она быстро открыла глаза, и Винсент увидел, что они у нее хорошие — темно-карие, нежные, таинственные. Он плеснул себе на руку воды и провел пальцами по лицу девушки. Почувствовав его прикосновение, она вздрогнула.
   — Вам лучше, Марго? — спросил он.
   Она лежала еще секунду, глядя в его зеленовато-синие глаза, такие ласковые, такие проницательные и понимающие. Потом, с отчаянным рыданием, которое вырвалось из самых глубин ее существа, она обхватила его за шею и зарылась лицом в его бороду.


4


   На следующий день они встретились в условленном месте в стороне от деревни. Марго была в очаровательном белом батистовом платье с низким вырезом, в руках она держала соломенную шляпу. Она волновалась, но владела собой гораздо лучше, чем накануне. Когда она пришла, Винсент отложил палитру в сторону. В Марго не было и намека на тонкую красоту Кэй, но по сравнению с Христиной это была очень привлекательная женщина.
   Винсент встал со своего стула, не зная, что делать дальше. Женские платья были не в его вкусе; ему больше нравились на женщине юбка и жакет. Голландских женщин того круга, который принято называть респектабельным, он рисовать не любил — они были не очень-то хороши собой. Винсент предпочитал служанок: нередко они бывали истинно шарденовского типа.
   Марго приподнялась на носки и поцеловала его, просто, привычно, словно они давно уже были любовниками; потом она вдруг прижалась к нему всем телом и затрепетала. Винсент постелил для нее на земле куртку, а сам сел на стул. Марго прикорнула у его ног и посмотрела на него с таким выражением, какого Винсент никогда еще не видел в глазах женщины.
   — Винсент, — сказала она ради одного только удовольствия услышать, как чудесно звучит его имя.
   — Да, Марго?
   Он не знал, что сказать, как вести себя.
   — Вчера ты, наверно, подумал обо мне плохо?
   — Плохо? Нет. А с чего ты взяла?
   — Можешь мне не верить, Винсент, но вчера, поцеловав тебя, я в первый раз в жизни целовала мужчину.
   — Неужели? Разве ты никогда не любила?
   — Нет.
   — Это жаль.
   — Правда? — Она помолчала. — А ты любил других женщин, ведь любил, да?
   — Любил.
   — И многих?
   — Нет… Только троих.
   — А они тебя любили?
   — Нет, Марго, не любили.
   — И как они только могли?
   — Мне всегда не везло в любви.
   Марго придвинулась плотнее к Винсенту и положила руку ему на колено. Другой рукой она шаловливо провела по его лицу, коснувшись массивного носа, полных, приоткрытых губ, твердого, округлого подбородка. Легкая дрожь опять пробежала по ее телу; она быстро отдернула пальцы.
   — Какой ты сильный, — тихо сказала она. — Все у тебя сильное — и руки, и скулы, и шея. Я никогда не встречала раньше такого мужчину.
   Он грубо обхватил ее лицо ладонями. Страсть и возбуждение, кипевшие в ней, передались и ему.
   — Я тебе нравлюсь хоть немного? — В ее голосе звучала тревога.
   — Да.
   — Ты поцелуешь меня?
   Он поцеловал.
   — Пожалуйста, не думай обо мне плохо, Винсент. Я не могу ничего с собой поделать. Ты видишь, я влюбилась в тебя… и не смогла удержаться.
   — Ты влюбилась в меня? В самом деле? Но почему?
   Она прильнула к нему и поцеловала его в уголок рта.
   — Вот почему, — шепнула она.
   Они сидели не шевелясь. Неподалеку было крестьянское кладбище. Столетие за столетием крестьяне ложились на вечный отдых в тех самых полях, которые они обрабатывали при жизни. Винсент стремился показать на своих полотнах, какая это простая вещь — смерть, такая же простая, как падение осенней листвы, — маленький земляной холмик да деревянный крест. За кладбищенской оградой зеленела трава, а вокруг расстилались поля, где-то далеко-далеко сливаясь с небом и образуя широкий, как на море, горизонт.
   — Ты знаешь хоть что-нибудь обо мне, Винсент? — мягко спросила она.
   — Очень мало.
   — Говорил тебе кто-нибудь… сколько мне лет?
   — Нет, никто.
   — Мне тридцать девять. Скоро будет сорок. Вот уже пять лет я все говорю себе, что если не полюблю кого-нибудь до сорока лет, то убью себя.
   — Но ведь это так легко — полюбить.
   — Ты думаешь?
   — Да. Трудно другое — чтобы и тебя полюбили в ответ.
   — Нет, нет. В Нюэнене все трудно. Больше двадцати лет я мечтала кого-нибудь полюбить. И мне ни разу не довелось.
   — Ни разу?
   Она посмотрела куда-то вдаль.
   — Только однажды… я была еще девчонкой… мне нравился мальчик.
   — И что же?
   — Он был католик. Они его выгнали.