Страница:
– Козловские.
Все очень крепкие, рослые ребята. Страшно смотреть на это пушечное мясо и думать, что через несколько дней или недель кто-нибудь из этих молодцов, подшибленный немецкой пулей, ткнется лицом в грязь и так и останется там один умирать. И так будет не с одним, а с десятками, если не сотнями тысяч.
Некоторые в Благодатном вышли из вагона и разговорились с всегда словоохотливым Максимом. Спросили про меня и Анну и, показывая на меня, сказали: "Эта по форме одета – в черном. А энта нет".
На станции говорят, что счет потеряли числу идущим на Орел воинским поездам. Частный товар не принимают. Оловянников возит товар из Орла на подводах. Послала телеграмму от М. П. Гарсиа ее матери, чтобы не беспокоилась, а то она вызывает дочь домой. Но дойдет ли телеграмма – неизвестно.
От С. Н. Свербеева со дня объявления войны никаких известий нет, только телеграмма в газетах о том, что русское посольство выехало из Берлина.
Три сенсационных известия, но, кроме первого, несколько сомнительные: 1. Император Франц-Иосиф умер. 2. Англия и Бельгия объявили войну Германии. 3. Английский флот потопил восемь германских броненосцев. Другие известия: большое возмущение на Германию за ее непорядочное поведение, за то, что она заняла независимый Люксембург, за то, что начала войну с Францией, собственно, не объявивши этой войны; за то, что она подкупает другие державы разными обещаниями вроде того, что обещает в случае поддержки Голландии Антверпен и т. п.
Говорят, что в Австрии сильные внутренние беспорядки.
Вильгельм обратился к своему народу с речью, в которой говорил, что "мы жили тихо и мирно и на нас низконапали" и т. п.
Со станции мы с Анной заехали в Сетуху, где я посидела с Зинаидой Сергеевной Свербеевой, Е. Н. Ребиндер и четырьмя мальчиками Свербеевыми, и поспешила домой, чтобы сообщить новости, которые я слышала.
Когда четыре красавца Свербеевы вышли меня провожать, мне так же жалко и жутко было смотреть на них, как на Козловских мужиков. Коля, наверное, пойдет на войну, может быть, Воля и Митя. Сережа молод. Ехавши домой, Максим разговаривал со мной совсем не в "забастовочном" духе, а в приподнято-патриотическом.
У пруда меня встретила моя Танечка с Wells и доехала со мной до дома. Таня, ложась спать, с Wells пели "God save the King" {"Боже, храни короля" (англ.).}. Мне немного неприятно видеть в Тане и чувствовать в себе патриотический подъем духа, который противоречит христианскому, но трудно в такие минуты, как теперь, чувствовать иначе. А кроме того, мы с ней жалеем и немцев.
"Русское слово" сегодня (в газете от 22-го) пишет, что оно ни одной телеграммы от своих корреспондентов за вчерашний день (21-го) из Западной Европы не получило.
Была днем Анна Свербеева. Ей, видно, не сидится. Наружно она спокойна, но в душе очень тревожится за сыновей.
Миша очень беспокоится за Сережу, от которого уже месяц не было известий. Он отбывает сбор в стрелках в Царском Селе. В его теперешнем нравственно пониженном настроении он может очень опуститься – запить, закутить. Все его действия за последнее время указывают на большую нравственную расшатанность и потерю власти над собой. Жалко. Много в нем было хорошего. И жалко Мишу, который очень страдает о нем.
Вчера после чтения газет Миша хотел идти к обеду и вдруг почувствовал, что у него правая рука и правая нога отнялись. Он опять сел и обедал у себя. Душан делал ему массаж, и ему полегчало.
Сегодня у всех настроение подавленное, а мне так ясно представилось – какая фальшивая фикция – слава нации! Как мало о ней будет думать козловский мужик, умирающий где-нибудь в немецкой земле. Все это нужна обезумевшим Вильгельму и К0. И они, ради этой фикции, гонят на бойню тысячи своих братьев!
Таня была смешна: говорила, что узнает немца по походке, потому что Душан как-то показывал, как немцы маршируют. И она воображает, что они все так ходят.
Любовь ее к собакам беспредельна: сегодня она пришла бледная сообщить, что Каток, наверное, болен, потому что супа не ест.
Она и Wells попали сегодня под сильный дождь. Вообще погода дождливая и холодная. Ветер гудит по-осеннему, и хоть мы и спим с открытым окном, но холодно. Еще много хлеба в поле. Кто-то его свезет?
Во мне всегда поднимается инстинктивное чувство протеста против всякой гипнотизации. А сейчас это чувство протеста вполне сознательное: если веришь, что Бог есть любовь, и живешь для распространения и воспитания этой любви, то нельзя позволять себе осуждения и ненависти к врагам. Сейчас это трудно. Немцы, по рассказам многих корреспондентов, ведут себя до того невообразимо грубо и непорядочно, что невольно желаешь им зла. И частные лица и правительства все время нарушают: первые – правила порядочности, а второе – международное право.
С тех пор как я писала, новое – это объявление нам войны Австрией. Сегодня читала второй манифест Николая II, речь его членам Государственной думы и Государственного совета. Недурно. И речь председателя Государственной думы Родзянко – хороша. Все с гордостью подчеркивают то, что Россия не желала войны, что она не наступает, а защищается.
Все газеты пишут о том, как спокойно пошли русские люди на войну. Брата Мишу взяли в Кирсанов в запасную кавалерию. Саша уехала в Москву на 3-недельный курс сестер милосердия, а оттуда на войну.
Дорик хочет идти добровольцем. Жалко этого кроткого – не мужчину – ребенка еще; но останавливать, чувствуешь, что не имеешь права.
М. П. Гарсиа вчера пережила минуту бурного отчаяния, узнав, что она не может сообщаться с матерью и что ехать ей теперь настолько опасно, что почти немыслимо. Кроме того, ее аккредитив на принадлежащие ей деньги не имеет теперь никакой цены, и она остается с теми 80-90 р., которые она имеет здесь.
Я ее позвала к себе в спальню и утешала, как могла, говоря, что надо делать так, как мать ее желала бы, чтобы она делала, и что, наверное, мать ее только того и желает – это чтобы она смирно сидела здесь. Она плакала, наклонилась и поцеловала мне руку. Михаил Сергеевич обещал, если будет нужно, снабдить ее деньгами. К вечеру она совсем успокоилась. Добрая Wells затеяла играть с ней в хальму и уговаривала ее не расстраивать нас, т. к. у нас самих достаточно тревог. А вечером я слышала, как она (Wells) горячо вслух молилась и несколько раз прерывала молитву от слез. "Вот тоже,- подумала я,- одинокие страдания".
Сегодня приезжали из Духова монастыря монахи в карете, кажется, шестерней, и что-то служили. Я, как обыкновенно, не присутствовала. А Таня, увидавши карету, не могла понять, кто мог приехать, и когда Мария Петровна сказала, что, может быть, это немцы,- она побледнела. Wells ей сказала пойти посмотреть, но она спряталась за дверь и не пошла.
Ей эти дни радость: стали выползать Тайгины щенята. Их пять, все беленькие, как пушки. Собаки – это интерес Таниной жизни. И понятно: у нее нет детей сверстников, чтобы играть с ней, она и отдает все свое свободное время собакам.
Погода сегодня ясная и теплая.
От Сережи (пасынка) сегодня телеграмма в ответ на мою запросную, что он в июле писал два раза, что здоров и пока в Царском Селе.
Сам М. С. просит, чтобы Танечка уехала (и наверное, желает, но не говорит, чтобы вы приехали). Если вам не трудно – приезжайте, если же трудно, не беспокойтесь. М. С. все легче и легче. Ему надо только покой. (Не позабыто ни о клизме ни о другом: действия были.) Душан 30/VII-1914".
Я тотчас же велела Максиму перепрячь, и в 7 часов четверней в коляске выехала из Кочетов. Я думала, что можно будет его привезти. В темноте уже в 9 часов я подъехала к Затишью. Анна Ивановна вышла меня встретить (за ней и за Петром Григорьевичем послали в Черемошню) и рассказала мне, что язык не повинуется, всех узнает, но сказать ничего не может. Я пошла к нему на балкон, где он лежал на кушетке. Он обрадовался мне, взял в обе руки мою голову, целовал, гладил, похлопывал и ясно несколько раз сказал: "Спасибо, спасибо, хорошо, хорошо". Я: "Я знаю, милый, ты любишь меня, мы любим друг друга…" – "Да… да… радость".
После того холодка, который был между нами, у меня сердце разрывалось от боли, и я мысленно поклялась, что никогда больше этого не будет. Руками и ногами вполне владел: вставал, проходил из одной комнаты в другую, но сказать ничего не мог. Начнет, потом ахнет, разведет руками и грустно скажет: "Ничего… ничего… ничевовро…"
31-го послала телеграмму Грушецкому и вечером получила ответ, что приедет ночью или утром.
Вчера, 1-го, был Грушецкий, поставил за уши по две пиявки (мы посылали в Мценск за ними, но не нашли).
Сознание и речь понемногу, понемногу возвращаются. Узнавать он всех узнает, и то, что он сам хочет выразить, всегда здраво, и в конце концов он достигает того, чтобы его поняли, но чужого он почти не понимает; приходится жестами ему объяснять то, что надо.
Вчера я ездила на три часа, от 3-х до 6-ти, в Кочеты. Таня здорова, занята щенятами, об отце очень расспрашивает, иногда плачет. Присылает ему цветы. Вот что я на клочке бумаги записала третьего дня:
Где мой блестящий, остроумный, тонкий, веселый Миша?
Продолжаю 2-го: спит он лучше, чем когда здоров. Вчера утром, проснувшись, увидал что я не сплю. "Танечка, здравствуй… Не хорошовно. Где наша… Тавля?.. Однавля… Однавля!.."
30-го жаловался, что в глазах двоится. Посмотрел на горизонт и показал: "Тут – одно. А тут (показал на одну сторону) и тут (на другую) тут и тут. Тут и тут – два. Показал на глаза. Я: "Двоится?" Он: "Да, да".
Сегодня утром он еще яснее сознает, и тем ему тяжелее. Проснувшись и сидя на постели, он пробовал говорить, потом развел руками: "Ничего… ничего не могу",- потом опять вспомнил Таню и заплакал, сморкаясь и утирая глаза. Сердце разрывается глядя на него.
А сейчас говорит: "Тут все… много… тут и тут (показал на дверь, на дом) стывно, стывно… Ушел бы туда… туда… (показывает на лес). Ах! Стывно"…
Прибежал вчера сюда из Москвы племянник Душана, очень напуганный, потому что там забирают и ссылают австрийцев в Вологодскую губернию. Он думал здесь скрываться, но Абрикосовы сказали, что этого нельзя и что если он останется, то Хрисанф немедленно поедет к губернатору посоветоваться, как ему быть. Чтобы избавить Абрикосовых от лишнего беспокойства и обузы и облегчить и так заваленных делом горничных, я предложила ему гостеприимство в Кочетах, очень a contre coeur {против своего желания (франц.).}, т. к. без меня там могут выйти какие-нибудь осложнения.
Просила только, чтобы он немедленно прописался у урядника, для чего повидала урядника. Просила его и управляющего сделать все возможное, чтобы ему не было неприятно, велела Верочке его устроить в доме. И за все это вечером Душан был со мной очень неприятен, совершенно не поняв ни абрикосовских, ни моих мотивов. Сегодня они оба уехали в Кочеты.
12 часов дня. Сейчас пробило 12. Он прослушал звон и показал рукой пять пальцев, опять пять и 2. Я показала ему на лежащие тут его часы, и он понял.
Анюта вышла за молоком, он посмотрел ей вслед и сказал: "Трое хороши: она, ты и…" И представил Петра Григорьевича, откинувшись назад и выпятив руки перед животом.
Все жалуется, что правая нога и рука отнимаются, и рад, когда ему потрешь.
Пришла Анна Ивановна и говорит: "Пойдите, я не пойму, что он говорит. Чертит кружочки, не пойму". Я пошла. Он посадил меня рядом и с напряжением пальцем стал делать кружочки на столе и как будто считать: "Это, это, это". Так счел до шести, а затем показал еще кружок и умиленно сказал: "И одна". Тогда я поняла: он хотел пересчитать своих детей. Я стала говорить медленно с расстановкой: "Лева, Наташа, Миша, Сережа, Аля, Дорик… и Таня". И он радостно закивал: "Вот, вот! Вот, вот!" И на Танечке заплакал. И опять и опять заставлял меня повторять и опять плакал. Потом я стала припоминать ему: Лелю, Мику… Он понял – Коля? – не совсем.- Сереженька? – Да, да, маленький, я люблю… Мишенька? Да, да! Я: "Потом – Миша и Оля… Оля". Не понял. Я: "Потом твоя старая жена",- и показала на себя. Он: "Да, да",- и потрепал меня по спине, по руке, потом поцеловал и очень радовался тому, что это все вспомнил. Когда Анна Ивановна вошла, он заставил меня все повторить и все улыбался и радовался. "Хорошо! Хорошо! Я очень рад, очень рад! А как было трувно!" Потом жестами попросил, чтобы ему дали газету. Я дала "Искры", и он узнал портрет царя, сказал: "Государь",- потом на английский флот ахал, что так много, узнал Сазонова, но не понравилось, как он одет. На Ренненкамфа сказал, что "это я знаю".
Восхищался красотой Грея. Но все говорит с трудом и нам говорит, что это "очень трувно". Второй раз говорит о том, что все для него, все с ним, что это "ужасно". И жалеет, что Таня одна.
Наверное, когда его сознание вполне вернется, он будет стыдиться своего теперешнего состояния. Но если бы он знал, как он хорош: ни одного недоброго, раздраженного слова, ни одной бессмыслицы, ничего грязного и ничего эгоистичного. Любовь, нежность, благодарность и даже забота о других.
Мне он бесконечно дорог, жалок и мил. Неужели, неужели когда-нибудь шевельнется у меня досада на него, раздражение за то, что он небыстро сообразит, забудет, или пожалею себя, чтобы что-нибудь для него сделать? Дай Бог мне умереть без этого упрека на душе.
Сегодня и за Таню беспокойно. Боюсь молодого Душана. Как бы пожара не наделал, заснувши со свечой, не повредил бы нечаянно Таню в какой-нибудь игре, не поссорился бы с кем, не отвлек бы Wells от Тани.
Чудаки эти Маковицкие, нескладные какие-то. Чего-то в них не хватает. Наш старый Душан иногда удивительно тонко понимает какие-нибудь психологические мелочи, а вдруг самого простого общечеловеческого не понимает и делает людям своей бестактностью и несообразительностью хлопоты и неприятности.
Духом так же хорош. Так ласков, что трогает меня до слез. А когда раз увидал, что я плачу, разахался, стал меня трепать по плечу и спине и меня же утешать: "Что ты! Что ты, милая! Конечно, это неприятно, но что же делать?"
Сегодня часто крестится. Я его спросила: "Миша, ты все крестишься – может быть, ты хочешь священника?" Он не понял. Я повторила и сама перекрестилась, чтобы ему показать. Он очень спокойно и серьезно сказал: "Да, я всегда… я всегда думаю. И мне споковрно… споковрно? Так?" Я говорю: "Спокойно?" – "Да, да". Потом говорил о том, как ему хорошо, спокойно, и хорошие Абрикосовы, "милые, милые", и прекрасная кровать (этого он не сумел сказать, но показал и обрадовался, когда я поняла). Говорил, что только жалко маленькую.
Анна Ивановна говорит, что он ей сказал: "Боюсь, – вот вы этого не понимаете, а Анна Ивановна понимает". Очевидно, он спутал меня с ней и намекал на частые наши и серьезные, и шуточные разговоры о том, что он и Анна Ивановна не любят и боятся смерти, а я не боюсь.
Сейчас попросил у меня конверты писем, которые я написала, и оба понял (одно было к мама, другое к Грушецкому), но прочесть вслух не мог. Потом попросил карандаш и написал "трудно" – в первый раз хорошо, во второй – хуже.
Просил сегодня поставить пиявки, но мы не решились, а Душана нет как нет. Только для таких случаев он и нужен, а он сидит в Кочетах, чтобы ободрять своего племянника.
Трудно не осуждать его.
Глядя на милого, бесконечно любящего, ласкового и, мне кажется, сознательно покорного Мишу, он мне представляется совершенным существом, доказывающим, что Бог есть любовь.
Приехал Дорик. От Левы телеграмма, что выезжает сегодня из Евпатории. Запрос от Наташи Оболенской и Саши Толстой.
И еще в утро 30-го, когда он ехал сюда, я обидела его. Он дал два прекрасных яблока Анне Ивановне для Петра Григорьевича, и я ему в шутку сказала: "Хоть бы ты когда-нибудь мне такое яблоко дал". А он очень серьезно мне ответил: "Вот ты всегда мне говоришь такие обидные вещи".
Вспомнила, что 3-го августа Миша увидал у Хрисанфа карту Европы и всю понял. Я ему называла, показывая на цветные пятна,- Россия, Германия. Он все понимал. Потом показала на Черногорию и говорю: "Тут наш Аля". Он с нежностью покачал головой: "Да, да, да! И он не знает…"
Как ясна для меня ошибка материалистов, полагающих всю духовную жизнь в клеточках и мозговых центрах. И как я подтверждаюсь в своих религиозных взглядах. Сейчас не в силах это ясно изложить. Потом.
Я еще не написала, что 4-го я посылала за суворовским священником, которого Миша любит. Но священник не стал его причащать в таком бессознательном состоянии, говоря, что он даже не в состоянии проглотить причастие.
Вчера он два раза поднимал мою руку к своему лицу: может быть, чтобы поцеловать, может быть, чтобы я его перекрестила. Я догадалась после и перекрестила его несколько раз, но он не сознавал.
Письмо Тани к няне 4 сентября 1914.
"Дорогая нянечка.
Надеюсь, что скоро с тобой увидимся. Давно я не получала от тебя письма, пожалуйста, напиши мне, что у вас делается. У нас без Пуси грустно, когда приходишь утром, видишь, нет большой чашки с цветами. А когда воскресенье приходит, я не слышу дамских дрожек и не чувствую Пусину руку на моем плече и я не разговариваю с ним теперь, а за обедом никогда он не будет сидеть около меня, а в 12 часов я не буду сидеть на большом кресле около его, а вечером в его окнах нет огня. И все это так грустно, что трудно удержать слезы. А. И. Путилина и С. И. Лавренева и А. Ф. Wells и я тебя целуем. Твоя воспитанница Таня".
От Тани к Але.
"Милый Аля, постигшее нас горе так велико, что я еще не могу сообразить горе войны. Не знаю, если это письмо дойдет до тебя. Все, что случилось – это воля Его, который выше нас; когда я думаю об этом, тогда я немного утешаюсь. Как бы мне хотелось и сколько бы я дала, чтобы увидать Папеньку и его поцеловать, сказать, как я его люблю, и что я у него прошу прощения за то, что я ему сделала плохого. Но это только может быть во сне. Дорогой Аля, так мне жалко, что тебя тут нет! Но я (хоть тебя тут нет) тебя очень люблю и о тебе думаю. Тебе, наверное, скучно в Цетинье. Ну, прощай, милый Аля, крепко тебя целую. Твоя любящая сестра Таня. 3 сентября 1914 г. Кочеты. Теперь я буду писать нянечке".
Письмо Миши к А. И. Путилиной 17 января 1914 (из Ялты в Кочеты).
"Первое чувство, которое охватило меня по получении вашего письма, было, конечно, грусть от сознания потери милой хорошей старушки, которую я любил и уважал и которую я надеялся увидеть летом в Кочетах.
Почувствовал я также большую жалость к вам. При жизни никогда не ценишь своих родителей так, как их ценишь после их смерти. Та любовь, которую от них получаешь, кажется при жизни чем-то обыкновенным, и лишь потеряв эту любовь, начинаешь понимать, что такой любви больше в жизни не встретишь, что ты в жизни одинок и что никто не возместит тебе того, что ты безвозвратно потерял.
Но теперь, подумав хорошенько, я начинаю понимать, что в смерти вашей матери есть что-то особенное, не схожее с концом других близких нам людей, и это особенно заставляет умолкнуть эгоистическое чувство скорби и заставляет порадоваться за покойницу. Я хочу сказать, что ведь редко встретишь такого человека, который не только жил весь пропитанный непоколебимой верой без колебаний и сомнений, но и который с таким спокойствием и бесстрашием встретил свой конец. Кроме того, что ваша мать была несказанно счастлива тем, что ее вера сопутствовала ей до последнего издыхания, она совершила этот грозный переход без физических страданий, данных в удел нашему естеству, и против которых не всегда можно найти облегчение даже в душевном спокойствии. Дай Бог и вам и мне подобный же конец. Ваш М. С."
Абрикосовы рассказывали, что когда он очнулся от первого удара скоро после того, как он приехал в Затишье, он очень настойчиво и с большим усилием старался дать понять, чтобы Таня уезжала в Кочеты. С трудом говорил "дочь, дочь" и махал рукой по направлению к Кочетам. Когда Таня собралась и уехала и он услыхал бубенчики и стук отъезжающего экипажа – он перекрестился.
После этого он сидел на балконе лицом к лощине, по которой проходит дорога, и глаз с нее не спускал. Даже загородил лицо с двух сторон, чтобы лучше видеть. Вероятно, ждал меня.
Кажется, во время всей нашей 15-летней жизни он никогда не был ко мне так нежен и внимателен, как за эти 4 дня. Как-то утром мы лежали еще в постели. Я не вставала, думая, что он, может быть, опять заснет, но потом, видя, что он решительно проснулся, я стала подниматься. Видимо, и он не вставал, чтобы меня не тревожить, потому что, когда я стала подниматься, он сказал: "Лежи, Таничка, если хочешь".
Все это мелочи. Но мне хорошо их вспоминать.
Как-то я его спросила, не болит ли у него что. Думала, что голова может болеть. Он даже с некоторым удивлением сказал: "Нет, нет". Я говорю: "Вот как хорошо. И лопатки не болят".- "А почему ты знаешь?" – "Да ты не жалуешься, значит, не болят".- "Да, да. Прежде болели. Теперь нет… Только вот и вот…" И он показал на то, что онемела рука и нога.
3-го смотрел "Illustration" и очень ахал на портрет Франца-Иосифа с внуком. Старик там изображен очень ветхим, сгорбленным, опирающимся на своего молодого внука. "Ах, ах, ах! Зачем это он? – говорил Миша.- Зачем? Такой старый… Что бы сказал Лев Николаевич?"
Чтобы отвлечь Мишу от рассматривания картин, от попыток говорить – ему в этот день стало гораздо лучше и потом он все испытывал себя – я поставила граммофон. Он стоял через комнату от балкона, на котором находился Миша, так что звук доходил несколько смягченно. Поставила дуэт супругов Фигнер "Crucifix" {"Распятие" (лат.).}, потом "Не искушай". Он слушал с удовольствием и подпевал. Потом я поставила церковный хор. Но это он послушал и сказал, что "трудно". Когда я остановила граммофон, то он, гуляя с Анной Ивановной вдоль балкона, пропел "Не искушай" совершенно верно с начала до конца, но без слов.
Все очень крепкие, рослые ребята. Страшно смотреть на это пушечное мясо и думать, что через несколько дней или недель кто-нибудь из этих молодцов, подшибленный немецкой пулей, ткнется лицом в грязь и так и останется там один умирать. И так будет не с одним, а с десятками, если не сотнями тысяч.
Некоторые в Благодатном вышли из вагона и разговорились с всегда словоохотливым Максимом. Спросили про меня и Анну и, показывая на меня, сказали: "Эта по форме одета – в черном. А энта нет".
На станции говорят, что счет потеряли числу идущим на Орел воинским поездам. Частный товар не принимают. Оловянников возит товар из Орла на подводах. Послала телеграмму от М. П. Гарсиа ее матери, чтобы не беспокоилась, а то она вызывает дочь домой. Но дойдет ли телеграмма – неизвестно.
От С. Н. Свербеева со дня объявления войны никаких известий нет, только телеграмма в газетах о том, что русское посольство выехало из Берлина.
Три сенсационных известия, но, кроме первого, несколько сомнительные: 1. Император Франц-Иосиф умер. 2. Англия и Бельгия объявили войну Германии. 3. Английский флот потопил восемь германских броненосцев. Другие известия: большое возмущение на Германию за ее непорядочное поведение, за то, что она заняла независимый Люксембург, за то, что начала войну с Францией, собственно, не объявивши этой войны; за то, что она подкупает другие державы разными обещаниями вроде того, что обещает в случае поддержки Голландии Антверпен и т. п.
Говорят, что в Австрии сильные внутренние беспорядки.
Вильгельм обратился к своему народу с речью, в которой говорил, что "мы жили тихо и мирно и на нас низконапали" и т. п.
Со станции мы с Анной заехали в Сетуху, где я посидела с Зинаидой Сергеевной Свербеевой, Е. Н. Ребиндер и четырьмя мальчиками Свербеевыми, и поспешила домой, чтобы сообщить новости, которые я слышала.
Когда четыре красавца Свербеевы вышли меня провожать, мне так же жалко и жутко было смотреть на них, как на Козловских мужиков. Коля, наверное, пойдет на войну, может быть, Воля и Митя. Сережа молод. Ехавши домой, Максим разговаривал со мной совсем не в "забастовочном" духе, а в приподнято-патриотическом.
У пруда меня встретила моя Танечка с Wells и доехала со мной до дома. Таня, ложась спать, с Wells пели "God save the King" {"Боже, храни короля" (англ.).}. Мне немного неприятно видеть в Тане и чувствовать в себе патриотический подъем духа, который противоречит христианскому, но трудно в такие минуты, как теперь, чувствовать иначе. А кроме того, мы с ней жалеем и немцев.
24 июля 1914.
Наши вчерашние сведения сегодняшними газетами не подтвердились. О смерти Франца-Иосифа нигде не напечатано, а между тем мы это читали в "Раннем утре" от 21-го. Англия войны не объявляла, но сэр Эдвард Грей говорил в этом смысле речь в парламенте. Более похоже, что Бельгия объявила войну, так как отказалась от ультиматума Германии. О потоплении восьми броненосцев ни слуха ни духа."Русское слово" сегодня (в газете от 22-го) пишет, что оно ни одной телеграммы от своих корреспондентов за вчерашний день (21-го) из Западной Европы не получило.
Была днем Анна Свербеева. Ей, видно, не сидится. Наружно она спокойна, но в душе очень тревожится за сыновей.
Миша очень беспокоится за Сережу, от которого уже месяц не было известий. Он отбывает сбор в стрелках в Царском Селе. В его теперешнем нравственно пониженном настроении он может очень опуститься – запить, закутить. Все его действия за последнее время указывают на большую нравственную расшатанность и потерю власти над собой. Жалко. Много в нем было хорошего. И жалко Мишу, который очень страдает о нем.
Вчера после чтения газет Миша хотел идти к обеду и вдруг почувствовал, что у него правая рука и правая нога отнялись. Он опять сел и обедал у себя. Душан делал ему массаж, и ему полегчало.
Сегодня у всех настроение подавленное, а мне так ясно представилось – какая фальшивая фикция – слава нации! Как мало о ней будет думать козловский мужик, умирающий где-нибудь в немецкой земле. Все это нужна обезумевшим Вильгельму и К0. И они, ради этой фикции, гонят на бойню тысячи своих братьев!
Таня была смешна: говорила, что узнает немца по походке, потому что Душан как-то показывал, как немцы маршируют. И она воображает, что они все так ходят.
Любовь ее к собакам беспредельна: сегодня она пришла бледная сообщить, что Каток, наверное, болен, потому что супа не ест.
Она и Wells попали сегодня под сильный дождь. Вообще погода дождливая и холодная. Ветер гудит по-осеннему, и хоть мы и спим с открытым окном, но холодно. Еще много хлеба в поле. Кто-то его свезет?
28 июля 1914.
Не писала эти дни, т. к. была нездорова. Пролежала в постели от сильной боли в пояснице. Провела одну ночь совсем без сна и хорошо думала. Бывало, прежде я не могла бы так одиноко прострадать целую ночь, а с годами все сильнее и сильнее чувствуешь, что только и можно жить одному.Все это время по поводу войны думаю о том, что надо сдерживать свое дурное чувство к врагам, которое отовсюду внушается нам, особенно газетами.
Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь,
Мысль изреченная есть ложь…
Взрывая, возмутишь ключи.
Питайся ими – и молчи.
Во мне всегда поднимается инстинктивное чувство протеста против всякой гипнотизации. А сейчас это чувство протеста вполне сознательное: если веришь, что Бог есть любовь, и живешь для распространения и воспитания этой любви, то нельзя позволять себе осуждения и ненависти к врагам. Сейчас это трудно. Немцы, по рассказам многих корреспондентов, ведут себя до того невообразимо грубо и непорядочно, что невольно желаешь им зла. И частные лица и правительства все время нарушают: первые – правила порядочности, а второе – международное право.
С тех пор как я писала, новое – это объявление нам войны Австрией. Сегодня читала второй манифест Николая II, речь его членам Государственной думы и Государственного совета. Недурно. И речь председателя Государственной думы Родзянко – хороша. Все с гордостью подчеркивают то, что Россия не желала войны, что она не наступает, а защищается.
Все газеты пишут о том, как спокойно пошли русские люди на войну. Брата Мишу взяли в Кирсанов в запасную кавалерию. Саша уехала в Москву на 3-недельный курс сестер милосердия, а оттуда на войну.
Дорик хочет идти добровольцем. Жалко этого кроткого – не мужчину – ребенка еще; но останавливать, чувствуешь, что не имеешь права.
М. П. Гарсиа вчера пережила минуту бурного отчаяния, узнав, что она не может сообщаться с матерью и что ехать ей теперь настолько опасно, что почти немыслимо. Кроме того, ее аккредитив на принадлежащие ей деньги не имеет теперь никакой цены, и она остается с теми 80-90 р., которые она имеет здесь.
Я ее позвала к себе в спальню и утешала, как могла, говоря, что надо делать так, как мать ее желала бы, чтобы она делала, и что, наверное, мать ее только того и желает – это чтобы она смирно сидела здесь. Она плакала, наклонилась и поцеловала мне руку. Михаил Сергеевич обещал, если будет нужно, снабдить ее деньгами. К вечеру она совсем успокоилась. Добрая Wells затеяла играть с ней в хальму и уговаривала ее не расстраивать нас, т. к. у нас самих достаточно тревог. А вечером я слышала, как она (Wells) горячо вслух молилась и несколько раз прерывала молитву от слез. "Вот тоже,- подумала я,- одинокие страдания".
Сегодня приезжали из Духова монастыря монахи в карете, кажется, шестерней, и что-то служили. Я, как обыкновенно, не присутствовала. А Таня, увидавши карету, не могла понять, кто мог приехать, и когда Мария Петровна сказала, что, может быть, это немцы,- она побледнела. Wells ей сказала пойти посмотреть, но она спряталась за дверь и не пошла.
Ей эти дни радость: стали выползать Тайгины щенята. Их пять, все беленькие, как пушки. Собаки – это интерес Таниной жизни. И понятно: у нее нет детей сверстников, чтобы играть с ней, она и отдает все свое свободное время собакам.
Погода сегодня ясная и теплая.
От Сережи (пасынка) сегодня телеграмма в ответ на мою запросную, что он в июле писал два раза, что здоров и пока в Царском Селе.
2 августа 1914. Затишье.
Большое горе: 30-го в 10 часов утра Миша, Таня, Wells, Гарсиа и Душан поехали на долгуше тройкой к Абрикосовым. Должны были вернуться к 8. Вдруг в 6 слышу бубенчики. Я довольно лениво – была нездорова – встала с своей кушетки и вышла в переднюю. Встретила Гарсиа, которая сказала: "Votre mari ne s'est pas bien senti et il est reste avec Душан chez les Абрикосов" {Ваш муж почувствовал себя плохо и остался у Абрикосовых вместе с Душаном (франц.).}. Дала мне записку от Душана: "Татьяна Львовна! У Михаила Сергеевича в начале второго часа слабо перекосилась нижняя часть правой щеки, что через несколько минут поправилось, и был некоторое время в полузабытьи. Припадок сердечный с болями. После беспокойство, посинели нос, уши, губы. Все это прошло; осталась умеренная афазия {временное онемение (греч.).}.Сам М. С. просит, чтобы Танечка уехала (и наверное, желает, но не говорит, чтобы вы приехали). Если вам не трудно – приезжайте, если же трудно, не беспокойтесь. М. С. все легче и легче. Ему надо только покой. (Не позабыто ни о клизме ни о другом: действия были.) Душан 30/VII-1914".
Я тотчас же велела Максиму перепрячь, и в 7 часов четверней в коляске выехала из Кочетов. Я думала, что можно будет его привезти. В темноте уже в 9 часов я подъехала к Затишью. Анна Ивановна вышла меня встретить (за ней и за Петром Григорьевичем послали в Черемошню) и рассказала мне, что язык не повинуется, всех узнает, но сказать ничего не может. Я пошла к нему на балкон, где он лежал на кушетке. Он обрадовался мне, взял в обе руки мою голову, целовал, гладил, похлопывал и ясно несколько раз сказал: "Спасибо, спасибо, хорошо, хорошо". Я: "Я знаю, милый, ты любишь меня, мы любим друг друга…" – "Да… да… радость".
После того холодка, который был между нами, у меня сердце разрывалось от боли, и я мысленно поклялась, что никогда больше этого не будет. Руками и ногами вполне владел: вставал, проходил из одной комнаты в другую, но сказать ничего не мог. Начнет, потом ахнет, разведет руками и грустно скажет: "Ничего… ничего… ничевовро…"
31-го послала телеграмму Грушецкому и вечером получила ответ, что приедет ночью или утром.
Вчера, 1-го, был Грушецкий, поставил за уши по две пиявки (мы посылали в Мценск за ними, но не нашли).
Сознание и речь понемногу, понемногу возвращаются. Узнавать он всех узнает, и то, что он сам хочет выразить, всегда здраво, и в конце концов он достигает того, чтобы его поняли, но чужого он почти не понимает; приходится жестами ему объяснять то, что надо.
Вчера я ездила на три часа, от 3-х до 6-ти, в Кочеты. Таня здорова, занята щенятами, об отце очень расспрашивает, иногда плачет. Присылает ему цветы. Вот что я на клочке бумаги записала третьего дня:
31 июля 1914.
Показал (сидя на балконе) двумя руками кругом. "Тут наша маленькая… до… довля… довля…" Я: "Наша дочка бегала?" Он. Радостно: "Да, да… ах!…Ах!" Потом с умилением махал головой, прижимал руку к сердцу и губам: "Ах!.. ах!.." Я: "Ты ее любишь?" Радостно и умиленно качает головой сверху вниз. Очень нежен. Всякий раз, как видит меня, протянет руку, пожмет мою, то поцелует, то с улыбкой покивает головой.Где мой блестящий, остроумный, тонкий, веселый Миша?
Продолжаю 2-го: спит он лучше, чем когда здоров. Вчера утром, проснувшись, увидал что я не сплю. "Танечка, здравствуй… Не хорошовно. Где наша… Тавля?.. Однавля… Однавля!.."
30-го жаловался, что в глазах двоится. Посмотрел на горизонт и показал: "Тут – одно. А тут (показал на одну сторону) и тут (на другую) тут и тут. Тут и тут – два. Показал на глаза. Я: "Двоится?" Он: "Да, да".
Сегодня утром он еще яснее сознает, и тем ему тяжелее. Проснувшись и сидя на постели, он пробовал говорить, потом развел руками: "Ничего… ничего не могу",- потом опять вспомнил Таню и заплакал, сморкаясь и утирая глаза. Сердце разрывается глядя на него.
А сейчас говорит: "Тут все… много… тут и тут (показал на дверь, на дом) стывно, стывно… Ушел бы туда… туда… (показывает на лес). Ах! Стывно"…
Прибежал вчера сюда из Москвы племянник Душана, очень напуганный, потому что там забирают и ссылают австрийцев в Вологодскую губернию. Он думал здесь скрываться, но Абрикосовы сказали, что этого нельзя и что если он останется, то Хрисанф немедленно поедет к губернатору посоветоваться, как ему быть. Чтобы избавить Абрикосовых от лишнего беспокойства и обузы и облегчить и так заваленных делом горничных, я предложила ему гостеприимство в Кочетах, очень a contre coeur {против своего желания (франц.).}, т. к. без меня там могут выйти какие-нибудь осложнения.
Просила только, чтобы он немедленно прописался у урядника, для чего повидала урядника. Просила его и управляющего сделать все возможное, чтобы ему не было неприятно, велела Верочке его устроить в доме. И за все это вечером Душан был со мной очень неприятен, совершенно не поняв ни абрикосовских, ни моих мотивов. Сегодня они оба уехали в Кочеты.
12 часов дня. Сейчас пробило 12. Он прослушал звон и показал рукой пять пальцев, опять пять и 2. Я показала ему на лежащие тут его часы, и он понял.
Анюта вышла за молоком, он посмотрел ей вслед и сказал: "Трое хороши: она, ты и…" И представил Петра Григорьевича, откинувшись назад и выпятив руки перед животом.
Все жалуется, что правая нога и рука отнимаются, и рад, когда ему потрешь.
Пришла Анна Ивановна и говорит: "Пойдите, я не пойму, что он говорит. Чертит кружочки, не пойму". Я пошла. Он посадил меня рядом и с напряжением пальцем стал делать кружочки на столе и как будто считать: "Это, это, это". Так счел до шести, а затем показал еще кружок и умиленно сказал: "И одна". Тогда я поняла: он хотел пересчитать своих детей. Я стала говорить медленно с расстановкой: "Лева, Наташа, Миша, Сережа, Аля, Дорик… и Таня". И он радостно закивал: "Вот, вот! Вот, вот!" И на Танечке заплакал. И опять и опять заставлял меня повторять и опять плакал. Потом я стала припоминать ему: Лелю, Мику… Он понял – Коля? – не совсем.- Сереженька? – Да, да, маленький, я люблю… Мишенька? Да, да! Я: "Потом – Миша и Оля… Оля". Не понял. Я: "Потом твоя старая жена",- и показала на себя. Он: "Да, да",- и потрепал меня по спине, по руке, потом поцеловал и очень радовался тому, что это все вспомнил. Когда Анна Ивановна вошла, он заставил меня все повторить и все улыбался и радовался. "Хорошо! Хорошо! Я очень рад, очень рад! А как было трувно!" Потом жестами попросил, чтобы ему дали газету. Я дала "Искры", и он узнал портрет царя, сказал: "Государь",- потом на английский флот ахал, что так много, узнал Сазонова, но не понравилось, как он одет. На Ренненкамфа сказал, что "это я знаю".
Восхищался красотой Грея. Но все говорит с трудом и нам говорит, что это "очень трувно". Второй раз говорит о том, что все для него, все с ним, что это "ужасно". И жалеет, что Таня одна.
Наверное, когда его сознание вполне вернется, он будет стыдиться своего теперешнего состояния. Но если бы он знал, как он хорош: ни одного недоброго, раздраженного слова, ни одной бессмыслицы, ничего грязного и ничего эгоистичного. Любовь, нежность, благодарность и даже забота о других.
Мне он бесконечно дорог, жалок и мил. Неужели, неужели когда-нибудь шевельнется у меня досада на него, раздражение за то, что он небыстро сообразит, забудет, или пожалею себя, чтобы что-нибудь для него сделать? Дай Бог мне умереть без этого упрека на душе.
Сегодня и за Таню беспокойно. Боюсь молодого Душана. Как бы пожара не наделал, заснувши со свечой, не повредил бы нечаянно Таню в какой-нибудь игре, не поссорился бы с кем, не отвлек бы Wells от Тани.
Чудаки эти Маковицкие, нескладные какие-то. Чего-то в них не хватает. Наш старый Душан иногда удивительно тонко понимает какие-нибудь психологические мелочи, а вдруг самого простого общечеловеческого не понимает и делает людям своей бестактностью и несообразительностью хлопоты и неприятности.
3 августа 1914. Затишье.
Сегодня, проснувшись, Миша жаловался на то, что онемелость правой ноги и руки поднялась до верха. Показывал, что и грудь и щека онемели. Ходит с гораздо большим трудом, чем вчера, волочит ногу и с трудом переступает.Духом так же хорош. Так ласков, что трогает меня до слез. А когда раз увидал, что я плачу, разахался, стал меня трепать по плечу и спине и меня же утешать: "Что ты! Что ты, милая! Конечно, это неприятно, но что же делать?"
Сегодня часто крестится. Я его спросила: "Миша, ты все крестишься – может быть, ты хочешь священника?" Он не понял. Я повторила и сама перекрестилась, чтобы ему показать. Он очень спокойно и серьезно сказал: "Да, я всегда… я всегда думаю. И мне споковрно… споковрно? Так?" Я говорю: "Спокойно?" – "Да, да". Потом говорил о том, как ему хорошо, спокойно, и хорошие Абрикосовы, "милые, милые", и прекрасная кровать (этого он не сумел сказать, но показал и обрадовался, когда я поняла). Говорил, что только жалко маленькую.
Анна Ивановна говорит, что он ей сказал: "Боюсь, – вот вы этого не понимаете, а Анна Ивановна понимает". Очевидно, он спутал меня с ней и намекал на частые наши и серьезные, и шуточные разговоры о том, что он и Анна Ивановна не любят и боятся смерти, а я не боюсь.
Сейчас попросил у меня конверты писем, которые я написала, и оба понял (одно было к мама, другое к Грушецкому), но прочесть вслух не мог. Потом попросил карандаш и написал "трудно" – в первый раз хорошо, во второй – хуже.
Просил сегодня поставить пиявки, но мы не решились, а Душана нет как нет. Только для таких случаев он и нужен, а он сидит в Кочетах, чтобы ободрять своего племянника.
Трудно не осуждать его.
Глядя на милого, бесконечно любящего, ласкового и, мне кажется, сознательно покорного Мишу, он мне представляется совершенным существом, доказывающим, что Бог есть любовь.
4 августа. 5 ч. дня.
Вчера вечером мы с Анной Ивановной начали укладывать Мишу в 10 часов, как вдруг я увидала, что губа у него повисла, глаза остановились и руки, которые он мыл, перестали действовать. Мы позвали Душана (он вернулся из Кочетов в 9-м часу и поставил 4 пиявки), положили его на постель, и он {муж – (Прим. сост.).} впал в бессознательное состояние. Были судороги, хрипы, клокотание в горле. До 2-х он просидел на кровати со спущенными ногами, которые кто-нибудь из нас держал на своих коленях, сидя на низенькой скамейке. В 2 положили его горизонтально.5 августа. 11 ч. утра.
Положение все такое же тяжелое: не может глотать, ни одного звука не произнес. Иногда смотрит, и мне кажется, что узнает. Меня несколько раз потрепал по плечу, когда я клала его руку вокруг своей шеи, чтобы его поднять, и удерживает руку, когда я ее хочу отнять. Поправляет лед на голове, иногда совсем его снимает, также сознательно натягивает и откидывает с себя одеяло.Приехал Дорик. От Левы телеграмма, что выезжает сегодня из Евпатории. Запрос от Наташи Оболенской и Саши Толстой.
6 августа. 8 ч. утра.
Сознание не возвращается. Спокойнее, реже хрипит. Судороги прошли. Глядя на него, иногда можно думать, что он спокойно спит. Когда представляешь себе, что он может прожить еще,- думаешь, что нельзя этого желать, но при каждом проблеске надежды поднимается в душе такое счастье, которое не, можешь удержать. Как хотелось бы еще пожить с ним и постараться загладить все вины, которые имела перед ним. Я бы окружила его такой любовью, все бы искупила.И еще в утро 30-го, когда он ехал сюда, я обидела его. Он дал два прекрасных яблока Анне Ивановне для Петра Григорьевича, и я ему в шутку сказала: "Хоть бы ты когда-нибудь мне такое яблоко дал". А он очень серьезно мне ответил: "Вот ты всегда мне говоришь такие обидные вещи".
Вспомнила, что 3-го августа Миша увидал у Хрисанфа карту Европы и всю понял. Я ему называла, показывая на цветные пятна,- Россия, Германия. Он все понимал. Потом показала на Черногорию и говорю: "Тут наш Аля". Он с нежностью покачал головой: "Да, да, да! И он не знает…"
Как ясна для меня ошибка материалистов, полагающих всю духовную жизнь в клеточках и мозговых центрах. И как я подтверждаюсь в своих религиозных взглядах. Сейчас не в силах это ясно изложить. Потом.
Я еще не написала, что 4-го я посылала за суворовским священником, которого Миша любит. Но священник не стал его причащать в таком бессознательном состоянии, говоря, что он даже не в состоянии проглотить причастие.
Вчера он два раза поднимал мою руку к своему лицу: может быть, чтобы поцеловать, может быть, чтобы я его перекрестила. Я догадалась после и перекрестила его несколько раз, но он не сознавал.
6 августа. 12 ч. дня.
Вчера и сегодня ставили питательные клизмы из бульона с желтком.8 августа.
В 11-м часу вечера мой Миша скончался.Письмо Тани к няне 4 сентября 1914.
"Дорогая нянечка.
Надеюсь, что скоро с тобой увидимся. Давно я не получала от тебя письма, пожалуйста, напиши мне, что у вас делается. У нас без Пуси грустно, когда приходишь утром, видишь, нет большой чашки с цветами. А когда воскресенье приходит, я не слышу дамских дрожек и не чувствую Пусину руку на моем плече и я не разговариваю с ним теперь, а за обедом никогда он не будет сидеть около меня, а в 12 часов я не буду сидеть на большом кресле около его, а вечером в его окнах нет огня. И все это так грустно, что трудно удержать слезы. А. И. Путилина и С. И. Лавренева и А. Ф. Wells и я тебя целуем. Твоя воспитанница Таня".
От Тани к Але.
"Милый Аля, постигшее нас горе так велико, что я еще не могу сообразить горе войны. Не знаю, если это письмо дойдет до тебя. Все, что случилось – это воля Его, который выше нас; когда я думаю об этом, тогда я немного утешаюсь. Как бы мне хотелось и сколько бы я дала, чтобы увидать Папеньку и его поцеловать, сказать, как я его люблю, и что я у него прошу прощения за то, что я ему сделала плохого. Но это только может быть во сне. Дорогой Аля, так мне жалко, что тебя тут нет! Но я (хоть тебя тут нет) тебя очень люблю и о тебе думаю. Тебе, наверное, скучно в Цетинье. Ну, прощай, милый Аля, крепко тебя целую. Твоя любящая сестра Таня. 3 сентября 1914 г. Кочеты. Теперь я буду писать нянечке".
Письмо Миши к А. И. Путилиной 17 января 1914 (из Ялты в Кочеты).
"Первое чувство, которое охватило меня по получении вашего письма, было, конечно, грусть от сознания потери милой хорошей старушки, которую я любил и уважал и которую я надеялся увидеть летом в Кочетах.
Почувствовал я также большую жалость к вам. При жизни никогда не ценишь своих родителей так, как их ценишь после их смерти. Та любовь, которую от них получаешь, кажется при жизни чем-то обыкновенным, и лишь потеряв эту любовь, начинаешь понимать, что такой любви больше в жизни не встретишь, что ты в жизни одинок и что никто не возместит тебе того, что ты безвозвратно потерял.
Но теперь, подумав хорошенько, я начинаю понимать, что в смерти вашей матери есть что-то особенное, не схожее с концом других близких нам людей, и это особенно заставляет умолкнуть эгоистическое чувство скорби и заставляет порадоваться за покойницу. Я хочу сказать, что ведь редко встретишь такого человека, который не только жил весь пропитанный непоколебимой верой без колебаний и сомнений, но и который с таким спокойствием и бесстрашием встретил свой конец. Кроме того, что ваша мать была несказанно счастлива тем, что ее вера сопутствовала ей до последнего издыхания, она совершила этот грозный переход без физических страданий, данных в удел нашему естеству, и против которых не всегда можно найти облегчение даже в душевном спокойствии. Дай Бог и вам и мне подобный же конец. Ваш М. С."
22 сентября 1914. Кочеты.
Хочу записать еще кое-что, что я вспоминала о Мише и что записывала за это время начерно.Абрикосовы рассказывали, что когда он очнулся от первого удара скоро после того, как он приехал в Затишье, он очень настойчиво и с большим усилием старался дать понять, чтобы Таня уезжала в Кочеты. С трудом говорил "дочь, дочь" и махал рукой по направлению к Кочетам. Когда Таня собралась и уехала и он услыхал бубенчики и стук отъезжающего экипажа – он перекрестился.
После этого он сидел на балконе лицом к лощине, по которой проходит дорога, и глаз с нее не спускал. Даже загородил лицо с двух сторон, чтобы лучше видеть. Вероятно, ждал меня.
Кажется, во время всей нашей 15-летней жизни он никогда не был ко мне так нежен и внимателен, как за эти 4 дня. Как-то утром мы лежали еще в постели. Я не вставала, думая, что он, может быть, опять заснет, но потом, видя, что он решительно проснулся, я стала подниматься. Видимо, и он не вставал, чтобы меня не тревожить, потому что, когда я стала подниматься, он сказал: "Лежи, Таничка, если хочешь".
Все это мелочи. Но мне хорошо их вспоминать.
Как-то я его спросила, не болит ли у него что. Думала, что голова может болеть. Он даже с некоторым удивлением сказал: "Нет, нет". Я говорю: "Вот как хорошо. И лопатки не болят".- "А почему ты знаешь?" – "Да ты не жалуешься, значит, не болят".- "Да, да. Прежде болели. Теперь нет… Только вот и вот…" И он показал на то, что онемела рука и нога.
3-го смотрел "Illustration" и очень ахал на портрет Франца-Иосифа с внуком. Старик там изображен очень ветхим, сгорбленным, опирающимся на своего молодого внука. "Ах, ах, ах! Зачем это он? – говорил Миша.- Зачем? Такой старый… Что бы сказал Лев Николаевич?"
Чтобы отвлечь Мишу от рассматривания картин, от попыток говорить – ему в этот день стало гораздо лучше и потом он все испытывал себя – я поставила граммофон. Он стоял через комнату от балкона, на котором находился Миша, так что звук доходил несколько смягченно. Поставила дуэт супругов Фигнер "Crucifix" {"Распятие" (лат.).}, потом "Не искушай". Он слушал с удовольствием и подпевал. Потом я поставила церковный хор. Но это он послушал и сказал, что "трудно". Когда я остановила граммофон, то он, гуляя с Анной Ивановной вдоль балкона, пропел "Не искушай" совершенно верно с начала до конца, но без слов.