Гоген присел на корточки, вытащил из-под кровати груду полотен и начал одно за другим ставить их на стол, прислоняя к бутылке абсента. Винсент приготовился к чему-то необыкновенному, но то, что он увидел, вызвало у него лишь недоумение. Все на этих полотнах насквозь пронизывало солнце; тут были деревья, которые не мог бы определить ни один ботаник; животные, о существовании которых не подозревал и сам Кювье; люди, каких мог сотворить только Гоген; море, словно излившееся из кратера вулкана; небо, на котором не мог бы жить ни одни бог. Тут были неуклюжие остроплечие туземцы, в их детски наивных глазах чудилась таинственность бесконечности; были фантазии, воплощенные в пламенно-алых, лиловых и мерцающих красных тонах; были чисто декоративные композиции, в которых флора и фауна источали солнечный зной и сияние.
   — Вы как Лотрек, — сказал Винсент. — Вы ненавидите. Ненавидите всей силой вашего сердца.
   Гоген рассмеялся.
   — Что вы скажете о моей живописи, Винсент?
   — Откровенно говоря, не знаю, что и сказать. Дайте мне время собраться с мыслями. Разрешите, я приду к вам еще раз и посмотрю ваши работы.
   — Приходите сколько угодно. В Париже есть сейчас только один молодой человек, который пишет так же хорошо, как я, — Жорж Съра. Он — тоже примитив. Все остальное парижское дурачье вполне цивилизованно.
   — Жорж Съра? — отозвался Винсент. — Кажется, я о нем и не слыхал.
   — Наверняка не слыхали. Его полотна не хочет выставлять ни один торговец картинами. А между тем он великий художник.
   — Мне хотелось бы встретиться с ним, Гоген.
   — Я сведу вас к нему. А сейчас что вы скажете, если я предложу вам пойти в «Брюан» и пообедать? Деньги у вас есть? У меня всего-навсего два франка. Эту бутылку мы лучше прихватим с собой. Идите вперед. Я подержу лампу, пока вы спуститесь, а то вы сломаете себе шею.


5


   Было уже почти два часа ночи, когда они подошли к дому Съра.
   — А мы не разбудим его? — спросил Винсент.
   — Бог мой, куда там! Он работает ночи напролет. И почти целые дни. Мне кажется, он никогда не спит. Вот его дом. Это собственность его мамаши. Однажды она мне сказала: «Жорж, мой сын, хочет заниматься живописью. Ну, что ж, пусть занимается ею. У меня достаточно денег, чтобы жить нам обоим. Лишь бы он был счастлив». А Жорж у нее — примерный сын. Не пьет, не курит, не ругается, не шляется по ночам, не волочится за женщинами, не тратит денег ни на что, кроме холстов и красок. У него только один порок — живопись. Говорят, у него тут неподалеку есть любовница и сын от нее, но сам он о них никогда словом не обмолвился.
   — В доме, кажется, темно, — сказал Винсент. — Как бы нам войти, не потревожив семейство?
   — У Жоржа есть мансарда. Зайдем с другой стороны, может быть, там горит свет. Кинем ему в окно камешек. Нет, нет, кидать буду я. А то вы еще бросите неудачно, попадете в окно на третьем этаже и разбудите мамашу.
   Жорж Съра сошел вниз, открыл дверь и, приложив палец к губам, повел гостей наверх. Когда он притворил дверь своей мансарды, Гоген сказал:
   — Жорж, я хочу тебя познакомить с Винсентом Ван Гогом, братом Тео. Он пишет как голландец, но во всем остальном это чертовски хороший парень.
   Мансарда у Съра была очень большая, она занимала чуть-ли не целый этаж во всю длину. На стенах висели огромные неоконченные картины, под ними высились подмостки. Висячая газовая лампа освещала высокий квадратный стол, на котором лежало сырое полотно.
   — Рад познакомиться с вами, господин Ван Гог. Сделайте милость, простите меня, я поработаю минутку. Надо еще раз пройтись в одном месте, пока краски не просохли.
   Он взобрался на высоченный табурет и склонился над своей картиной. Газовая лампа бросала ровный, желтоватый свет. Двадцать маленьких горшочков с краской были аккуратно расставлены вдоль края стола. Съра обмакнул в краску кончик кисточки — таких маленьких кисточек Винсенту никогда не доводилось видеть — и с математической точностью начал наносить на холст цветные пятнышки. Он работал ровно, без всякого волнения. Движения у него были рассчитанные и бесстрастные, как у машины. Точка-точка-точка. Зажав отвесно кисточку в пальцах, он едва касался ею краски и тук-тук-тук-тук — сотни раз быстро ударял ею по полотну.
   Винсент смотрел на него разинув рот. Наконец Съра обернулся и сказал:
   — Ну, вот, я и выдолбил это место.
   — Ты не покажешь свою работу Винсенту, Жорж? — спросил Гоген. — Он ведь из тех краев, где пишут только коров да овец. О существовании нового искусства он узнал всего неделю назад.
   — Тогда, пожалуйста, влезьте на этот табурет, господин Ван Гог.
   Винсент взобрался на табурет и глянул на лежавшее перед ним полотно. Ничего подобного он не видел до этих пор ни в искусстве, ни в жизни. Картина изображала остров Гранд-Жатт. Здесь, подобно пилонам готического собора, высились какие-то странные, похожие скорее на архитектурные сооружения, человеческие существа, написанные бесконечно разнообразными по цвету пятнышками. Трава, река, лодки, деревья, — все было словно в тумане, все казалось абстрактным скоплением цветных пятнышек. Картина была написана в самых светлых тонах — даже Мане и Дега, даже сам Гоген не отважились бы на такой свет и такие яркие краски. Она уводила зрителя в царство почти немыслимой, отвлеченной гармонии. Если это и была жизнь, то жизнь особая, неземная. Воздух мерцал и светился, но в нем не ощущалось ни единого дуновения. Это был как бы натюрморт живой, трепетной природы, из которой начисто изгнано всякое движение.
   Гоген, стоявший рядом с Винсентом, увидев выражение его лица, расхохотался.
   — Ничего, Винсент, с первого раза полотна Жоржа поражают любого точно так же, как и вас. Не смущайтесь! Что вы о них думаете?
   Винсент поглядел на Съра, как бы прося прощения.
   — Вы меня извините, господин Съра, но в последнее время на меня свалилось столько неожиданностей, что я утратил всякое равновесие. Я воспитан в голландских традициях. Того, за что борются импрессионисты, у меня и в мыслях не бывало. А теперь вот я с удивлением вижу, как все мои прежние представления рушатся.
   — Понимаю, — спокойно ответил Съра. — Мой метод переворачивает все искусство живописи, и нельзя требовать, чтобы вы приняли его с первого взгляда. Видите ли, господин Ван Гог, до сего времени живопись основывалась на личном опыте художника. Я поставил себе цель сделать ее абстрактной наукой. Мы должны научиться классифицировать наши ощущения и добиться здесь математической точности. Любое человеческое ощущение может и должно быть сведено к абстрактному выражению в цвете, линии, тоне. Видите эти горшочки о краской на моем столе?
   — Да, я сразу обратил на них внимание.
   — Каждый из этих горшочков заключает в себе какое-то человеческое чувство. По моей формуле чувства можно изготовить на фабрике и продавать в аптеке. Довольно нам смешивать краски на палитре, полагаясь на случай, — этот метод уже стал достоянием прошлого века, Отныне пусть художник идет в аптеку и покупает горшочки с красками. Наступил век науки, и я намерен превратить живопись в науку. Личности предстоит исчезнуть, а живопись должна подчиниться строгому расчету, как архитектура. Вы меня понимаете, господин Ван Гог?
   — Нет, — сказал Винсент. — Боюсь, что не понимаю.
   Гоген подтолкнул Винсента локтем.
   — Но послушай, Жорж, почему ты уверяешь, что это именно твой метод? Писсарро открыл его, когда тебя еще не было на свете.
   — Это ложь!
   Лицо Съра побагровело. Соскочив с табурета, он быстро подошел к окну, побарабанил пальцами по подоконнику и напустился на Гогена:
   — Кто сказал, что Писсарро открыл это прежде меня? Я утверждаю, что это мой метод. Я первым применил его. Писсарро воспринял пуантилизм от меня. Я переворошил всю историю искусства, начиная с итальянских примитивов, и говорю вам, что до меня никому это не приходило в голову. Да как ты только смеешь…
   Он свирепо закусил нижнюю губу и отошел к подмосткам, повернув к гостям свою сутулую спину.
   Винсент был изумлен такой резкой переменой. У этого человека, который только что тихо сидел, склонившись над своей работой, были на редкость правильные, строгие в своем совершенстве черты лица. У него были бесстрастные глаза, суховато-сдержанные манеры ученого, погруженного в свои исследования. Голос его звучал холодно, почти назидательно. Минуту назад во всем его облике было нечто столь же абстрактное, как и в его полотнах. А теперь он, стоя в углу мансарды, кусал свою толстую красную губу, выпяченную из пышной бороды, и сердито ерошил кудрявую темно-русую шевелюру, которая только что была аккуратнейшим образом причесана.
   — Хватит тебе, Жорж! — увещевал его Гоген, подмигивая Винсенту. — Всем известно, что это твой метод. Без тебя не было бы никакого пауантилизма.
   Съра смягчился и подошел к столу. Гневный блеск его глаз понемногу гаснул.
   — Господин Съра, — заговорил Винсент, — разве мы можем превратить живопись в отвлеченную, безличную науку, если в ней всего важнее выражение личности художника?
   — Одну минуту. Сейчас сами увидите.
   Съра схватил со стола коробку цветных мелков и уселся прямо на пол. Газовая лампа ровно освещала мансарду. Было по-ночному тихо. Винсент присел по одну сторону Съра, Гоген — по другую. Съра все еще не мог унять свое волнение, и голос его прерывался.
   — На мой взгляд, — сказал он, — все способы воздействия, существующие в живописи, можно выразить какой-то формулой. Допустим, я хочу изобразить цирк. Вот наездница на неоседланной лошади, вот тренер, а здесь публика. Я хочу выразить дух беспечного веселья. А какие у нас есть три элемента живописи? Линия, цвет и тон. Прекрасно. Чтобы выразить дух веселья, я веду все линии вверх от горизонта — вот так. Я беру яркие, светящиеся цвета, они у меня преобладают — в результате у меня преобладает теплый тон. Видите? Ну разве это не абстракция веселья?
   — Верно, — согласился Винсент. — Это, может быть, и абстракция веселья, но самого веселья я здесь не вижу.
   Все еще сидя на корточках, Съра взглянул на Винсента. Его лицо было в тени. Теперь Винсент снова увидел, как красив этот человек.
   — Я не стараюсь выразить само веселье. Вы знакомы с учением Платона, мой друг?
   — Знаком.
   — Так вот, художник должен научиться изображать не предмет, а сущность предмета. Когда он пишет лошадь, это должна быть не та конкретная лошадь, которую вы можете опознать на улице. Камера создает фотографию; нам же следует идти гораздо дальше. Мы должны уловить, господин Ван Гог, платоновскую лошадиную сущность, идею лошади в крайнем ее выражении. И когда мы пишем человека, это должен быть не какой-то, к примеру, консьерж, с бородавкой на носу, а дух и сущность всех людей. Вы меня понимаете, мой друг?
   — Я понимаю, — ответил Винсент, — но я не могу согласиться с вами.
   — Придет время, и вы со мной согласитесь.
   Съра встал на ноги и полой халата стер свой рисунок.
   — Теперь поговорим, как надо изображать покой, тишину, — продолжал он. — Я пишу сейчас остров Гранд-Жатт. Все линии тут я веду горизонтально, видите? У меня будет равновесие между теплыми и холодными тонами — вот таким образом; равновесие между темным в светлым цветом — вот так. Понимаете?
   — Продолжай, Жорж, и не задавай дурацких вопросов, — сказал Гоген.
   — А теперь мне надо показать печаль. Делаем все линии ниспадающими, вот как тут. Делаем преобладающим холодный тон — вот так, и накладываем темные краски — так. И поглядите — вот сущность печали! Это может сделать даже ребенок. Математические формулы компоновки пространства на полотне будут изложены в маленькой книжечке. Я уже разработал эти формулы. Художнику остается только прочесть книжку, сходить в аптеку, приобрести горшки с различными красками и неукоснительно соблюдать правила. Он будет истинным ученым и в то же время совершенным живописцем. Он сможет работать на солнце и при свете газа, сможет быть монахом или распутником, и не важно, сколько ему будет лет — семь или семьдесят, — всякая работа неизменно получится у него архитектоничной, безличной и совершенной.
   Винсент в ответ только заморгал глазами. Гоген рассмеялся.
   — Он думает, что ты сумасшедший, Жорж.
   Съра стер последний штрих на полу и кинул халат в темный угол.
   — Вы в самом деле так думаете, господин Ван Гог? — спросил он.
   — Нет, нет, что вы! — запротестовал Винсент. — Меня самого слишком часто называли сумасшедшим, чтобы это могло прийти мне в голову. Но все же я допускаю это: ваши речи звучат очень странно!
   — Видишь, он все-таки хочет сказать, что ты сумасшедший, Жорж, — не унимался Гоген.
   В эту секунду все услышали громкий стук в дверь.
   — Mon Dieu! — простонал Гоген. — Мы опять разбудили твою мамашу! Ведь она предупреждала, что если еще раз застанет меня здесь ночью, то задаст мне хорошую взбучку.
   Вошла мамаша Съра. Она была в халате и ночном чепце.
   — Жорж, ты обещал мне не работать больше целыми ночами. А, это вы, Поль? Почему вы не платите мне за квартиру? Тогда уж я устроила бы здесь для вас и постель.
   — Ну, если бы вы, мадам Съра, пустили меня в свой дом, я вообще перестал бы платить за квартиру.
   — Нет уж, спасибо, одного художника в доме вполне достаточно. Я принесла вам кофе и бриошей. Если вам приходится работать, так по крайней мере надо хоть поесть. Поль, кажется, мне надо спуститься вниз и принести вам бутылку абсента?
   — А вы, случайно, не выпили ее, мадам Съра?
   — Поль, не забывайте, что я вам уже обещала головомойку.
   Тут вышел из темного угла Винсент.
   — Мама, — сказал Съра, — это мой новый друг, Винсент Ван Гог.
   Мамаша Съра подала ему руку.
   — Я рада видеть друзей моего сына даже в четыре часа утра. Чего бы вам хотелось выпить, господин Ван Гог?
   — Если не возражаете, я выпил бы стакан гогеновского абсента.
   — Ни за что! — воскликнул Гоген. — Мадам Съра держит меня на пайке. Одна бутылка в месяц. Попросите чего-нибудь другого. Ведь на ваш басурманский вкус все равно — что абсент, что дрянной шартрез.
   Три художника и мамаша Съра, разговаривая, сидели за кофе и бриошами до тех пор, пока в окно не заглянуло, осветив мансарду желтым светом, утреннее солнце.
   — Пора идти одеваться, — заметила мамаша Съра. — Приходите к нам как-нибудь пообедать, господин Ван Гог. Мы с Жоржем будем вам рады.
   Провожая Винсента до двери, Съра сказал:
   — Боюсь, что я объяснил вам свой метод чересчур примитивно. Приходите ко мне в любое время, мы будем вместе работать. Когда вы поймете мой метод, вы увидите, что старой живописи пришел конец. Ну, а теперь мне пора вернуться к своей картине. Надо выдолбить еще одно место, а потом уже я лягу спать. Передайте, пожалуйста, привет вашему брату.
   Винсент и Гоген прошли по пустынным каменным ущельям улиц и поднялись на Монмартр. Париж еще не проснулся. Окна домов были плотно закрыты зелеными ставнями, на витрины магазинов опущены жалюзи; по улицам катили маленькие крестьянские тележки, — они возвращались домой, сгрузив на рынке овощи, фрукты и цветы.
   — Давай поднимемся на вершину Монмартра и посмотрим, как солнышко будит утренний Париж, — предложил Гоген.
   — О, с удовольствием!
   Миновав бульвар Клиши, они пошли по улице Лепик, которая, огибая Мулен де ла Галетт, извивами поднималась на Монмартр. Дома здесь попадались реже, появились лужайки с цветниками и купами деревьев. Улица Лепик внезапно оборвалась. Винсент и Гоген двинулись по извилистой тропинке через рощу.
   — Скажите откровенно, Гоген, что вы думаете о Съра? — спросил Винсент.
   — О Жорже? Я так и знал, что вы спросите о нем. Жорж чувствует цвет, как ни один человек со времен Делакруа. Но он умничает и сочиняет всякие теории. А это уже не годится. Художники не должны размышлять над тем, что делают. Теориями пусть занимаются критики. Жорж внесет определенный вклад в живопись, обогатив колорит, и его готическая архитектоничность, вероятно, ускорит возврат искусства к примитивизму. Но он сумасшедший, право же, сумасшедший, — вы могли убедиться в этом сами.
   Идти было нелегко, но когда они взобрались на вершину, перед ними открылся весь Париж — море черных кровель и церковных шпилей, вырисовывавшихся в утренней дымке. Сена рассекала город пополам, сияя, словно извилистая лента чистого света. Дома сбегали по склонам Монмартра и уходили вниз, в долину реки, потом вновь поднимались на высоты Монпарнаса. Чуть пониже ярко горел, будто подожженный солнцем, Венсенский лес. На другом краю города сонно темнела не тронутая лучами зелень Булонского леса. Три главных ориентира столицы — Опера в центре, Собор Парижской богоматери на востоке и Триумфальная арка на западе — высились, мерцая в утреннем свете, подобно огромным курганам, выложенным разноцветными каменьями.


6


   В маленькой квартирке на улице Лаваль воцарился мир. Вкушая покой, Тео уже благодарил счастливую звезду. Но скоро это благостное затишье кончилось. Вместо того чтобы медленно и настойчиво искать новых путей, обновив свою старомодную палитру, Винсент начал подражать парижским друзьям. В неудержимом стремлении стать импрессионистом он позабыл все то, чего достиг раньше. Его полотна напоминали теперь скверные копии с картин Съра, Тулуз-Лотрека и Гогена. А он был убежден, что дела его идут блестяще.
   — Послушай, старина, — сказал Тео однажды вечером. — Как тебя зовут?
   — Винсент Ван Гог.
   — А ты уверен, что не Жорж Съра и не Поль Гоген?
   — Черт побери, к чему этот разговор, Тео?
   — Уж не думаешь ли ты, что в самом деле сможешь стать Жоржем Съра? Пойми же, с тех пор как создан мир, существует только один Лотрек, а не два. И, слава богу, один-единственный Гоген!.. Глупо с твоей стороны подражать им.
   — Я не подражаю. Я у них учусь.
   — Нет, подражаешь. Покажи мне твое последнее полотно, и я скажу, с кем из них ты вчера встречался.
   — Но я совершенствуюсь с каждым днем, Тео. Взгляни, насколько светлее прежних эти этюды.
   — Ты катишься все ниже и ниже. С каждой твоей картиной от Винсента Ван Гога остается все меньше. Нет, старина, не это твоя столбовая дорога. Чтобы добиться толку, надо усердно работать, работать не один год. Неужто ты так слаб, что должен подражать другим? Разве ты не способен воспринять от них лишь то, что тебе нужно?
   — Тео, я тебя уверяю, что эти полотна хороши!
   — А я говорю, что они ужасны!
   Битва была начата.
   Каждый вечер, когда Тео, усталый и издерганный, возвращался из галереи, его встречал Винсент, которому не терпелось показать свои новые этюды. Он буквально набрасывался на Тео, не давая ему времени снять шляпу и раздеться.
   — Посмотри! Неужели и теперь ты скажешь, что это плохо? Разве моя палитра не совершенствуется? Посмотри, какое солнце… Взгляни вот сюда…
   Тео оставалось одно из двух — либо лгать и наслаждаться по вечерам обществом веселого и довольного брата, либо говорить правду и яростно пререкаться с ним до самого утра. Тео бесконечно устал. Ему не следовало бы говорить правду. Но он не хотел лгать.
   — Когда ты был последний раз у Дюран-Рюэля? — спрашивал он устало.
   — А какое это имеет значение?
   — Нет, ты мне ответь!
   — Хорошо, — безропотно соглашался Винсент. — Вчера вечером.
   — Знаешь ли ты, Винсент, что в Париже почти пятьсот художников, которые пытаются подражать Эдуарду Мане? И большинство из них делают это удачнее, чем ты.
   Поле битвы было слишком тесным, чтобы оба противника уцелели: одному из них предстояло пасть.
   Винсент не унимался. Однажды он втиснул буквально всех импрессионистов в одно полотно.
   — Восхитительно! — говорил Тео в тот вечер. — Мы назовем этот этюд «Резюме». Наклеим ярлычки на каждый кусочек полотна. Вот это дерево — настоящий, чистейший Гоген. Девушка в углу — несомненный Тулуз-Лотрек. По солнечным бликам в ручье я узнаю Сислея, тон — как у Моне, листья — Писсарро, воздух — Съра, а центральная фигура — Мане, как есть Мане.
   Винсент не отступал. Он упорно трудился целыми днями, а вечером, когда возвращался Тео, ему еще приходилось выслушивать укоры, как маленькому ребенку. Тео спал в гостиной, и работать там по ночам Винсент не мог. Стычки с Тео выводили его из равновесия, и у него началась бессонница. Долгими часами он яростно спорил с Тео. Тот не сдавался, пока не засыпал в полном изнеможении — свет при этом продолжал гореть, а Винсент все говорил и размахивал руками. Тео мирился с такой жизнью лишь потому, что рассчитывал вскоре переехать на улицу Лепик, где у него будет отдельная спальня и крепкий запор на двери.
   Когда Винсенту надоедало спорить о своих собственных полотнах, он приставал к Тео с рассуждениями об искусстве вообще, о торговле картинами и проклятой доле художника.
   — Я не понимаю, Тео, — жаловался он. — Вот ты управляешь одной из крупнейших картинных галерей в Париже, а не хочешь выставить работы своего брата.
   — Мне не позволяет Валадон.
   — А ты пробовал?
   — Тысячу раз.
   — Ну ладно, допустим, моя живопись недостаточно хороша. Ну, а что же Съра? А Гоген? А Лотрек?
   — Каждый раз, как они приносят мне свои работы, я прошу у Валадона разрешения повесить их на антресолях.
   — Так кто же распоряжается в этой галерее, ты или еще кто-нибудь?
   — Увы, я там только служу.
   — Тогда тебе надо уходить оттуда. Ведь это унижение, одно только унижение. Тео, я бы этого не вынес. Я ушел бы от них.
   — Давай поговорим об этом за завтраком, Винсент. У меня был тяжелый день, и я должен лечь спать.
   — А я не хочу откладывать этого до завтра. Я хочу поговорить об этом сейчас же. Тео, что толку, если выставляются лишь Мане и Дега? Они уже признаны. Их полотна начинают покупать. Молодые художники — вот за кого ты должен сейчас биться.
   — Дай срок! Может быть, года через три…
   — Нет! Мы не можем ждать три года. Нам нужно действовать сейчас. Ох, Тео, почему ты не бросишь службу и не откроешь собственную галерею? Только подумай — никаких Валадонов, никаких Бугро, никаких Эннеров!
   — На это нужны деньги, Винсент. А я не скопил ни сантима.
   — Денег мы где-нибудь раздобудем.
   — Сам знаешь, торговля картинами налаживается медленно.
   — Ну и пусть медленно. Мы будем работать день и ночь и помогать тебе, пока ты не поставишь дело.
   — А как мы до той поры будем жить? Ведь надо же подумать и о хлебе.
   — Ты упрекаешь меня в том, что я ем твой хлеб?
   — Бога ради, Винсент, ложись спать. Ты меня совсем замучил.
   — А я не хочу спать. Я хочу, чтобы ты сказал мне правду. Почему ты не уходишь от Гупиля? Потому только, что тебе надо содержать меня? Ну, говори же правду. Я тебе как жернов на шее. Я тяну тебя на дно. Я вынуждаю тебя держаться за службу. Если бы не я, ты был бы свободен.
   — Если бы я был немного поздоровее да посильнее, я задал бы тебе хорошую трепку. Видно, придется мне позвать Гогена, чтобы он тебя отдубасил. Мое дело служить у Гупиля, Винсент, служить верой и правдой. Твое дело — писать картины, писать до конца дней. Половина моих трудов у Гупиля принадлежит тебе; половина твоих полотен принадлежит мне. А теперь марш с моей кровати, дай мне заснуть, не то я позову полицию!
   На следующий день Тео, вернувшись с работы, протянул Винсенту конверт и сказал:
   — Если тебе сегодня нечего делать, можешь пойти со мной на этот званый вечер.
   — А кто его дает?
   — Анри Руссо. Посмотри на пригласительную карточку.
   Там были две строчки простеньких стихов и цветы, нарисованные от руки.
   — Кто это такой?
   — Мы зовем его Таможенником. До сорока лет он служил сборщиком пошлин где-то в глуши. А по воскресеньям, как Гоген, занимался живописью. Приехал в Париж несколько лет назад и поселился в рабочем районе близ площади Бастилии. Он нигде не учился, ни одного дня, однако пишет картины, сочиняет стихи и музыку, дает уроки игры на скрипке детям рабочих, играет на фортепьяно и обучает рисованию каких-то двух стариков.
   — Что же он пишет?
   — Главным образом фантастических зверей, среди еще более фантастических джунглей. А джунгли он видел только в ботаническом саду. Это крестьянин и примитив по самой натуре, хотя Поль Гоген и подсмеивается над ним.
   — А какого ты мнения о его работах, Тео?
   — Понимаешь, трудно сказать. Все смотрят на него как на слабоумного.
   — Ну, а ты как думаешь?
   — В нем есть что-то от невинного младенца. Вот пойдем сегодня к нему, и тогда суди сам. Все его полотна висят у него на стенах.
   — Должно быть, у него водятся деньги, раз он устраивает вечера.
   — Ну нет, это, пожалуй, самый бедный художник во всем Париже. Даже скрипку, чтобы давать уроки, ему приходится брать напрокат, так как купить ее он не в состоянии. А вечера он устраивает с определенной целью. Погоди, сам увидишь.
   Руссо жил в доме, где ютились одни рабочие. Его комната была на четвертом этаже. Улица кишела пронзительно визжавшими ребятишками; смешанный запах кухни, прачечной и нужника мощной струей ударял в ноздри стороннего человека, стоило только ступить на порог.
   Тео постучал, и Анри Руссо открыл дверь. Это был невысокий коренастый человек, по своему сложению очень похожий на Винсента. Пальцы у него были короткие и толстые, голова почти квадратная. Его нос в подбородок казались крепкими, как камень, а взгляд-широко раскрытых глаз был совершенно невинным.