Несколько дней тому назад у нас в Ясной открыли народную библиотеку. Павел Долгоруков приезжал для этого и говорил речь, обращенную к папа. Было неловко, и папа это чувствовал. И вообще к этой библиотеке отнесся холодно, сказав, что это "пустяки".
22 июня 1910. Кочеты.
   Папа пробыл в Кочетах с 2-го по 20 мая. 7-го мая приехал Чертков и пробыл до отъезда папа. Мама приехала после него и уехала до него 15-го.
   Папа наслаждался отсутствием просителей и посетителей и общим дружелюбным, спокойным настроением: ему в Ясной особенно тяжело, и, пробывши у меня 18 дней,- теперь уехал к Черткову. И, грустно сказать, и он и мама испытывают приятное облегчение от разлуки. Я писала длинное письмо мама, стараясь мягко объяснить ей всю бессмысленность ее хозяйничания, но получила от нее в ответ письмо, в котором она пишет, что ничего трагичного нет, папа нисколько не страдает, и что почему после 48 лет их совместной жизни мы выдумали, что как будто что-то случилось. Я увидела еще раз, что то, чего она 25 лет не понимала,- так и остается для нее непонятным. А как раз сегодня я нашла письмо, в котором в 1906 году я писала приблизительно то же, что и в нынешнем. Но тогда я этого письма не послала.
   Была в Ясной от 2-го до 5-го июня. Разговаривала с папа о мама. Он всегда неохотно и редко говорит с нами, детьми, о ней. Но тут ему было так тяжело, что он откровенно говорил со мной. И со мной, мне кажется, ему легче, чем с кем-либо, говорить о ней, потому что он знает, что я ее не осуждаю, а жалею. Он говорил, что единственная цель его жизни – это жить со всеми в любви,- тем более с ней, после полувека совместной жизни,- но что это ему трудно.
   Я как-то постучалась к нему,- он не пустил меня и спросил: что нужно? Я сказала, что не докончила читать его пьесу. Он очень взволнованно ответил, что читать нечего, что это очень плохо и вообще все гадко. Я спросила: что гадко? "Гадко, на душе гадко. Надо уйти отсюда, это единственное, что возможно сделать". Оказывается, возвращаясь домой с прогулки, он наткнулся на черкеса, который привел старика Прокофия за то, что тот поднял какие-то сухие макушки. Я ушла. И когда мама пришла ко мне в комнату – я ей сказала, что папа очень расстроен,- и почему. Пока мы говорили – он вошел и сказал мне, что он шел с тем, чтобы просить меня ничего не говорить о его словах, что все хорошо, ничего не случилось…
   А я нарочно сказала мама. А то бывает так, что он ничего не скажет, но сделается мрачным, молчаливым и недобрым,- и мама приписывает это дурному расположению духа от болезни желудка или печени, а не тому, что он глубоко страдает и борется с собой, с своим желанием уйти и бросить всю эту ненавистную жизнь.
   Там гостили Трубецкой с женой. Трубецкой приехал на день, а остался около двух недель. Он опять просто влюбился в папа. Лепит его верхом на простенькой лошадке, у которой он находит "beaucoup de caractere" {много выразительности (франц.).}. Это гениальный сорокалетний ребенок, страстно и искренне любит искусство. Папа о нем говорил, что можно к нему применить слова Монтеня, который говорил: "I'aime les paysans: ils ne sont pas assez instruits pour raisonner de travers" {Я люблю крестьян: они недостаточно образованны, чтобы рассуждать вкривь и вкось (франц.).}.
21 октября 1910.
   Как раз на другой день после моей последней записи – т. е. 23 июня – с мама в Ясной случился сильный истерический припадок, который продолжается до сих пор с очень короткими перерывами и который измучил всех окружающих. Насколько она сама страдает и мучается – трудно судить. Во-первых, нам со стороны кажется, что ей легко перестать все те трагикомедии, которые она затевает; а во-вторых, потому, что истерички наслаждаются и своими страданиями, и теми мучениями, которым они подвергают других.
   Папа был у Черткова в Мещерском. Мама туда не поехала, думая (и, вероятно, не без основания), что хозяевам приятнее без нее. Но, когда она получила письмо, что "папа там принимают как царя",- ей стало досадно, и она стала папа телеграммами вызывать в Ясную.
   Насколько она действительно заболела – трудно сказать. Варвара Михайловна говорит, что она к ней пришла вся дрожащая, в одной рубашке и говорила, что у нее сильное сердцебиение. Папа (вероятно, по уговору Чертковых, которые ждали скрипача Эрденко) послал телеграмму, что "удобнее приехать завтра". Он стал очень слаб к чужим уговорам, и ему так неприятно и трудно кому-либо отказывать, что он почти всегда, если это ему возможно, исполняет просьбу того лица, которое в данную минуту к нему обращается.
   Получивши эту телеграмму, мама пришла в неистовство и начала писать телеграмму за телеграммой, из которых некоторые посылались, а некоторые нет. Писала и от имени Варвары Михайловны, что она умирает. Писала Андрюше, чтобы он отомстил за мать, "убил бы Черткова, так как он один понял этого негодяя" и т. п.
   Когда папа и Саша приехали в Ясную – пошла жизнь полная всякого неистовства: и угрозы самоубийства, и угрозы убийства Черткова и т. п.
31 декабря 1910. Рим.
   Via Piero Luigi da Palestrina. Pension Albini.
   11-й час. У нас в России полночь, и сейчас начнется новый 1911-й год. В первый раз начинаю его без него, и думаю о предстоящем новом годе без связи с ним живым телесно, а с ним без его тела. Хочу тем строже быть к себе, т. к. не будет его напоминания и его проверки. Первое и главное: хочу побольше любить.
   Второе – побольше работать.
   Третье – быть воздержаннее. Начну с того, что в нынешнем году не буду пить вина. Для помощи себе буду каждый день читать "Круг чтения".
   Миша и няня у Рахмановой: там служба. Таничка спит. Мне захотелось быть одной, и я отказалась пойти к Рахмановым.
   Еще хочу за этот год привести в порядок письма папа ко мне и написать о его последних днях. Это трудно. Придется много говорить нехорошего о других, а этого очень не хочется. К мама, слава Богу, как и папа писал в своем последнем письме, "кроме любви и сострадания ничего не чувствую". К Андрею тоже. К Леве труднее.
 

1911

 
6 апреля 1911. Кочеты.
   Живу им. Весь день почти думаю о нем, пишу о нем, читаю о нем. Только не говорю о нем.
   И не то чтобы был у меня особенный подъем духа – нет. Просто все самые мелочные, как и самые высокие, мысли мои полны им. Его жизнь и его личность – это такая громада, такое богатство, что как ни старайся – всего его никак в себя не воспримешь. Тут читаешь и тут о нем думаешь, а туда повернешься – опять громоздятся недосягаемой величины громады.
   Сколько у него неспрошенного! Сережа правду говорит: много сделано непоправимого. По-моему, много пропущено незаполнимого теперь. Этому виной мое легкомыслие и лень, а отчасти моя деликатность, которая заставляла меня бояться надоедать ему, оттирать от него людей, которые, иногда мне казалось,- более меня ему интересны и нужны.
   Я недостаточно верила в его любовь ко мне. Я помню, прошлой осенью в Кочетах он говорил мне что-то о моем приезде в Ясную и я у него спросила: "А разве ты рад мне?" – и он так горячо сказал мне: "Без памяти рад бываю". И прибавил что-то вроде того, что "жду не дождусь, когда ты приедешь".
   Теперь возле меня живет тоже из ряда вон выдающееся существо. Не просмотреть бы мне и ее. Это Таня.
   Я не могу ошибаться в том, что это очень тонкая духовная организация. И я чувствую на своей ответственности направление ее.
   Бедный ее отец без памяти ее любит и с своим умом понимает, какой вред ей принесет баловство, к которому она всякого располагает, и иногда на меня нападает за то, что я ее слишком балую. А я искренно думаю, что он это делает гораздо больше меня.
   Сегодня, читая биографический очерк папа в книжке "Последние дни Л. Н. Толстого", чувствовала, как я похожа на него, в очень бледном, разжиженном виде. Но в том месте, когда он говорит о своих недостатках и одном качестве,- я так и чувствую себя. Во мне только почти отсутствует честолюбие.
   Я часто думаю, что ни я, ни Таня не повторим его и не продолжим его дела. Но я мечтаю о том, чтобы у Тани родился сын, который был бы человеком, продолжившим дело своего прадеда.
19 мая 1911. Вознесение. Кочеты.
   Ездила по делам издания портрета папа и бабьих работ в Москву и заезжала в Ясную и Овсянниково по делам постройки дома на место сгоревшего. Мама в Петербурге, так что я ее ни в Москве, ни в Ясной не видала.
   В Москве было пропасть дела. С утра уезжала, завтракала у Мюр и Мерилиза и приезжала только к обеду. Между прочим, искала в Кочеты доктора, чтобы заменить уехавшего в отпуск Дашкевича. Миша что-то этой весной прихварывает, и это меня беспокоит.
   У Сережи с Машей только один интерес, только один разговор – отец. У них сходятся все друзья отца: Бирюков, Булыгин, Горбунов, Дунаев, Ге, Страхов и т. д. Устроили они Толстовское общество, но кажется мне, что оно мертворожденное и ничего путного из него не выйдет.
   Была я на одном его заседании в Художественном клубе. Правда, говорилось в этот день о матерьяльных вопросах, о том, как сосредоточить те пожертвования, которые были сделаны в связи с именем Толстого, в одно место и какое употребление им сделать. Так что не было случая этому обществу затронуть какие-либо живые вопросы. Но, сидя на этом заседании, мне казалось, что все, что тут говорится и делается, очень далеко и чуждо духу папа.
   Вспоминались милые времена зарождения "Посредника", наши собрания там, которые дедушка Ге называл "катакомбы", и чувствовалось, что тогда вырастало что-то молодое, сильное и нужное. И присодинялись к нам люди только те, которые имели целью работу в пользу народа. А в Толстовском обществе много таких, которые примкнули к нему из-за того, что "noblesse oblige" {положение обязывает (франц.).}.
   Из Москвы поехала с М. В. Булыгиным в Ясную. Ехали с ним в третьем классе и всю дорогу говорили все о том же. Так как Булыгин очень громогласен, то публика слышала наш разговор, и к нам подсел типичный "интеллигент" и завел с нами разговор. Как большинство, он очень интересуется сплетнями, выросшими вокруг имени Толстого. Читать он, по-видимому, почти ничего не читал из его сочинений. Спрашивал меня, в каких отношениях Софья Андреевна с Александрой Львовной, и сказал, что он, собственно говоря, на стороне Черткова с Александрой Львовной.
   Вот голос публики! А мама, с одной стороны, и Саша с Чертковым, с другой,- дорожат этим голосом, боятся его и заискивают перед ним. Я благодарю Бога, что у меня это чувство почти совершенно отсутствует. Когда я что-нибудь решила или когда во что-нибудь, или чему-нибудь, или кому-нибудь верю,- это сильнее всякого общественного мнения. И папа был таков, и это он на себя клевещет, когда говорит и пишет так много о том, что слава имела для него такое большое значение. Он не был вполне равнодушен к ней, но как искренний человек, обращающий огромное внимание на свои недостатки, он видел этот недостаток в преувеличенном виде.
   В Ясной застала Сережу, который накануне моего отъезда выехал туда из Москвы. Он что-то пишет об Ясной. Сидит целыми часами в комнатах папа, все перебирает, переписывает. Отыскал очень интересные фотографии с повешения: несколько снимков. Впечатление ужасное даже от этих плохих снимков. Вероятно, кто-нибудь прислал папа, когда он писал "Не могу молчать".
1 июня 1911.
   Поехала в Ясную рано утром на Мценск с С. А. Виноградовым. Приехали в Ясную часа в 4 дня. Дом совершенно пуст: как-то гулко, жутко пуст. Пошли на могилу. Там, несмотря на будни,- пропасть народа: идут, идут, едут со всех сторон, входят в ограду, читают надписи, расписываются, громко говорят. Мне стало ясно, что в Ясной Поляне семейного гнезда больше свить нельзя и что она сама собой перешла в общественную собственность.
   К обеду пришли мама с Юлией, которые ходили гулять.
   С нами из Кочетов выехал Душан, но с Ясенков прошел в Телятенки.
14 июня.
   Прогостил у меня три дня П. И. Бирюков. Собирал у меня матерьял для III-го тома биографии папа. Архив мой оказался более полным и интересным, чем я думала. Только дневники меня более разочаровали, чем я ожидала: столько в них глупых чувств и лишних разговоров о моих глупых романах.
   Поша рассказал мне очень знаменательную вещь: это то, что он читал письмо папа к Черткову, написанное прошлой осенью, в котором папа пишет, что то, что он написал завещание "по закону", вряд ли искупится всем, что он сделал или написал за всю жизнь хорошего.
   16 июня.
   Прочла книжечку Гусева. В одном письме папа к Гусеву он пишет: "Вы лучше меня". Это навело меня на следующие мысли: единственная причина,почему книги, взгляды и жизнь отца настолько выше общего уровня и приковали к нему внимание всего света, это та, что он всю жизнь искренно сознавал и изо всех сил боролся со своими страстями, пороками и слабостями. Его громадный талант, гений доставили ему заслуженную литературную славу среди так называемого "образованного общества", но что всякий крестьянин изо всякого глухого угла знал, что мог обратиться к нему за сочувствием в делах веры, самосовершенствования, сомнений и т. п.,- этому он обязан тем, что ни одного греха, ни одной слабости в себе он не пропустил, не осудив ее и не постаравшись ее побороть. Натура же у него была не лучше многих, может быть, хуже многих. Но он никогда в жизни не позволил себе сказать, что черное – белое, а белое – черное или хоть бы серое.
   Остроумное сравнение числителядроби с наличными качествами человека и знаменателяе его мнением о себе более глубоко, чем оно кажется.
   У папа был огромный числитель и маленький знаменатель, и потому величина была большая.
   Душан, который гостит сейчас в Кочетах, ходил пешком к скопцу. Остался очень доволен им. Он, скопец, все строже относится к своей личной жизни: зимой 4 месяца провел на хлебе и воде, чай перестал пить. Вспоминали мы с Душаном, как папа радовался на него и хохотал, когда тот рассказывал о своей жизни, как его, слава Богу, побил племянник, потому что после этого помягчел.
   А в Ясной после этого папа за обедом как-то сказал: "Жаль, что я его не спросил, как он живет с семьей в смысле хозяйства". Я говорю: "Я спрашивала, и он ответил: абы не мешать". Папа был в восторге, хохотал и потом много раз повторял: "Абы не мешать!", говоря, что это удивительно мудро. Мама не поняла и сказала: "Что ж тут смешного? Только одну букву пропустил: вместо "дабы" сказал "абы". И это же повторила как-то недавно в Ясной.
17 июня 1911.
   Меня огорчает, что у меня есть дурные отношения с одним человеком – Чертковым. Он порицания не терпит, хотя сам всех порицает. А я не могу перестать осуждать его. Он говорит (и Саша слово в слово повторяет), что до смерти Льва Николаевича никто не ожидал, чтобы они были безгрешными, а теперь будто бы все требуют от них совершенства, а что они такие же слабые и несовершенные, какие были.
   Но на это можно, во-первых, ответить, что на них не было прежде такой большой ответственности, как теперь, к что никто не имеет права осуждать их личную жизнь, но что теперь они – доверенные люди – и духовные и материальные наследники Толстого и что теперь от них можно большего ждать.
   А во-вторых, если они сознают, что они плохо поступили, то им следует публично взять свои слова и поступки назад.
5 сентября 1911.
   Как странно! На 47-м году я чувствую, что я начинаю мыслить. Чувствую, что как плуг углубляется и выворачивает свежие сырые комья земли, так и мысль врезывается в почти девственный до сих пор разум и выворачивает его. Дай Бог, чтобы так продолжалось, и пахота была бы закончена и привела бы к какой-нибудь оконченной жатве: для себя или других, это безразлично.
   Смерть отца сделала то, что я сошла с помочей и пришлось идти одной. Состояние Мишиного здоровья заставило меня перенестись в него, думать о смерти. Живешь, и приходит конец. И что? Зачем? И зачем вся жизнь?
   Все, что отец говорил и писал,- мне разумом понятно. Но я этого не изжила. По его вехам мне легче идти. Но как всегда, в каждой работе мысли, приходится идти одной. Мне это не грустно и не страшно.
   Думаю для Тани писать историю ее деда. Мне нравится, что это будет биография для детей: можно будет изложить всю его религиозную философию просто и понятно (что скрыто от мудрых, то открыто младенцам), и мне это будет по плечу. И не будет нужды касаться его отношений с женой и вообще женского вопроса. Я буду обращаться к чуткой, чистой и доверчивой детской душе, и книга эта может быть полезной.
   Боюсь своей вялости и лени: начну с энергией и любовью, потом наткнусь на какие-нибудь трудности, запутаюсь, остановлюсь и брошу. И потом увлекусь еще чем-нибудь. Почти ничего в своей жизни не кончила. А когда кончала, то с трудом, скукой и принуждением себя. Как это я не наследовала работоспособность обоих моих родителей? Оба были, каждый в своей области, очень работящи. Я стараюсь физически себя подстегивать, чтобы тело не мешало духу: мяса не ем, днем не сплю, вина, разумеется, не пью; вообще меньше ем и пью все последнее время.
   Миша в Баденвейлере с Душаном. Я в Кочетах с Таней, Сережей, П. Г. Дашкевичем, С. И. Лаврентьевой и няней.
 

1912

 
31 января/13 февраля 1912 г. Рим.
Hotel Boston. Via Lombardia.
   Таня меня все больше трогает и привязывает к себе своим добрым сердцем. Если можно доброте учиться, то несомненно я от нее учусь. Сегодня после завтрака я пришла с Таней с гулянья; няни не было дома, а мне надо было написать два спешных письма: дяде Саше Кузминскому о Горбунове и Горбунову. А тут Тане молоко греть, раздевать и т. п. Я и стала ворчать на няню, что она не пришла. Надо было видеть, как этот маленький человечек страдал. "Нет, маменька, ты уж ее не брани…" Потом она очень обрадовалась тому, что нашла няне оправдание. "Ведь когда мы с тобой ушли, няня еще не пришла с завтрака, так что она не могла тебе сказать, что она уйдет…" И я ее послушалась и няню не упрекнула.
   Была с ней у Бастианелли из-за бывшего у нее подозрительного припадка, похожего на аппендицит в Швейцарии. Он операции делать не советовал, т. к. положительных указаний на эту болезнь не было.
   Таня очень мала для своего возраста – весу в ней 19 кило,- но очень развита. Она знает счет, умеет часы смотреть, знает дни, недели, месяцы. По-английски знает 130 слов. К изучению языка она, по-моему, не способна.
   Мишино здоровье так себе. Нервы у него плохи.
8 апреля. 1912. Баденвейлер. Вилла Вера.
   Читаем по вечерам вслух письма папа к А. А. Толстой и ее к нему. Я не только вспоминаю его и представляю себе его н_о я – с _н_и_м, в _н_е_м. Такое чувство, что только словами вслух выговариваешь то, с чем и в чем постоянно живешь. Разлуки с ним не чувствовала и не чувствую.
   Часто жаль бывает, что не с кем поделиться тем, что чувствуешь и о чем думаешь, как это бывало: только взглянешь на него, а он улыбнется, мотнет головой, и знаешь, что он знает, что я думаю и чувствую, и сочувствует.
   Сегодня сидела в Kurpark'e {городском саду (нем.).}, дурно себя чувствовала. Оркестр заиграл арию Баха (из сюиты), и меня взбудоражило до слез. Я знала, что будь тут папа, я встретила бы тоже покрасневшие от слез глаза и мы покивали бы друг другу головой. Вспоминала еще сегодня самую нашу сильную с ним ссору. Вот как это было: я вернулась в Ясную, после проведенных у Стаховичей нескольких дней, спросила, нет ли писем. Мне ответили, что нет. Потом как-то случайно, зачем-то посмотревши на шкапу в гостиной, нашла там распечатанное письмо (папа всегда имел право распечатывать все мои письма) от очень любимой мною гp. A. M. Олсуфьевой. Я очень возмутилась и рассердилась, и когда папа пришел к обеду, я стала пускать ему шпильки, так что он наконец рассердился. Я помню свою фразу. Я сказала что-то вроде того, что "значит, так и надо, и значит, всякий раз, как я не буду дома, я могу рассчитывать, что мои письма будут выбрасываться". Папа сделал движение, чтобы встать из-за стола, говоря, что Бог знает что со мной случилось и что он уйдет. Но прежде чем он успел встать, я выскочила из-за стола и убежала в гостиную, где бросилась на диван и разрыдалась. Скоро пришел ко мне папа, мягкий, добрый, и мы плакали, и целовались, и просили друг у друга прощения, хотя каждый давно уже простил другому.
13 июня 1912. Кочеты.
   С месяц занимаюсь с детьми, придерживаясь системы Монтессори. Теперь у меня уже 9 человек. Дело идет пока хорошо и крайне интересно. Таня, кучерова Матреша и Митька Семин (4-х лет) – самые способные и приятные ученики.
10 июля 1912. 7 ч. утра.
   Папа, бывало, часто глядя на меня с Таней, говаривал о том, как он боится моего сильного "пристрастия" к Тане. Он ее знал и любил. И знал, как такая богатая и горячая натура может к себе привязать. Я всегда утешала его тем, что если она у меня отнимется, я не паду духом и сумею это перенести, т. к. у меня есть жизнь вне и выше человеческих привязанностей. И папа, бывало, потреплет меня одобрительно по плечу и раз даже поблагодарил: "Спасибо, спасибо…"
   А я этого же боюсь за ее отца. Он и не надеется и не собирается мужественно перенести ее потерю и заранее говорит, что с ее жизнью уйдет для него всякая возможность жить: все радости, весь смысл жизни – все пропадет. Он говорил мне о том, что он себя поймал на мысли, что он всех остальных детей отдал бы за одну Таню, только жаль Наташу, после которой останутся два цыпленочка. Я же совершенно этих торгов не понимаю. Если это случится, я покорюсь и найду силы считать это для нее лучшим, чем могущая ей предстоять жизнь.
   Все эти мысли и чувства навеяны тем, что третьего дня у нее сделался припадок, очень похожий на аппендицит. Идя к завтраку, она почувствовала боль в нижней правой стороне живота и сказала miss Wells, что ей хочется спать. Miss Wells положила ее на свою кровать. Померила температуру – было 36,3. Потом боли стали усиливаться, так что она плакала, и температура поднялась до 38. Вечером было 38,3, а когда она ложилась спать, около 9 ч., то спустилась до 37. Боли прошли, и только больно было трогать больное место. Целый день делали ей припарки и прикладавали горячий пузырь. Вчера температура тоже не превышала 37. Надела ей компресс до ночи. Поила отваром рисовым и перловым, кофе с молоком и чаем.
 

1914

 
21 июля 1914.
   Третьего дня Германия объявила войну России. Мы это узнали сегодня из "Орловского вестника" от 20 июля. Московские и петербургские газеты не пришли. Пишут и рассказывают о патриотических манифестациях в городах. А у нас в деревне с лихорадочным ожиданием ждут "забастовки", или, иными словами, земельного бунта. Страшный суд наступает, и жутко, что будем привлечены к ответу.
22 июля 1914.
   Сегодня в "Голосе Москвы" от 20-го телеграмма о том, что Германия объявила войну Франции. В "Орловском вестнике", который теперь будет приходить днем раньше московских газет, т. к. поезда сокращены и время их прихода и отхода изменено, написано, что Белград занят австрийцами и что немцы бомбардируют Пти Круа возле Нанси.
   Сегодня вспоминаем о том, как неделю тому назад был у нас Сережа и, хотя уже было столкновение между Австрией и Сербией, но совсем не было похоже на тот общеевропейский пожар, который сейчас разгорается.
   А С. Н. Свербеев (посол в Германии) был у нас в субботу, шутил, разговаривал, читал нам наизусть футуристическое шуточное сочинение, написанное им и Новосильцевыми, говорил, как он доволен своей матерью, женой и т. п., надеялся пробыть все лето в Сетухе и, возвратившись от нас, нашел такие газеты, по которым он увидал, что ему надо возвращаться в Берлин. Он запросил Сазонова, ехать ли ему в Петербург или в Берлин, и получил ответ, что, разумеется, надо ехать в Берлин. И он на другой день уехал, очень расстроенный, взволнованный и даже осунувшийся, как рассказывала Анна (его жена).
   Мы, с живущей у нас С. И. Лаврентьевой, накупили материи, покроили 12 рубах для раненых, и все у нас шьют, включая Таню. Я застала ее с Wells на балконе за работой. Она сидела около Wells на низенькой скамеечке и старательно шила, рассказывая Wells сказку. Я спросила о чем? Wells сказала мне, что это о маленькой немецкой девочке, у которой была английская гувернантка. Как удивительно, что ее маленькая душа чувствует тот трагизм, который был бы, если бы любящие друг друга существа оказались врагами. Она все эти дни с напряжением следит в разговорах старших за тем, как держится Англия относительно русских. И когда она слышит, что Англия выражает сочувствие или обещает поддержку России, то лицо у нее так и сияет, она это немедленно переводит своей Wells.
   Товарные поезда не принимают никакого частного груза. Я послала 25 р. в Москву Шафоростову на провизию, но получить ее не могу.
   Купец, снявший у нас яблочный сад, не знает, куда девать яблоки, т. к. отправлять их нельзя. Я запаслась провизией на месяц со станции.
23 июля 1914.
   Ездила тройкой с Максимом на станцию и в Сетуху. До Ржавца довезла Таню, miss Wells и m-elle Garcia. Оттуда они домой пришли пешком.
   Заехала в Сетуху, взяла с собой Анну и поехала на станцию. Там одновременно с нами подошел поезд с солдатами и лошадьми.
   – Откуда, земляки?