23 мая.
 
   Сегодня принесли белых грибов. Лето уже во всем разгаре, и мы не успели оглянуться, как отцвели яблони (которые особенно сильно цвели), сирень, ландыши, незабудки и стали зацветать розаны, гвоздики и т. д. Акация уже в стручьях. Сегодня всю ночь лил дождь и захолодало. Днем были у нас цыганки, и такие все типичные лица, что я хотела написать их, но они ушли на деревню за хлебом и обещали только вечером прийти, а мне вечером писать нельзя. Князя я не писала, н.ч. было холодно и мокро на дворе, и весь день ничего путного не сделала. Читала "Bleak House" {"Холодный дом" (англ.).}, шила, ходила с Сашей после обеда гулять, а перед обедом с Верой ходила в Поповку снести денег старухе.
   Маша с Философовыми в Паниках, и мне мало ее недостает. Только когда я прохожу мимо ее комнаты, то пусто и неприятно. Мне представляется, что она последнее время беспокойна, и тревожна, и одинока. Ее внутренняя жизнь не удовлетворяет ее и все, что она делает, все ее лишения и отречения не радостны ей, мечты ее о Поше приняли хроническую форму и, я уверена, останутся таковыми. Я думаю, что если бы все дали ей свое согласие и одобрение этой свадьбе, она не решилась бы сделать этого шага.
 
24 мая 1891.
 
   Ужас как много бедных эти дни приходит, и отовсюду слышно, что и предстоящий урожай будет очень плох. Рожь и овес желтеют и пропадают, а у нас, где всходы и зеленя были хороши, на рожь напало какое-то черненькое насекомое, и от него колос желтеет и теряет зерна. Меня беспокоит эта бедность, но я ничего не делаю, чтобы помочь. Я знаю, что единственное средство – это всем убавить свои требования и поменьше поглощать чужих трудов; но я и этого не делаю и со страхом вижу, что мои привычки и требования все увеличиваются. Если идти по этому пути, то неизбежно придешь к тому, что продашь себя. Или начнешь писать книги или картины за деньги, или (возможность чего еще очень далека) выйдешь замуж из-за богатства. К первому я очень склонна, но, к счастью, мои произведения еще слишком плохи для продажи, а второго я не могу еще понять, но думаю, что даже мне, воспитанной папа и хорошо окруженной, это может сделаться возможным.
   Сегодня утром я шила, после завтрака писала себя так долго, что солнце, которое при начале сеанса светило в одни окна, обошло дом и стало светить в противоположные окна и этим прервало мою работу. Папа пошел пешком в Тулу с тем, чтобы с А. А. Толстой проехать до Ясонков, где он велел нам встретить себя с верховой лошадью14.
   Мы поехали с Сашей, но опоздали. Поезд обогнал нас, и когда мы выбежали на платформу, то проезжал последний вагон и мы никого не видали. Папа тоже не приехал, так что мы опять с Сашей и лошадью вернулись одни. Саша была очень серьезна и мила и в разговорах делала разумные вопросы, что меня радовало.
   Нам было очень холодно, хотя Саша была в ваточном, а я в драповом. Перед нашим отъездом собралась целая толпа цыганок, человек 30, я думаю, и плясали, и пели. Я это очень люблю и с наслаждением смотрела на них. Писать мне никого из них не пришлось, да я и не жалею. Часто то, что в натуре кажется типичным и характерным, на полотне выходит очень пошло. Князя я своего отпустила, п.ч. слишком холодно, чтобы писать его на дворе; велела ему приходить, когда будет теплее.
 
7 июня.
 
   Сижу и пишу в павильоне, куда я на днях переехала15. Опять жарко, и здесь душно, потому что я не открываю окон из страха разных насекомых. Двенадцатый час, луна (почти полная) светит, и мне немного страшно. Но я хочу приучиться не бояться, а то пропадут мои любимые одинокие вечерние часы.
   У нас тетя Маша Толстая и Цингер. Тетя Маша постничает и много говорит о своем православии и отце Амвросии. Цингер очень привычен и скорее приятен. Утром во время сеанса (я пишу Анютку Макаркину в павильоне) он читает мне Минского: "При свете совести"16. Это написано очень хорошим языком и очень блестяще и умно, но, слушая его, не понимаешь, зачем он все это говорит и что хочет этим сказать. И потом, читая это, находит такой decouragement {уныние (франц.).} (не найду русского слова), что жить не хочется.
   Вчера я кончила переписывать для папа его теперешнюю работу, и она произвела на меня совершенно обратное впечатление 17. Я пришла в восторг от этого сочинения, в такой восторг, что плакать хотелось и показалось так радостно и желательно изо всех сил стараться жить для бога. Одно, что меня испугало в этом сочинении,- это то, что я в нем нашла слишком много утешений и оправданий в своей эгоистической жизни.
   Мне очень радостно, что я теперь доросла до того, что я понимаю все то, что пишет папа, и инстинктом чую его внутреннюю жизнь и слежу за ней. Одно, что приводит меня в недоумение,- это почему я так мало (даже совсем не) исполняю того, что я считаю хорошим? Я себя утешаю разными доводами, и один из них следующий: я думаю, что у меня еще не довольно здраво, ясно и гармонично сложилось мое миросозерцание и что пока сознание еще так шатко, жизнь по инерции продолжается по старым рельсам и ждет полной гармонии в сознании, чтобы измениться. Я себя спрашиваю еще: почему в молодости я гораздо больше и смелее изменяла свою жизнь и смелее решала все вопросы? И на это я отвечаю, что это просто оттого, что в молодости неразумнее и смелее, больше предприимчивости и меньше рассуждений.
   Папа сегодня дачным поездом ездил в Тулу на бойню и рассказывал нам про это18. Это ужасно, и я думаю, довольно папашиного рассказа, чтобы перестать есть мясо. Я боюсь сказать, что наверное перестану, но постараюсь. Уж с поста я почти перестала есть мясо, и только когда в гостях или когда очень голодна, то позволяю это себе.
   Миша Кузминский болен горлом, и все боятся за дифтерит. Послали сейчас за Рудневым. Я сегодня ходила к нему и думала о том, что я могу заразиться и умереть и сегодня совсем это не было страшно. Я спросила себя почему, и ответ был: потому что впереди не предвидится больше радостей – любви, удовлетворенного тщеславия, веселья и т. д. Минский прав: кроме любви к себе, ничего другого нет в человеке.
 
8 июня 1891 г. Ясная Поляна.
 
   Приехали: Илья, Элен, Эрдели, и опять хаос. Все куда-то едут, стремятся, никто друг друга не слушает, всякий старается, чтобы его слушали, и никому не весело. Толпа – это страшное, а находиться всегда среди толпы – это пытка 19.
   Сегодня, несмотря на все старания удержаться, была груба с мама. Вышло это из-за пустяков. Элен нужен был комод, и мама меня упрекнула в том, что я взяла тот, который она купила для гостей. Я ей ответила, что за это я оставила свой. Мама не слушала и стала говорить, что я всегда и т. д. Я рассердилась и, хоть все время говорила себе, что вот случай удержаться от злобы, но радовалась, когда находила обидные слова.
   Писала утром Анютку в профиль. Папа видела мало, и это всегда мне заметно.
   Миша Кузминский выздоровел.
 
9 июня 1891 г. Троицын день.
 
   Встала в половине девятого, но так как Анютка не пришла позировать, я, не одеваясь, долго читала. Сначала Минского, а потом "Bleak House". Минского прочла "Последний суд", и хотя он продолжает быть изящным и блестящим, но продолжает ничего не говорить и только отрицать.
   В одиннадцатом часу пошла на крокет, где были тетя Таня, Маша, Эрдели, Сережа и Лева. Говорили о супружеском счастии и повиновении жены мужу. Тетя Таня очень взволновалась этим, и скоро мы с ней одни остались спорить. Но разговор был неприятный, потому что она говорила о себе, и поэтому было трудно возражать на ее доводы, которые, между прочим, мало меня интересовали, так как я была совершенно уверена в своей правоте.
   Говорили о том, должна ли жена слушаться своего мужа, и тетя Таня доказывала, что должна только в известных случаях, а я говорила, что всегда. Тетя Таня находит, что если муж против желания жены захочет отдать сына в правоведение, то жена не должна прекословить, а если муж захочет бросить свою службу и идти в деревню работать, то в этом случае жена имеет право не слушаться и даже уйти от мужа, потому что первый поступок – поступок разумного человека, а второй – сумасшедшего. Я сказала, что, по-моему, это наоборот и что, по-моему, жена не должна ставить границ, где может кончиться ее послушание, а слушаться надо всегда и во всем, и только в этом случае может быть счастливое супружество.
   Тетя Таня ужасно сердилась и упрекала меня в том, что я никогда никого но слушалась, а так стою за послушание. Я сказала, что оттого я и не вышла замуж, что никого не могла бы слушаться из тех, которые хотели на мне жениться, и это дело девушки выйти замуж за человека, в которого бы она верила и который не заставлял бы ее делать неразумные поступки. Это – дело мужа: не заставлять жену делать что-либо через силу, жалеть и беречь ее. Во время этого разговора мне мелькнуло в голове, как я могла быть так неразумна, чтобы допустить возможность замужества со Стаховичем? Выходя за него замуж, я прямо шла бы на то, чтобы всегда все делать обратное тому, что он хотел бы. Я на это не имею права ни по отношению к нему, ни к себе.
   После завтрака ходила с Левой и Леночкой пить кумыс, потом, раздевшись и надев халат, вписывала письма, читала и вздремнула до обеда. Одевшись, вышла и застала весь хоровод перед домом с венками, нарядные, некоторые пьяные. На меня они произвели грустное впечатление: дикие, жадные, развращенные. Последнее время деревенская молодежь совсем распустилась. Девки только и думают о нарядах: все свои силы, мысли, деньги – все употребляют на это. Тон у них с ребятами очень дурной. Сколько раз я слыхала грязные шутки и при этом мерзкий хохот, щипание, обнимание. Пока мы там стояли, папа прошел мимо, и мне показалось, что он идет, как будто стараясь не прикасаться ко всему этому, не видать этого. Он шел скоро, панталоны суровые у него болтались, туфли надеты на босу ногу, и он мне показался жалким и трогательным, и я почувствовала угрызение за то, что я в этой толпе. Но перед обедом он протянул мне руку, мы сделали shake hands {рукопожатие (англ.).}, и я почувствовала, что я с ним, а толпа сама по себе.
   Обедали все у нас – 22 человека. После обеда мы все разбрелись. Маша Кузминская – с Эрдели, Маша наша – одна, а я пошла с Леночкой. Пошли мы на старый пчельник, потом в Засеку и пришли на купальню, где застали всех наших. Выкупались и поехали домой. Потом пошли с Левой кумыс пить, потом пошли на деревню. Я снесла гостинца крестнице. Потом вечером тетя Таня пела одна и я с Верой. Но меня не уносит, как бывало, в какое-то блаженное упоение, полное мечтаний и томительной любви к кому-то, когда "хочется плакать, любить и молиться".
   Иногда мне жаль этого времени, но не сегодня. Сегодня я так довольна тем, что есть, я рада, что прошло это время молодого неразумия и, когда я не сержусь и не ленюсь, я с радостью сознаю свой нравственный рост и свою силу. Еще ее мало, но мне представляется, что она понемногу растет.
 
10 июня 1891 г. 10 часов утра.
 
   Уже час, как я встала. Сижу у себя в павильоне и с удовольствием сознаю свое одиночество.
   Вчера ночью Лева пришел ко мне с хороводов и жаловался на то, что все то же самое. На деревне те же хороводы, тут то же самое "Чудное мгновение" 20, и говорил, что надо круто повернуть свою жизнь. Мне в дурные и слабые минуты того же хочется, но я знаю, что этого не следует и что, если всю свою жизнь так обставить, как хочешь, то так легко будет, что незачем будет жить.
   Вчера была очень душная ночь. Полная луна ‹?› взошла ‹?›. Лева с Иваном Александровичем пришли и сидели у меня, а из залы доносились до нас звуки пения. Тетя Таня пела, потому что тетя Маша просила ее, и мне казалось, что ей совестно петь, и, когда она перестала, мне ее было жалко: седенькая, худенькая, вся красная от волнения и смущения тем, что она – мать семейства – целый вечер пела про любовь, про самые молодые и неразумные чувства.
   Эрдели с Машей сидели на окне и шептались.
   Леночка с тетей Машей в очень хороших отношениях, что меня очень радует. И вообще тете Маше ее православие в пользу: видно, как часто она над собой работает, и не безуспешно.
   Одно, что неприятно, это то, что она очень нетерпима и ожидает постоянно, чтобы ее хвалили за то, что она ест постное, ходит к обедне, носит черное и т. д.
 
26 октября 1891 г. Ясная Поляна.
 
   Мы накануне нашего отъезда на Дон. Меня не радует наша поездка, и у меня никакой нет энергии. Это потому, что я нахожу, что действия папа непоследовательны и что ему непристойно распоряжаться деньгами, принимать пожертвования и брать деньги у мама, которой он только что их отдал21. Я думаю, что он сам это увидит. Он говорит и пишет, и я это тоже думаю, что все бедствие народа происходит от того, что он ограблен и доведен до этого состояния нами – помещиками – и что все дело состоит в том, чтобы перестать грабить народ. Это, конечно, справедливо, и папа сделал то, что он говорит: он перестал грабить. По-моему, ему больше и нечего делать. А брать у других эти награбленные деньги и распоряжаться ими, по-моему, ему не следует. Тут, мне кажется, есть бессознательное чувство страха перед тем, что его будут бранить за равнодушие и желание сделать что-нибудь для голодных, более положительное, чем отречение самому от собственности.
   Я его нисколько не осуждаю, и возможно, что я переменю свое мнение, но пока мне грустно, потому что я вижу, что он делает то, в чем, мне кажется, он раскается, и я в этом участница.
   Я понимаю, что он хочет жить среди голодающих, но мне кажется, что его дело было бы только то, которое он и делает: это – увидать и узнать все, что он может, писать и говорить об этом, общаться с народом, насколько можно.
   Еще мне грустно то, что мама в Москве очень беспокойна и нервна и осталась одна с малышами.
   Лева в данную минуту здесь и в одно время с нами едет в Самару22.
   Да, еще что меня огорчает: папа говорит, что если нам нужны будут деньги, то он что-нибудь напишет в журнал и возьмет деньги. Я ему не говорю, что я думаю, потому что, может быть, я не права. А если он сам будет это думать, то, во всяком случае, пока он до этого не додумается, он со мной не согласится. Он слишком на виду, все слишком строго его судят, чтобы ему можно было выбирать second best {не самое лучшее (англ.).}. Особенно когда у него есть first best {самое лучшее (англ.).}. Если бы я одна действовала, то с какой энергией я взялась бы за second best, не имея first best, а с ним вместе не хочется делать то, что с ним не гармонирует.
   Я рада, что у меня нет чувства осуждения и неприязни к нему за это, а только недоумение и страх за то, что он ошибается.
   А может быть, и я? Это гораздо вероятнее.
 
29 октября 1891 г. Бегичевка.
 
   Третьего дня приехали мы на станцию Клекотки, и так как была метель, то мы там переночевали на постоялом дворе.
   Вечером на меня напала тоска, беспокойство за мама и жалость к ней и беспокойство за папа. Он кашлял и у него был насморк, и от вагонной жары он совсем осовел и тоже был уныл и мрачен.
   Я написала письмо мама, пошла на станцию его опускать, и темная ночь, ветер, который распахивал и рвал с плечей шубу, еще более навел на меня тоску. И обстановка угнетательно подействовала на меня: гадкие олеографии на стенах, безобразная мебель и обои, глупые книги. Я думала с замиранием сердца, что есть же на свете Репин, буду же я опять жить так, что все, что есть нового, интересного – все папа, и мы будем видеть, пользоваться этим и еще тем, что все это будет нам объяснено и, как на подносе, поднесено папа.
   Утром меня утешило то, что было тепло и тихо, и папа приободрился 23.
   В девять часов мы выехали. Папа, Иван Иванович и старуха, которую они подвозили,- в одних санях, а мы: Маша, Вера и я и Мария Кирилловна – на другой, самаринской тройке.
   Снегу чуть-чуть, и тот ветром весь сметен в лощины. Лошади наши измучились ужасно, и мы устали от толчков, от жары, потому что мы оделись, как самоеды, так что мы в этот день ничего не сделали.
   Вечером пришел Мордвинов и говорили все вместе о том, что делать. Папа надоумил меня затеять работы для баб, о чем я сегодня с ними и говорила. У меня была эта мысль давно, без всякого голода, и, может быть, начавши это дело тут, я и в Ясной и в окрестных деревнях сделаю то же самое 24.
   Потом Иван Иванович поручил нам школу. Нынешнюю зиму мужики не в состоянии содержать учителя, поэтому, пока мы тут, мы поучим. Я на это не смотрю серьезно. Если время будет, то я займусь этим. Это будет средство ближе сойтись с народом и узнать правду.
   Иван Иванович показал нам записи тех столовых или "сиротских призрении", как они тут называются, которые он открыл. По ним видно, что прокормить человека, кормя его два раза в день, стоит от 95 коп. до 1 р. 30 к. в месяц. Ходит в эти столовые от 15 до 30 человек.
   Часам к девяти Мордвинов ушел, и мы пошли раскладывать свои вещи. Нам, девочкам, определили две комнаты в пристройке, а папа приготовили кабинет Ивана Ивановича, из которого он, впрочем, сегодня перебрался, так как не хотел лишать Ивана Ивановича его комнаты. А ему в маленькой удобнее: меньше убирать и дальше от шума.
   Маша устроилась с Верой, а я с Марьей Кирилловной. Но она ушла от меня: отгородила себе уголок в сенях и просила ее там оставить. Это очень жаль, что между нами такая перегородка, и мне трудно ее разрушить. Когда я вижу, что она с нами стесняется, то и мне с ней неловко, и я оставляю ее делать, как она хочет.
   Тут славный старик повар Федот Васильевич, который против моих стараний старается откормить нас как можно лучше.
   Мы легли рано и сегодня встали все к восьми часам. Кончивши кофе, мы было пошли с Верой на деревню, но нас задержали школьники, которые пришли нам показаться. Мы с некоторыми прошли в школу: маленькая, грязная изба с земляным полом. Я там разобрала книги, поговорила с мальчиками и пошла в "сиротское призрение". Раскрытая изба. Я вошла. Страшный дым и угар, а вместе с тем холодно. Я поговорила с хозяйкой о моей идее покупать им лен, чтобы прясть холсты, которые бы я постаралась сбывать в Москве. И она, и старуха, которая в это время пришла обедать, отнеслись очень сочувственно к этому. Мы сделали расчет, который еще надо будет проверить, о том, сколько нужно льна на сколько аршин, поговорили о том, где его купить, и я стала расспрашивать их о голоде. Тут еще пришло несколько старух. Потом та, с которой я сперва разговорилась, повела меня в избу, в которой она живет. Изба большая, каменная. Тоже так холодно, что дыхание видно. На столе самовар, чашки. Сидит старик еще свежий, его сын, жена сына – румяная полная баба, и брат его. Я спросила, почему у них так холодно, но они как будто удивились этому вопросу: верно, привыкли к такой температуре. Я спросила, чем топят? – Торфом.- Но торф плохой, как земля, так что его надо разжигать дровами. Дрова покупают, кто побогаче, а то топят картофельной ботвой, собранным навозом, листьями, щепками – кое-чем. Я спросила, почему они в обеденный час пьют чай. Они ответили, что хлеба нет, есть нечего, так уж чай пьют. Чай фруктовый, маленькая коробка за 5 копеек. Сюда еще пришло несколько баб, и все румяные и здоровые на вид. Хлеба ни у кого нет и, что хуже всего, его негде купить. Соседка рассказывала, что продала намедни последних четырех кур по 20 копеек, послала за хлебом, да нигде поблизости не нашли. Предпочитают покупать хлеб печеный, так как торфом трудно растопить печь до нужной для хлебов жары.
   Другая баба по моей просьбе принесла показать ломоть хлеба с лебедой. Хлеб черен, но не очень горек, есть можно.
   – И много у вас такого хлеба?
   – Последняя краюшка! (Сама хохочет.)
   – А потом как же?
   – Как? Помирать надо.
   – Так что же ты смеешься?
   Эта баба ничего не ответила, но, вероятно, у нее та же мысль, которую почти все высказывают: это то, что правительство прокормит. Все в этом уверены и поэтому так спокойны.
   Наташа говорит, что она видела в некоторых уже нетерпение, озлобление и ропот на правительство за то, что оно не оправдывает их ожиданий.
   Выходя из этой избы, мы увидели Нату с Катей Орловой, которые ехали к нам. Мы с Верой подсели и приехали домой с ними.
   Поговорили с ними, даже поспорили, о мотивах, руководящих людьми в их поступках. Наташа говорила очень молодые и, по-моему, неосновательные вещи, и мне хотелось не спорить и прекратить разговор, но она настаивала на том, чтобы maintenir son dire {утверждать сказанное ею (франц.).}, а мне трудно было не возражать на то, что я считала нелепым.
   Говорили мы совсем дружелюбно, но совершенно бесполезно.
   С ними до обеда пошла я на Горки – это деревня в полуверсте отсюда. Там в "сиротском призрении" уже шел обед. Это устроено так же, как и в Бегичевке у вдовы. Маленькая курная изба, довольно теплая. За столом больше десятка детей, чинно подставляя хлеб под ложку, хлебали свекольник. Дети миленькие, довольно здоровые, но у некоторых это взрослое, серьезное выражение лица, которое бывает у детей, много испытавших нужды.
   Тут же стояли старухи и дожидались своей очереди. Я заговорила о том, как они живут, сделала несколько вопросов. Одна старуха стала отвечать мне, рассказывать, как ей плохо, что нигде не подают, да еще упрекают – это ей, видно, было очень обидно,- рассказывала, что только и жива этой столовой и что до обеда бывает очень голодно, так как дома ничего нет.
   – Кабы тут не кормили, то хоть рой яму побольше да ложись в нее все вместе.
   Старухи, слушавшие ее, все стали плакать, а когда хозяйка нам сказала, что они все спрашивают, за кого им бога молить, то они все захлипали, заохали, стали креститься и приговаривать.
   Я посмотрела, что еще дали детям. После свекольника (холодного) дали еще щи и похлебку и по куску хлеба.
   Из этого "сиротского призрения" пошли мы домой и сели обедать.
   Маша поехала с утра в Мещерки и Татищеве и к обеду не вернулась. После обеда Иван Иванович поехал к Писареву. Я приготовила и убрала комнату папа и села за письма. Написала Дунаеву и Масловой по поводу продажи холстов. Написала мама25, Леве и три открытых письма в Тулу, Ясенки и Козловку с просьбой переслать сюда нашу корреспонденцию.
   Папа написал мама, Никифорову и одному купцу Софронову26.
   Приехала Маша и рассказала несколько интересных вещей, между прочим, что дети сперва не хотели верить, что хлеб с лебедой, говорили, что это земля, кидали его и плакали. Теперь привыкли. Еще она говорит, что там много изб уже без крыш – их уже протопили – и теперь начинают ломать дворы и ими топить.
   Вечером приходила баба, старалась плакать, выпрашивала платья, денег, просила холсты купить, и мне показалось, что она пришла только потому, что слышала, что мы приехали помогать, и боится пропустить случай выпросить что-нибудь. Я ничего ей не дала и сказала, что спрошу о ней Ивана Ивановича. Она думала, что я хочу просить принять ее в "сиротское призрение", и с гордостью и хвастовством сказала, что она не пойдет туда есть. Я спросила "почему?".
   – Нет, матушка, что же это, у меня муж есть, как можно!
   Видно, это считается стыдом. Тем лучше. Я боялась, что эти столовые будут слишком заманчивы и что будут приходить есть те, которым и не большая нужда, а так выходит, что только те, которым уж крайность, придут.
   Сейчас 10 часов. Мы только что поужинали. Ната и Катя уехали, и мы все разошлись. Вера грустна. Это потому, что она чувствует себя бесполезной. Это ей очень здорово, но мне ее жалко, и мы постараемся ее пристроить к школе. Она часто раздражает меня (и Маша сегодня призналась в том же) своими заботами, мыслями и разговорами о себе. Я думаю, что оттого она так мало развита, что она слишком много тратит мыслей и внимания на себя.
   Читаю Robert Elsmere 27 и поймала себя на том, что, когда читаю места, где описывается интересное общество, музыка, литературные круги и вообще свет, я с удовольствием переношусь мысленно туда и думаю, что не всегда же я буду жить в глуши, что будет время, когда я увижу и хорошие картины, и цивилизованных и культурных людей и услышу музыку. Пока меня не тянет отсюда, и я рада, что тут я считаю своей обязанностью принять на свои плечи долю тяжести этого года и потом, главное, папа тут и многое мне заменяет. Но и весь тот мир заманчив, и если бы навсегда отказаться от него, было бы тяжело и скучно, безнадежно скучно жить.
 
31 октября 1891 г. 10 часов.
 
   Вчера встала часов в 8. Немножко переписала для папа 28, скроила себе бумазейную кофту и пошла с Марьей Кирилловной в Екатериненское. Сперва нам показали дорогу не в то Екатериненское, в которое мы хотели идти, и мы даром слазили на Горки и назад. Погода была прекрасная, солнце светило, и морозило. Снегу все нет. Перешли мы опять Дон, вошли в деревню, и я спросила первых попавшихся трех ребят, где "сиротское призрение".
   – Пойдемте,- говорят.- Мы сами туда идем.
   Двое мальчиков лет от 10 до 12 и девочка много поменьше, которая, всунувши руки в рукава, бежала около них. Крошечные ножонки в маленьких чунях. Пока мы шли на тот край деревни, где столовая, дети забегали еще за другими детьми, и пока мы дошли, уже собралось детей 10. Все одеты очень плохо. Особенно трое детей из двора Соловьевых. На них оборванные, казинетовые {Плотная бумажная материя.} поддевочки, которые от локтя и от талии в лохмотьях.