— Они знают мои работы? Молодые импрессионисты знают меня?
   Винсент, все еще сидевший на полу, встал на колени, чтобы яснее видеть Тео. А Тео думал о тех днях в Зюндерте, когда они вот так же вместе играли на полу в детской.
   — Ну конечно. Что, по-твоему, я делал в Париже все эти годы? Они считают, что у тебя проницательный глаз и рука художника. Тебе надо теперь только высветлить свою палитру и научиться писать живой, светящийся воздух. Ну, разве это не замечательно, Винсент, жить в такое время, когда совершаются столь важные дела?
   — Тео, ты просто черт, старый черт, вот кто ты такой!
   — Вставай с пола и зажги свет. Давай переоденемся и пойдем пообедаем. Я поведу тебя в ресторан «Брассери Юниверсель». Там подают самый лучший шатобриан во всем Париже. Мы закатим настоящий банкет. С бутылкой шампанского, старина! Отпразднуем тот великий день, когда Париж и Винсент Ван Гог наконец встретились!


3


   На следующее утро Винсент взял свои рисовальные принадлежности и отправился к Кормону. Студия помещалась на четвертом этаже; это был большой зал с широким окном, выходившим на север. Напротив двери стоял обнаженный натурщик. Вокруг было установлено около тридцати мольбертов. Кормон записал имя Винсента и указал ему стул и мольберт для работы.
   Винсент рисовал уже с час, когда какая-то женщина открыла дверь и вошла в зал. На голове у нее была повязка, а одну руку она прижимала к щеке. Она бросила перепуганный взгляд на голого мужчину, воскликнула: «Mon Dieu!»[24] — и выбежала вон.
   Винсент обернулся к ученику, сидевшему позади.
   — Как вы думаете, что с ней такое?
   — О, это случается здесь каждый день. Она ищет дантиста, который живет рядом со студией. От одного вида голого мужчины зубная боль у них разом проходит. Если дантист не сменит квартиру, он непременно разорится. А вы, кажется, новичок?
   — Да. Я всего третий день в Париже.
   — Как вас звать?
   — Ван Гог. А вас?
   — Анри Тулуз-Лотрек. Вы не родственник Тео Ван Гогу?
   — Я его брат.
   — Так вы, должно быть, Винсент! Рад, очень рад познакомиться с вами. Ваш брат — лучший продавец картин в Париже. Он единственный, кто дает возможность пробиться молодым. Более того, он борется за нас. Если парижская публика когда-нибудь нас признает, то лишь благодаря Тео Ван Гогу. Все мы считаем его молодчиной.
   — Я тоже так считаю.
   Винсент пристально посмотрел на собеседника. У Лотрека был приплюснутый череп, а нос, губы, подбородок сильно выдавались вперед. Большая черная борода топорщилась во все стороны и росла как бы не вниз, а вверх.
   — Что привело вас в эту дыру, к Кормону? — спросил Лотрек.
   — Мне негде больше рисовать. А вас что сюда привело?
   — Ей-богу, сам не знаю. Я жил целый месяц на Монмартре в борделе. Писал портреты девушек. Это, скажу вам, настоящая работа. А рисовать в студии — детская игра.
   — Хотелось бы поглядеть на эти портреты ваших девушек.
   — В самом деле?
   — Конечно. Почему же нет?
   — Многие считают меня помешанным, потому что я пишу танцовщиц, клоунов и проституток. Но ведь именно в них настоящая характерность.
   — Я знаю. В Гааге я сам был женат на проститутке.
   — Bien![25] Я вижу, что Ван Гоги — это настоящие люди! Позвольте посмотреть, как вы нарисовали эту модель.
   — Вот, пожалуйста, я сделал четыре рисунка.
   Лотрек посмотрел с минуту на рисунки и сказал:
   — Мой друг, мы с вами поладим. Мы мыслим одинаково. Кормон эти рисунки видел?
   — Нет.
   — Как только он увидит их, ваша песенка спета. Раскритикует в пух и прах. Недавно он мне говорит: «Лотрек, вы преувеличиваете, вы всегда все преувеличиваете. Каждая линия в ваших рисунках — настоящая карикатура».
   — А вы ему, конечно, ответили: «Это, дорогой мой Кормон, характер, — характер, а не карикатура!»
   Острые, как иголки, черные зрачки Лотрека загорелись любопытством.
   — Так, значит, вы все-таки хотите досмотреть портреты моих девушек?
   — Ну, разумеется, точу.
   — Тогда идемте. А то здесь пахнет прямо-таки покойницкой.
   У Лотрека была толстая, короткая шея и могучие руки. Когда он встал с места, Винсент увидел, что его новый друг — калека. Стоя на ногах, Лотрек был не выше, чем когда сидел на стуле. Его грузный торс круто клонился вперед, а ноги были хилые и тонкие.
   Они шли к бульвару Клиши. Лотрек тяжело опирался на свою палку. Каждые пять минут он останавливался передохнуть и указывал какую-нибудь красивую линию в архитектуре зданий. Не доходя одного квартала до «Мулен Руж», они стали подниматься вверх, на Монмартр. Лотрек вынужден был отдыхать все чаще и чаще.
   — Вы, наверно, любопытствуете, Ван Гог, что с моими ногами? Любопытствуют буквально все. Хорошо, я расскажу.
   — Да что вы! В этом нет никакой надобности.
   — Ладно уж, слушайте. — Он весь скорчился, навалившись на палку плечом. — Я родился с хрупкими костями. Когда мне было двенадцать лет, я поскользнулся на натертом полу и сломал берцовую кость правой ноги. Через год я упал в канаву и сломал левую ногу. С тех пор мои ноги не выросли ни на дюйм.
   — Вы очень страдаете от этого?
   — Нет. Если бы я был здоров, мне никогда бы не стать художником. Мой отец граф Тулузский, вот кто. Я должен был унаследовать его титул. Если бы я захотел, мне бы вручили маршальский жезл и я бы скакал верхом рядом с королем Франции. Конечно, если бы король Франции был в наличии. Mais sacrebleu[26], зачем быть графом, если можно стать художником?
   — Да, боюсь, что времена графов миновали.
   — Ну, что ж, пойдемте? Вон там, чуть подальше по этой улице, мастерская Дега. Болтают, будто я подражаю Дега, потому что он пишет балетных танцовщиц, а я пишу девушек из «Мулен Руж». Ну и пусть болтают, что хотят. Вот и мое жилище, улица Фонтен, девятнадцать-бис. Я живу в нижнем этаже, как вы можете догадаться.
   Он открыл дверь и пропустил Винсента вперед.
   — Живу я один, — сказал он. — Садитесь, если отыщете себе местечко.
   Винсент огляделся. В мастерской, загроможденной холстами, рамами, мольбертами, стульями, стремянками, свертками тканей, стояли еще два широких стола. На одном из них было множество бутылок с дорогими винами в разноцветные графины с ликерами. Второй стол был завален балетными туфельками, париками, старинными книгами, женскими платьями, перчатками, чулками, непристойными фотографиями и редчайшими японскими гравюрами. В этом хаосе едва оставалось место, где Лотрек мог бы сидеть и работать.
   — В чем дело, Ван Гог? — спросил хозяин. — Вам некуда сесть? Отодвиньте этот хлам на полу и поставьте стул поближе к окну. В том борделе было двадцать семь девушек. Я спал со всеми без исключения. Вы согласны, что необходимо поспать с женщиной, чтобы понять ее до конца?
   — Согласен.
   — Вот вам этюды. Я носил их к торговцу картинами на бульваре Капуцинок. «Лотрек, — сказал он мне, — зачем вы постоянно рисуете безобразие? Зачем вы все время пишете самых грязных, самых беспутных людей? Эти женщины отвратительны, просто отвратительны. Пьяный разгул и грязные пороки начертаны у них на лицах. Разве новое искусство заключается лишь в том, чтобы щеголять безобразием? Неужели вы, художники, стали так слепы к красоте, что способны изображать только самую мерзость?» А я ему говорю: «Извините, но меня тошнит, а я не хочу блевать на ваши шикарные ковры». Вам достаточно света, Ван Гог? Не хотите ли выпить? Скажите, что вы предпочитаете? У меня есть все что угодно.
   Лотрек проворно заковылял по комнате, лавируя между стульями, столами и свертками, налил бокал и протянул его Винсенту.
   — Выпьем за безобразие, Ван Гог! — воскликнул он. — Пусть и духа его не будет в Академии!
   Винсент потягивал вино и рассматривал двадцать семь портретов девушек из веселого дома на Монмартре. Он понял, что художник изобразил их такими, какими видел в действительности. Это были портреты без всяких прикрас, без тени осуждения или упрека. Лица девушек выражали обездоленность и страдание, бездушную чувственность, грубый разврат и духовную нищету.
   — Вам нравятся портреты крестьян, Лотрек? — спросил Винсент.
   — Да, если они написаны без сантиментов.
   — Так вот, я пишу крестьян. И сейчас меня поразило, что эти женщины — тоже крестьянки. Так сказать, возделывательницы плоти. Земля и плоть — это ведь лишь две разные формы одной и той же субстанции, как вы считаете? Эти женщины возделывают плоть, человеческое тело, которое нужно возделывать, чтобы заставить его рождать жизнь. У вас хорошие работы, Лотрек, вы сказали нечто стоящее.
   — А вы не находите их безобразными?
   — Тут все в глубоком соответствии с подлинной жизнью. А ведь это самая высшая форма красоты, верно? Если бы вы идеализировали женщин, писали их сентиментально, — вот тогда они были бы безобразны, тогда ваша работа была бы фальшью, трусостью. А вы во весь голое говорите всю правду, выражая ее так, как видите. Только в этом и состоит красота, не так ли?
   — Господи боже! Почему на свете мало таких людей, как вы? Давай выпьем еще! А этюды, смотрите сами. Берите, что захочется.
   Винсент поднес к свету одно полотно, задумался на секунду, потом воскликнул:
   — Домье! Вот кого мне напоминает эта вещь.
   Лотрек просиял.
   — Да, Домье. Это величайший из художников. Единственный человек, у кого я чему-то научился. Боже! Как великолепно умел этот человек ненавидеть!
   — Но к чему писать то, что ненавидишь? Я пишу только то, что люблю.
   — Всякое великое искусство порождается ненавистью, Ван Гог. О, я вижу, вас заворожил мой Гоген.
   — Кто, кто? Чья это, вы говорите, работа?
   — Поля Гогена. Вы не знаете его?
   — Нет.
   — Надо вам познакомиться с ним. А это туземная женщина с острова Мартиники. Гоген там жил одно время. Он просто помешан на примитивах, но живописец это великолепный. У него была жена, трое детей и недурное положение на бирже, которое давало ему тридцать тысяч франков в год. Он накупил на пятнадцать тысяч франков картин Писсарро, Мане и Сислея. Написал портрет своей жены ко дню их свадьбы. Она восприняла это как благородный жест. Гоген обычно писал по воскресеньям: слыхали вы о Биржевом клубе искусств? Однажды Гоген показывает свою работу Мане, а тот говорит, что она очень хороша. «О, — возражает Гоген, — я всего-навсего любитель!» — «Ну нет, — говорит Мане, — любители — это те, кто пишет плохие картины». Эта фраза опьянила Гогена, словно чистый спирт; с тех пор он уже не протрезвлялся ни на минуту. Бросил службу на бирже, жил с семьей на свои сбережения год в Руане, затем отослал и детей и жену к ее родителям в Стокгольм. Одним словом, вконец свихнулся.
   — Это любопытно!
   — Будьте осторожны, когда встретитесь с ним; он любит мучить своих друзей. А скажите, Ван Гог, как вы насчет того, чтобы я показал вам «Мулен Руж» и «Элизе-Монмартр»? Я знаю там всех девочек. Вы любите женщин, Ван Гог? Я имею в виду — любите спать с ними? Я, например, люблю. Что вы скажете, если мы покутим там мочку?
   — Что ж, с удовольствием.
   — Отлично. Однако боюсь, нам пора снова идти к Кормону. Не выпить ли еще на дорогу? Вот так. Налейте-ка себе, и мы покончим с этой бутылкой. Ого, этак вы перевернете стол. Ну, пустяки, служанка приберет. Я богат, Ван Гог. Мой знатный отец чувствует себя виноватым в том, что он породил меня на свет калекой, и поэтому ни в чем мне не отказывает. Когда я переезжаю на новую квартиру, я не беру с собой ничего, кроме своих работ. Я снимаю пустую мастерскую и покупаю всю обстановку заново. Наступает время, когда вещи меня душат, и я опять бросаю мастерскую. Между прочим, каких женщин вы предпочитаете? Блондинок? Рыжеволосых? Плюньте, дверь не стоит и закрывать. Посмотрите, как железные крыши плывут по бульвару Клиши, словно черный океан. А, к черту! Мне нет нужды ломаться перед вами. Я наваливаюсь на эту палку и показываю вам всякие красивые места, потому что я проклятый богом калека, потому что я могу пройти без передышки лишь десяток шагов! Что ж, все мы калеки в том или ином смысле. Пошли дальше!


4


   На первый взгляд все казалось так просто. Ему надо было лишь отказаться от своих привычных тонов, накупить светлых красок и начать писать, как пишут импрессионисты. Но, проработав день, Винсент был озадачен и слегка рассержен. На второй день его охватило смятение. Затем оно уступило место досаде, горечи и страху. К концу недели он уже не находил себе места от злости. После всех долгих поисков колорита он все еще чувствовал себя начинающим! Полотна у него получались темные, тусклые, вялые. Лотрек, сидя у Кормона рядом с Винсентом, видел, как он мучается и бранится, но от советов воздерживался.
   Это была тяжелая неделя для Винсента, но в тысячу раз тяжелей переживал ее Тео. Тео был человеком застенчивым, мягким и деликатным во всех своих поступках. Ему во всем была свойственна изысканная разборчивость — в одежде, в манерах, в обстановке квартиры и служебного кабинета. Природа наделила его лишь малой долей той сокрушающей жизненной силы и энергии, какой обладал Винсент.
   Квартирка на улице Лаваль была достаточно просторна лишь для Тео и его изящной мебели в стиле Луи-Филиппа. Через неделю Винсент превратил ее в какую-то свалку. Он перевернул вверх дном все, что там было, рассовал как попало мебель, закидал весь пол своими холстами, кистями, пустыми тюбиками, завалил диваны и столы грязной одеждой, бил посуду, пачкал вещи краской — словом, разрушил тот идеальный порядок, который так тщательно поддерживал Тео.
   — Винсент! Винсент! — восклицал Тео. — Не будь же таким варваром!
   Винсент ходил по комнате, бормоча себе под нос и кусая ногти. Потом он с размаху бросился в хрупкое кресло.
   — Ничего не выйдет, — стонал он. — Я начал работать слишком поздно. Я уже стар, чтобы изменить свою манеру. Боже мой, Тео, я старался изо всех сил. Я начал на этой неделе двадцать новых полотен. Но у меня уже своя выработанная техника, мне поздно начинать все сначала! Говорю тебе — я человек конченый. Не могу же я вернуться в Голландию и рисовать там овец, после всего того, что я увидел здесь. А сюда я приехал слишком поздно и уже не в силах войти в русло нового искусства. Господи, что же мне делать?
   Он вскочил с кресла, дошел, шатаясь, до двери, открыл ее, чтобы глотнуть свежего воздуха, снова закрыл, подбежал к окну, распахнул его, поглядел на ресторан «Батай», потом рывком захлопнул окно, так что чуть не посыпались стекла, выбежал на кухню напиться, залил там пол и вернулся к Тео со струйками воды, сбегающими по подбородку.
   — Ну, что ты скажешь, Тео? Бросить мне свое ремесло? Покончить с ним совсем? Ведь дело к этому идет, верно?
   — Винсент, ты ведешь себя как ребенок. Успокойся на минутку и послушай, что я тебе скажу. Нет, нет, перестань бегать по комнате, сядь! Я не могу говорить, пока ты не сядешь. И, ради всего святого, сними эти тяжелые башмаки, если тебе непременно надо пинать золоченое кресло, когда ты проходишь мимо.
   — Но послушай, Тео, целых шесть лет я мирился с тем, что ты меня содержишь. И что ты получил в результате? Кучу мертвых коричневых полотен и несчастного неудачника на шею.
   — А припомни-ка, дружище, когда ты решил писать крестьян, удалось ли тебе овладеть этой премудростью в одну неделю? Или ты работал целых пять лет?
   — Да, но в ту пору я только начинал…
   — А теперь ты только начинаешь овладевать цветом! И это займет у тебя, может быть, еще лет пять.
   — Но когда же конец, Тео? Неужели мне всю жизнь числиться в учениках? Мне уже тридцать три; когда же я, черт подери, стану зрелым художником?
   — Тебе предстоит преодолеть последнее препятствие, Винсент. Я видел все, что только пишут в Европе; картины на моих антресолях — это новейшее слово в живописи. Как только ты высветлишь свою палитру…
   — Ох, Тео, неужели ты и вправду думаешь, что я на это способен? Ты не считаешь меня самым что ни на есть жалким неудачником?
   — Я склонен скорее считать тебя ослом. Тут величайшая революция в истории искусства, а ты хочешь всего достичь за одну неделю! Давай-ка выйдем на Монмартр и остудим немного головы. Если я просижу с тобой в этой комнате еще пять минут, то могу лопнуть от злости.
   На следующий день Винсент допоздна работал у Кормона, а потом зашел за Тео в галерею. Спускались ранние апрельские сумерки, ряды шестиэтажных каменных домов отлипали тускнеющим розовато-жемчужным блеском. Весь Париж пил свой аперитив. Кафе на улице Монмартр были полны веселых, шумных посетителей. Через окна и двери оттуда доносились мягкие звуки музыки, услаждавшей слух парижан, — парижане отдыхали после трудового дня. Загорались газовые фонари, гарсоны в ресторанах сервировали столы, приказчики в универмагах опускали на окнах железные шторы и убирали товары с уличных лотков.
   Тео и Винсент беззаботно шагали по улицам. Они пересекли площадь Шатодэн, на которую по шести сходящимся улицам вливались непрерывные потоки экипажей, миновали церковь Нотр-Дам де Лоретт и стали подниматься вверх на улицу Лаваль.
   — А не выпить ли нам аперитив, Винсент?
   — Пожалуй. Давай сядем где-нибудь так, чтобы наблюдать толпу.
   — Тогда пойдем в «Батай», на улицу Аббатисы. Кое-кто из моих друзей, вероятно, уже там.
   Ресторан «Батай» посещали преимущественно художники. В переднем зале стояло лишь четыре-пять столиков, но сзади были две просторные, красиво обставленные комнаты. Мадам Батай обычно проводила художников в одну комнату, а всех остальных — в другую; она с первого взгляда безошибочно угадывала, к какой категории принадлежит посетитель.
   — Гарсон! — крикнул Тео. — Подайте мне кюммель эко два нуля.
   — А меня ты чем собираешься угостить, Тео?
   — Попробуй куантро. Ты должен какое-то время поэкспериментировать, прежде чем остановиться на чем-нибудь одном.
   Официант принес и поставил перед ними рюмки на блюдцах, на которых черными цифрами были обозначены цены. Тео закурил сигару, Винсент — трубку. По тротуару прошли прачки в черных фартуках, прижимая к бокам корзины с отглаженным бельем; мастеровой, помахивающий селедкой, которую он нес, держа за хвост; художники в блузах, с сырыми еще полотнами, натянутыми на подрамники; дельцы в черных котелках и серых клетчатых пальто; хозяйки в матерчатых туфлях с бутылкой вина или куском завернутого в бумагу мяса; красавицы в длинных волочащихся юбках, с тонкими талиями и в маленьких, надвинутых на лоб шляпках, украшенных перьями.
   — Блестящий парад, не правда ли, Тео?
   — О да. Париж, в сущности, просыпается лишь в час аперитива.
   — Я вот все думаю… что именно делает Париж таким чудесным?
   — По правде говоря, не знаю. Это вечная тайна. Дело, мне кажется, в характере французов. Им свойственно чувство свободы и терпимости, легкое и веселое отношение к жизни… А, вот идет один мой приятель, с которым мне хочется тебя познакомить. Добрый вечер, Поль. Как поживаешь?
   — Благодарю, Тео, прекрасно.
   — Разреши представить тебе моего брата, Винсента Ван Гога. Винсент, это Поль Гоген. Присаживайся, Поль, и выпей свой неизменный абсент.
   Гоген взял рюмку, лизнул абсент и провел кончиком языка по небу.
   — Как вы находите Париж, господин Ван Гог? — спросил он, повернувшись к Винсенту.
   — О, мне он очень и очень нравится.
   — Tien! C'est curieux![27] Ведь есть же люди, которым он нравится. Что касается меня, то я считаю его огромной помойкой, не более. Вся цивилизация — помойка.
   — Куантро мне не очень по вкусу, Тео. Можешь ты предложить чего-нибудь еще?
   — Попробуйте абсент, господин Ван Гог, — посоветовал Гоген. — Это единственный напиток, достойный художника.
   — Как ты думаешь, Тео?
   — Чего ты меня-то спрашиваешь? Решай сам. Гарсон! Еще один абсент. У тебя сегодня очень довольный вид, Поль. Что случилось? Продал картину?
   — Фу, какая проза, Тео. Нет, сегодня утром со мной произошло нечто необычайное.
   Тео украдкой подмигнул Винсенту.
   — Расскажи нам, Поль. Гарсон! Еще абсент для господина Гогена.
   Гоген снова прикоснулся к абсенту кончиком языка, провел им по небу и начал рассказывать.
   — Вы, конечно, знаете тупик Френье, — тот, что идет от улицы Форно? Так вот, сегодня, в пять часов утра, я слышу там, как мамаша Фурель, жена возчика, орет благим матом: «Караул! У меня повесился муж!» Я вскочил с кровати, натянул брюки (приличие прежде всего!), схватил нож, побежал вниз и перерезал веревку. Возчик уже задохнулся, хотя был совсем теплый. Я хотел перенести его и положить на кровать. «Не тронь! — кричит мамаша Фурель. — Надо дождаться полиции!»
   А рядом с моим домом живет огородник, который торгует овощами со своих грядок. «Найдется у вас канталупа?» — спрашиваю я его. «Как же, господи, найдется, совсем спелая». За завтраком я съел эту дыню, совершенно не думая о человеке, который повесился. Как видите, в жизни не все уж столь дурно. Кроме яда, есть и противоядие. Я был приглашен на завтрак, а поэтому надел лучшую рубашку, рассчитывая потрясти общество. Я рассказал об этом происшествии всем, кто там был. Они беззаботно улыбались и только попросили себе на счастье по куску веревки, на которой повесился возчик.
   Винсент внимательно вгляделся в Поля Гогена. У Гогена была крупная черноволосая голова варвара, массивный, перекошенный к правому углу рта нос, большущие, навыкате, миндалевидные глаза, постоянно сохранявшие выражение жестокой меланхолии. Крепкие кости проступали у него буграми в надбровьях, под глазами, на длинных скулах и широком подбородке. Это был настоящий гигант, в нем чувствовалась огромная первобытная сила.
   Тео вяло усмехнулся.
   — Боюсь, Поль, что ты слишком смакуешь свои садистские шутки, чтобы они казались естественными. Ну, мне пора, я приглашен на обед. Пойдем вместе, Винсент?
   — Пусть он останется со мной, Тео, — сказал Гоген. — Я хочу познакомиться с твоим братом поближе.
   — Что ж, прекрасно. Но не вливай в него слишком много абсента. Он к этому не привык. Гарсон, сколько с меня?
   — Ваш брат — хороший человек, Винсент, — продолжал Гоген уже на улице. — Он еще боится выставлять работы молодых художников, но, мне кажется, ему мешает лишь Валадон.
   — На антресолях у него выставлены Моне, Сислей, Писсарро и Мане.
   — Верно. Но где же Съра? Где Гоген? А Сезанн и Тулуз-Лотрек? Ведь кое-кто уже стареет, и время скоро будет упущено.
   — Вы знаете Тулуз-Лотрека?
   — Анри? Ну, разумеется! Кто его не знает! Чертовски интересный художник, но совсем сумасшедший. Думает, что если будет спать с пятью тысячами женщин, то докажет себе, что он полноценный мужчина. Каждое утро, когда он просыпается, его мучает сознание, что он безногий урод, и каждый вечер он топит свою боль в вине и любовных утехах. Но наутро все его терзания начинаются снова. Если бы он не был таким психопатом, то стал бы одним из самых блестящих наших художников. Ну, нам сюда, за угол. Моя мастерская на четвертом этаже. Осторожней на лестнице, тут сломана ступенька.
   Гоген вошел в свое жилище первым и зажег лампу. Это была жалкая мансарда: здесь стояли лишь мольберт, металлическая кровать, стол и стул. В нише у двери Винсент заметил несколько вызывающе неприличных фотографий.
   — Судя по этим картинкам, у вас не слишком возвышенные взгляды на любовь, — заметил Винсент.
   — Где вас усадить, на кровати или на стуле? На столе есть табак, можете набить свою трубку. А что касается любви, то я люблю женщин толстых и порочных. Мне скучно, когда женщины проявляют интеллект. Я давно мечтаю найти толстую любовницу, и мне никогда это не удавалось. Словно в насмешку, они вечно оказываются беременными. Читали вы новеллу этого юноши Мопассана, которая была напечатана в прошлом месяце? Мопассан — протеже Золя. Так вот, там рассказывается, как человек, который любит толстых женщин, велел приготовить рождественский обед на две персоны и вышел на улицу в поисках подруги. Ему встретилась женщина, вполне удовлетворяющая его вкус, но едва они сели за стол, она возьми да и роди ему мальчика!
   — Все это не имеет ничего общего с любовью, Гоген.
   Подложив свою мускулистую руку под голову, Гоген растянулся на кровати и стал жадно курить, пуская к некрашеному потолку клубы дыма.
   — Вы не подумайте, Винсент, что я нечувствителен к красоте, — нет, я попросту ее не перевариваю. Как вы догадываетесь, я не признаю любви. Сказать «Я люблю вас» для меня немыслимо, не повернется язык. Но я отнюдь не жалуюсь. Подобно Христу, я заявляю: «Плоть есть плоть, а дух есть дух». И вследствие этого скромный доход удовлетворяет мою плоть, а дух пребывает в мире.
   — И все это, как видно, дается вам очень легко!
   — Нет, когда дело касается постели, все это совсем не легко. С женщиной, которая испытывает наслаждение, и я наслаждаюсь вдвое сильнее. Но я скорее опущусь до онанизма, чем стану растрачивать свои чувства. Я берегу их для живописи.
   — В последнее время такие мысли приходили и мне. Нет, нет, спасибо, я больше не выдержу ни капли абсента. А вы пейте, не смотрите на меня. Мой брат Тео очень хорошо отзывается о ваших работах. Можно мне взглянуть на них?
   Гоген спрыгнул с кровати.
   — Право, не знаю. Мои полотна — это совершенно частные, личные вещи, такие же, как, скажем, письма. Ладно, я все-таки покажу их вам. Но вы понимаете, при таком свете много не увидишь. Ну, хорошо, хорошо, смотрите, если вам так хочется.