— О, вы все прекрасно понимаете. Не притворяйтесь, это бесполезно. Стин Де Гроот беременна! Честь семейства должна быть спасена.
   — Ну и чертовка!
   — Вы можете называть ее как угодно, хотя бы и чертовкой. Тут и впрямь без черта не обошлось.
   — А вы уверены, что это так, отец мой? Вы не заблуждаетесь?
   — Я никогда не обвиняю людей, если не имею неоспоримых доказательств.
   — И сама Стин… Неужели она сказала вам… что это я?
   — Нет. Назвать имя мужчины она отказывается.
   — Тогда почему же вы приписываете эту заслугу именно мне?
   — Вас неоднократно видели вместе. Разве она не ходила в вашу мастерскую?
   — Ходила.
   — Разве вы не гуляли с ней по воскресеньям?
   — Да, гулял.
   — Какие же еще нужны доказательства?
   Винсент минуту молчал. Потом он сказал спокойно:
   — Я очень огорчен всем этим, отец мой, в особенности потому, что беда постигла моего друга Стин. Но должен уверить вас, что мои отношения с нею были совершенно чистыми.
   — Неужели вы думаете, что я вам поверю?
   — Нет, не думаю, — ответил Винсент.
   Вечером, когда Стин возвращалась с поля, он ждал ее у порога хижины. Все семейство село ужинать, а Стин, не заходя в хижину, опустилась на землю рядом с Винсентом.
   — Скоро вы сможете рисовать еще кое-кого, — сказала она.
   — Так это правда, Стин?
   — Конечно. Хотите пощупать?
   Она взяла его руку и положила к себе на живот. Винсент почувствовал, как сильно он округлился.
   — Отец Паувелс сегодня сказал мне, что этот ребенок от меня.
   Стин засмеялась.
   — Хотела бы я, чтобы он был от вас. Но вы-то никогда этого не хотели, правда?
   Винсент поглядел на Стин, на ее грубоватые, неправильные черты лица, толстый нос, толстые губы, на ее смуглое, пропитанное потом тело. Она тоже взглянула на него и улыбнулась.
   — Сказать по чести, Стин, я бы не отказался.
   — Значит, отец Паувелс говорит, что это вы. Вот, забава-то!
   — Что ж тут забавного?
   — Если я вам скажу, от кого у меня ребенок, вы меня не выдадите?
   — Даю слово.
   — От сторожа его церкви!
   Винсент даже присвистнул.
   — Ваши родные знают?
   — Конечно, нет. Я им никогда и не скажу. Но они знают, что это не вы.
   Винсент вошел в хижину. Там было все по-прежнему, как будто ничего и не случилось. Де Грооты отнеслись к беременности Стин с таким равнодушием, словно это была не их дочь, а чужая корова. Винсента они встретили как обычно, и он видел, что они его не винят.
   Но в поселке думали иначе. Адриана Схафрат подслушала у двери разговор отца Паувелса с Винсентом. Она тут же передала его соседям. Через час жители Нюэнена все до одного знали, что Стин Де Гроот беременна от Винсента и что отец Паувелс решил непременно обвенчать их.
   Был уже ноябрь, наступила настоящая зима. Пора было уезжать. Жить в Нюэнене дольше не имело смысла. Он уже написал здесь все, что можно было написать, и узнал о крестьянской жизни все, что можно было узнать. Оставаться в этой деревне, где снова вспыхнула вражда к нему, он не хотел. Было ясно, что надо уезжать. Но куда?
   — Минхер Ван Гог, — сокрушенно сказала Адриана, предварительно постучав в дверь. — Отец Паувелс говорит, что вы должны сегодня же покинуть наш дом и поселиться где-нибудь в другом месте.
   — Что ж, пусть будет так.
   Винсент прошелся по мастерской, оглядывая свои работы. Два года непрерывного каторжного труда! Сотни этюдов — ткачи, их жены, ткацкие станки, крестьяне, работающие в поле, тополи, растущие в саду пасторского дома, церковь с ее шпилем, пустоши и изгороди под жарким солнцем и в холодных зимних сумерках.
   Он почувствовал, как на него навалилась невыносимая тяжесть. Все эти работы так отрывочны, так фрагментарны. Здесь были мелкие осколки крестьянской жизни в Брабанте во всех ее проявлениях, но картина, которая бы цельно, в едином сгустке показала крестьянина, выразила самый дух деревенской хижины и дымящегося картофеля — такой картины не было. Где же его брабантский «Анжелюс»? И как можно уехать отсюда, пока он не создан?
   Винсент взглянул на календарь. До начала следующего месяца оставалось двенадцать дней. Он кликнул Адриану:
   — Скажите отцу Паувелсу, что я уплатил за квартиру до первого числа и до тех пор никуда не уеду.
   Он взял краски, холсты, кисти, мольберт и поплелся к хижине Де Гроотов. Там было пусто.
   Он принялся набрасывать карандашом обстановку их комнаты. Когда семейство вернулось с поля домой, он разорвал рисунок. Де Грооты принялись за свой дымящийся картофель, черный кофе и ветчину. Винсент натянул холст и работал, пока хозяевам не пришло время ложиться. Всю эту ночь он дописывал полотно у себя в мастерской. Спать он лег уже утром. Проснувшись, он с отвращением и яростью бросил картину в огонь и снова пошел к Де Гроотам.
   У старых голландских мастеров он усвоил, что рисунок и цвет неотделимы друг от друга. Де Грооты сели за стол точно так же, как садились всю свою жизнь. Винсент стремился как можно яснее показать, что эти люди, едящие картофель при свете висячей лампы, теми же руками, которыми они теперь брали еду, копали землю; он хотел рассказать о тяжком физическом труде, о том, как честно эти люди зарабатывают свой хлеб насущный.
   — Сегодня приходил отец Паувелс, — сказала жена Де Гроота.
   — Что ему надо? — спросил Винсент.
   — Он предлагал нам денег, если мы откажемся позировать.
   — Ну, а вы?
   — Мы сказали, что вы наш друг.
   — Он обошел тут все дома, — добавила Стин. — Но все ему сказали, что лучше будут позировать вам за одно су, чем примут от него подачку.
   На следующее утро Винсент вновь уничтожил свою картину. Им овладело чувство гнева и бессилия. У него оставалось теперь всего-навсего десять дней. Он должен был уехать из Нюэнена; жизнь здесь становилась невыносимой. Но он не мог уехать, не исполнив своего обета, данного Милле.
   Каждый вечер он приходил к Де Гроотам. Он работал там, пока они не засыпали, сидя за столом. Каждый раз он пробовал новое сочетание тонов и масс, новые пропорции и каждый раз убеждался, что не достиг своей цели, что картина его несовершенна.
   Наступил последний день месяца. Винсент дошел в своей работе до исступления. Он перестал спать, почти ничего не ел. Он жил лишь за счет нервной энергии. Каждая новая неудача только подстегивала его. Он сидел в хижине Де Гроотов и ждал, когда они вернутся с поля. Мольберт был установлен в нужном месте, краски смешаны, холст натянут на подрамник. У него оставался последний шанс. Завтра утром он покинет Брабант навсегда.
   Он работал, не отрываясь, много часов подряд. Де Грооты понимали его волнение. Окончив ужин, они не встали из-за стола, а продолжали сидеть, тихонько разговаривая на своем крестьянском жаргоне. Винсент уже сам не разбирал, что он пишет. Он стремительно метал краски на широкий холст, не думая и не соразмеряя того, что творила его рука. К десяти часам Де Грооты уже не могли бороться со сном, а Винсент был вымотан вконец. Он сделал все, что мог. Он собрал свои вещи, поцеловал Стин и распрощался со всеми. Потом он в темноте поплелся домой, машинально переставляя ноги.
   В мастерской он поставил свое полотно на стул, закурил трубку и остановился перед ним. Картина не получилась. Он вновь промахнулся. Он не сумел схватить истинный дух деревни. Снова — в который раз — катастрофа. Два года тяжкого труда в Брабанте пропали даром.
   Он выкурил трубку до последней затяжки, до последней крошки табака. Потом стал упаковывать вещи. Он снял со стены и убрал со стола все свои этюды и рисунки в положил их в большой ящик. Потом он лег на диван.
   Он не сознавал, сколько прошло времени. Он встал с дивана, сорвал полотно с подрамника, швырнул его в угол и натянул новый холст. Смешал краски, уселся и стал работать.
   «Начинаешь с того, что безуспешно копируешь природу, и все выходит из рук вон плохо; кончаешь спокойно обдуманным, творчеством, уже исходя из собственной палитры, и тогда природа подчиняется тебе, становится послушной.
   On croit que j'imagine — ce n'est pas vrai — fe me souviens».[21]
   Да, да, именно это говорил ему в Брюсселе Питерсен: он сидел слишком близко к натуре. Он не мог уловить перспективы. В ту пору он вкладывал всего себя в воссоздание натуры; теперь же он выразил натуру через свое восприятие.
   Он писал композицию в тоне картофеля — доброго, пыльного, нечищеного картофеля. Грязная домотканая скатерть на столе, закопченная стена, лампа, подвешенная к грубым балкам, Стин, подающая отцу дымящуюся картошку, мать, наливающая черный кофе, брат, поднесший чашку ко рту, — и на всех лицах печать спокойствия, терпеливого смирения перед извечным распорядком вещей.
   Утреннее солнце робко заглянуло в окно его комнаты. Винсент встал с табурета. На душе у него был полнейший покой и умиротворение. Двенадцать дней лихорадочных волнений остались позади. Он посмотрел на свою работу. Она попахивала ветчиной, дымком и картофельным паром. Он улыбнулся. Он создал свой «Анжелюс». Он уловил то непреходящее, что живет в преходящем. Брабантский крестьянин никогда не умрет.
   Он смазал картину яичным белком. Потом отнес ящик с рисунками и этюдами в дом, отдал его матери и попрощался с нею. Он вернулся в мастерскую, вывел на полотне два слова: «Едоки картофеля», захватил вместе с ним несколько лучших своих этюдов и уехал в Париж.



Часть пятая

«Париж»




1


   — Значит, ты не получил мое последнее письмо? — спросил Тео Винсента на следующее утро, когда они пили кофе с булочками.
   — Нет, как будто не получил, — отозвался Винсент. — А что ты там писал?
   — Я писал, что мне дали повышение у Гупиля.
   — Ах, Тео, почему же ты не сказал об этом ни слова вчера?
   — Ты был слишком взволнован, чтобы слушать. Мне поручили галерею на бульваре Монмартр.
   — Да ведь это замечательно! Иметь свою картинную галерею!
   — Она отнюдь не моя, Винсент. Я должен строго следовать политике фирмы Гупиль. Но все же мне разрешили выставлять импрессионистов на антресолях, так что…
   — Кого же ты выставил?
   — Моне, Дега, Писсарро и Мане.
   — Не видел ни разу.
   — В таком случае приходи в галерею и хорошенько, не торопясь, посмотри их.
   — Отчего ты так лукаво улыбаешься, Тео? Что это значит?
   — О, ровно ничего. Через несколько минут нам надо идти. Я каждое утро хожу туда пешком. Хочешь еще кофе?
   — Спасибо. Нет, нет, только полчашки. Черт возьми, Тео, до чего же все-таки приятно снова позавтракать вместе с тобой!
   — Я давно ждал, что ты приедешь в Париж. В конце концов это было неизбежно. Но, пожалуй, лучше бы тебе потерпеть до июня, а я к тому времени перебрался бы на улицу Лепик. Там у нас будет три просторные комнаты. Здесь, как видишь, работать тесновато.
   Винсент поглядел вокруг. Квартира Тео состояла из одной жилой комнаты, кабинета и маленькой кухни. Комната была обставлена мебелью в стиле Луи-Филиппа, и от этого в ней негде было повернуться.
   — Если я поставлю здесь мольберт, — сказал Винсент, — то нам придется вынести часть этой чудесной мебели на двор.
   — Я и сам вижу, что комната загромождена вещами, но мне повезло: я купил эту мебель по случаю, и мне хочется обставить новую квартиру именно так. Собирайся же скорее, Винсент, я тебя проведу бульваром — это моя любимая дорога. Тот не знает Парижа, кто не видал, каков он ранним утром.
   Тео надел тяжелое черное пальто, из-под которого выглядывал безукоризненно белый галстук-бабочка, в последний раз притронулся щеткой к завиткам, лежавшим по обе стороны его пробора, пригладил усы и мягкую бородку. Затем он надел черный котелок, взял перчатки и трость и шагнул к двери.
   — Ну, Винсент, ты готов? Боже, что у тебя за вид! Если бы ты вышел, на улицу в таком платье где-нибудь еще, тебя бы арестовали!
   — Неужели? — Винсент удивленно оглядел себя. — Я носил его почти два года, и никто не сказал ни слова.
   Тео расхохотался.
   — Ну, ладно, дело хозяйское. К таким, как ты, парижане привыкли. Вечером я куплю тебе что-нибудь поприличней.
   Они спустились по винтовой лестнице, миновали каморку консьержа и вышли на улицу Лаваль. Это была довольно широкая, и фешенебельная улица с большими магазинами, в которых торговали лекарствами, рамами для картин и всякими древностями.
   — Взгляни-ка на этих прекрасных дам, — вон, на третьем этаже нашего дома, — сказал Тео.
   Винсент поднял голову и увидел три гипсовых бюста. Под первым было написано «Скульптура», под вторым «Архитектура», а под третьим — «Живопись».
   — Но почему же они представляют себе Живопись в образе такой отвратительной шлюхи?
   — Трудно сказать, — ответил Тео. — Но, во всяком случае, ты попал в самый подходящий дом.
   Винсент и Тео прошли антикварный магазин «Старый Руан», где Тео купил свою мебель в стиле Луи-Филиппа. Скоро они были уже на улице Монмартр, которая отлогими изгибами поднималась одним концом к авеню Клиши и холму Монмартра, а другим шла вниз, к центру города. Улица была залита лучами утреннего солнца и запахами просыпающегося Парижа, во всех кафе ели слоеные рожки и пили кофе, открывались зеленные, мясные и молочные лавочки.
   Это были оживленные буржуазные кварталы с великим множеством торговых заведений. Мастеровой люд уже высыпал на улицы. Хозяйки ощупывали и осматривали товар, разложенный на лотках у магазинов, и яростно торговались с продавцами.
   Винсент вздохнул всей грудью.
   — Париж! — вырвалось у него. — После всех этих лет!
   — Да, Париж. Столица Европы. И столица живописи.
   Винсент упивался этим буйным потоком жизни, захлестывавшим Монмартр; мелькали красные и черные куртки гарсонов; женщины несли под мышкой длинные незавернутые хлебы; по обочинам стояли ручные тележки; из подъездов выходили горничные в мягких домашних туфлях; преуспевающие дельцы торопились в свои конторы. Когда многочисленные колбасные, пирожные, булочные и прачечные заведения и кафе кончились, улица Монмартр сбежала к подножию холма и влилась в площадь Шатодэн, — неправильный крут, у которого встречаются шесть улиц. Винсент и Тео прошли эту площадь и оказались у церкви Нотр-Дам де Лоретт — квадратного, грязноватого здания из темного камня с тремя ангелами на крыше, идиллически парившими в небесной голубизне. Винсент зорко вгляделся в надпись, начертанную над входом.
   — Верят они сами этим словам: Liberte, Egalite, Fraternite?[22]
   — Пожалуй, верят. Третья республика продержится, наверное, очень долго. С роялистами покончено, а социалисты входят в силу. Эмиль Золя сказал мне недавно, что грядущая революция будет направлена уже против капитализма, а не против королей.
   — Золя! Какой ты счастливец, Тео, — ты знаешь Золя.
   — Меня познакомил с ним Поль Сезанн. Каждую неделю мы все встречаемся в кафе «Батиньоль». В следующий раз мы пойдем туда вместе.
   За площадью Шатодэн улица Монмартр имела уже иной, не столь торгашеский характер — она стала более величественной. Магазины были роскошнее, кафе шикарнее, люди лучше одеты, дома красивее. Вдоль тротуара тянулись концертные залы, рестораны и отели, по мостовой вместо грузовых фургонов катили экипажи.
   Братья шли крупным, спорым шагом. Холодный свет зимнего солнца бодрил, мягкий ветерок шептал о чарах богатой столичной жизни.
   — Раз ты не можешь работать дома, то не пойти ли тебе в студию Кормона? — сказал Тео Винсенту.
   — А кто этот Кормон?
   — Понимаешь, Кормон такой же академик, как в большинство наших учителей, но если ты не захочешь выслушивать его критические замечания, то он оставит тебя в покое.
   — А это дорого стоит?
   Тео похлопал Винсента тростью по бедру.
   — Разве ты забыл, что я получил повышение? Скоро я буду одним из тех плутократов, которых Золя собирается уничтожить в своей грядущей революции.
   Наконец улица Монмартр влилась в великолепный широкий бульвар Монмартр с его огромными универмагами и пассажами. Этот бульвар, через несколько кварталов называвшийся уже Итальянским, вел к площади Оперы и был одной из главнейших артерий города. Хотя в этот ранний час здесь было малолюдно, приказчики в магазинах уже готовились встретить посетителей.
   Галерея, порученная Тео, помещалась в доме 19, всего в одном квартале от улицы Монмартр. Винсент и Тео пересекли широкий бульвар, остановились у газового фонаря, чтобы пропустить проезжавший экипаж, и направились к галерее.
   Превосходно вышколенные приказчики почтительно кланялись Тео, когда он шел по салону. Винсент мгновенно припомнил, что в свою бытность приказчиком он так же почтительно кланялся Терстеху и Обаху. В самом воздухе здесь он чувствовал ту изысканность и утонченность, от которой он, как ему казалось, уже давным-давно отвык. По стенам были развешаны полотна Бугро, Эннера и Делароша. Лестница в глубине салона вела на узкие антресоли.
   — Картины, которые ты хочешь посмотреть, на антресолях, — сказал Тео. — Когда наглядишься, спустись сюда в скажи свое мнение.
   — Что же ты так загадочно улыбаешься, Тео?
   Тео усмехнулся еще откровеннее.
   — A tout a l'heure[23], — бросил он, не ответив на вопрос, и скрылся за дверью своего кабинета.


2


   «Неужели я в сумасшедшем доме?»
   Винсент растерянно подошел к креслу, одиноко стоявшему на антресолях, опустился в него и протер глаза. С двенадцати лет он знал только одну живопись — темную и мрачноватую, где мазок был незаметен, где все детали на полотне были выписаны правильно и законченно, где ровные тонкие слои красок постепенно переходили один в другой.
   Та живопись, которая теперь весело смеялась над ним со стены, не имела ничего общего с картинами, виденными им до сих пор. Исчезли ровные и тонкие красочные слои. Исчезла сентиментальность и невозмутимая степенность. Исчезла коричневая подливка, в которой плавала живопись Европы не одно столетие. Здесь были картины, напоенные буйным, неистовым солнцем. Всюду здесь трепетал и пульсировал свет и воздух. Фигуры балерин за кулисами были написаны чистым красным, зеленым и голубым, положенными рядом друг с другом с вызывающей смелостью. Он взглянул на подпись: Дега.
   Вот целая сюита речных пейзажей — в них сверкало зрелое знойное лето и щедро лучилось солнце. Фамилия художника — Моне. Винсент пересмотрел в своей жизни сотни картин, но такой силы света, такой одухотворенности и обаяния, как на этих сияющих полотнах, ему еще не доводилось видеть. Даже самый темный тон в пейзажах Моне был в десять раз светлее любого светлого тона на всех полотнах, хранящихся в музеях Голландии. Мазок был явственно виден, он не стыдился, не прятался; каждое прикосновение кисти, каждый ее удар передавал ритм облюбованной натуры. Красочный слой был густой, глубокий, весь в содрогании и трепете расточительных пятен и наплывов.
   Винсент остановился перед полотном, на котором был изображен мужчина в полосатой шерстяной рубашке; с истинно галльской сосредоточенностью он правил рулем своей небольшой яхты — француз наслаждается послеобеденной воскресной прогулкой. Жена его, сложив руки на коленях, сидит рядом. Винсент взглянул на фамилию художника.
   — Опять Моне? — воскликнул он. — Вот чудеса! Ни малейшего сходства с теми речными пейзажами.
   Он посмотрел на подпись снова и понял, что ошибся. Этого художника звали Мане, а не Моне. Тут он вспомнил историю с его картинами «Завтрак на траве» и «Олимпия», — чтобы публика не оплевала и не изрезала полотна, полиции пришлось огородить их веревками.
   Винсент не мог понять, почему живопись Мане напоминала ему книги Эмиля Золя. Пожалуй, тут были те же неистовые искания правды, та же отважная проницательность, та же убежденность, что во всяком характере, каким бы непривлекательным, он ни казался, есть своя красота. Винсент внимательнейшим образом приглядывался к технике Мане — тот накладывал чистые, несмешанные краски рядом, без плавных переходов и оттенков, многие детали у него были только намечены, свет и тени не имели четких очертаний, а, дробясь и расплываясь, переходили одна в другую.
   — Именно так видит их глаз в природе, — сказал Винсент.
   И тут он мысленно услышал голос Мауве: «Неужели ты не можешь найти верную линию, Винсент?»
   Он снова сел в кресло и уже внутренним взором вновь окинул все эти картины. Скоро ему стало понятно, благодаря чему в живописи произошел такой решительный переворот. Эти художники наполнили свои полотна воздухом! И этот живой, струящийся, щедрый воздух так действовал на изображения предметов, что, глядя на них, зритель видел и самый воздух. Винсент знал, что для академиков воздух не существует; для них это лишь пустое пространство, в котором они размещали твердые, устойчивые тела.
   Но эти новые живописцы! Они открыли воздух! Они открыли свет и ветер, атмосферу и солнце; они увидели, что мир пронизан неисчислимыми струями, трепещущими в этой текучей стихии. Винсент понял, что прежняя живопись отжила свой век. Фотоаппараты и академики будут делать точные воспроизведения; художники же будут смотреть на все сквозь призму собственного восприятия и сквозь тот пронизанный солнцем воздух, в котором они живут и работают. Впечатление было такое: эти люди создали еще не виданное, совсем новое искусство.
   Спотыкаясь, Винсент пошел вниз по лестнице. Тео был в салоне. С улыбкой на лице он повернулся к Винсенту и пристально посмотрел на него, стараясь угадать впечатление, произведенное картинами.
   — Ну как, Винсент? — спросил он.
   — Ох, Тео! — только и вымолвил тот.
   Он попытался что-то сказать, но не мог. Он снова бросил взгляд вверх, на антресоли. Потом повернулся и выбежал из галереи.
   Он шагал по широкому бульвару, пока не вышел к восьмиугольному-зданию, в котором узнал Оперу. Вдали, в каньоне огромных каменных домов, он увидел мост и побрел к реке. Он спустился к самой воде и, присев на корточки, окунул пальцы в Сену. Потом перешел мост, даже не поглядев на бронзового всадника, и сквозь лабиринт улиц выбрался на левый берег. Он упорно шагал вперед, поднимаясь все выше. Миновав кладбище, он повернул направо и оказался у большого вокзала. Забыв, что он пересек Сену, он стал спрашивать у полицейского, как пройти на улицу Лаваль.
   — На улицу Лаваль? — удивился полицейский. — Вы не в том конце города, сударь. Это Монпарнас. Вам нужно спуститься вниз, перейти Сену и там подняться на Монмартр.
   Долго бродил Винсент по Парижу, не особенно заботясь о том, куда он идет. Ему попадались широкие, опрятные бульвары с богатыми магазинами, жалкие, грязные переулки, торговые улицы с бесконечными винными лавками. Снова он оказался на холме, где возвышалась Триумфальная арка. К востоку отсюда тянулся обсаженный деревьями проспект, который с обеих сторон окаймляли узкие полосы зелени; бульвар этот выходил на обширную площадь с египетским обелиском. Взглянув на запад, Винсент увидел густой лес.
   Улицу Лаваль он разыскал уже довольно поздно. Он чувствовал, что сильно устал, где-то внутри шевелилась тупая боль. Он сразу же принялся распаковывать свои картины и этюды, раскладывая их на полу.
   Он долго смотрел на свои полотна. Боже! Как они темны, унылы. Как неуклюжи, безжизненны, мертвы! Сам того не подозревая, он писал их поистине в минувшем веке.
   Тео вернулся уже в сумерки и застал Винсента грустно сидящим на полу. Он опустился рядом с братом. Последний луч дневного света угасал, в комнате становилось темно.
   С минуту Тео молчал.
   — Винсент, — начал он наконец, — я знаю, что у тебя на душе. Ты ошеломлен. Это грандиозно, правда? Мы выбрасываем за борт почти все, что считалось в живописи священным.
   Своими сузившимися, покрасневшими глазами Винсент поймал взгляд брата.
   — Тео, почему ты молчал? Почему я ничего не знал? Почему ты не привез меня сюда раньше? Из-за тебя я потерял даром шесть долгих лет.
   — Потерял даром? Глупости. Ты вырабатывал свою манеру. Ты пишешь как Винсент Ван Гог и никто другой на свете. Если бы ты приехал сюда раньше, не выносив и не найдя собственный стиль, Париж подчинил бы тебя и увлек за собой.
   — Но что мне теперь делать? Взгляни на это дерьмо! — Носком башмака Винсент подбросил большое темное полотно. — Все это мертвым-мертво, Тео. И никому не нужно.
   — Ты спрашиваешь, что тебе делать? Слушай же. Ты должен учиться у импрессионистов. Свет и колорит — это ты должен у них позаимствовать. Но не больше. Понимаешь? Ты не должен подражать. Не давай себя оболванить. Не позволяй Парижу подчинить и подмять себя.
   — Но, Тео, ведь я должен учиться заново. Все, что в делаю, неверно.
   — Все, что ты делаешь, верно… за исключением света и колорита. Ты был импрессионистом с того самого дня, как взял в руки карандаш в Боринаже. Посмотри на свой рисунок! Посмотри на свой мазок! Никто до Мане так никогда еще не писал. Посмотри на свои линии! Ты почти никогда не определяешь их точно. Посмотри, как ты пишешь лица, деревья, фигуры в полях! Это же твои впечатления, это настоящий импрессионизм. Они резки, грубоваты, они прошли сквозь призму твоего восприятия. Это и значит — быть импрессионистом: писать не так, как пишут все, не следовать рабски правилам и канонам. Ты принадлежишь своему веку, Винсент, и ты импрессионист, независимо от того, нравится тебе это или нет.
   — Ах, Тео, конечно, нравится!
   — Те молодые парижские художники, с чьим мнением стоит считаться, знают твои работы. О, не думай, что я говорю о художниках, которые успешно сбывают свои полотна, нет, я имею в виду тех, которые серьезно ищут новых путей. Они хотят познакомиться с тобой. Ты узнаешь от них удивительные вещи.