12 часов ночи
   . Нехорошо, что я так пишу о Маше: эту ее дурную сторону искупают много хороших. И со мной она так хороша, что мне стыдно ее осуждать. Да я сама нисколько не лучше ее. Если во мне не было чувственного кокетства, то оно было эстетичное. Это нисколько не лучше, а если оно сознательное – то хуже.
   Я сейчас испытываю результаты этого: так не хочется стареть, дурнеть, слабеть. Мне трудно, а я воображаю себе, как страдают стареющие женщины, которые положили всю свою жизнь на то, чтобы быть красивыми и нравиться. Для меня это составляет маленькую часть моей жизни: день я потужу о том, что начинаются морщины, волосы и зубы падают, а десять дней не вспомню об этом. А если бы думать только об этом, как и было со мной одно время, то ужасно трудно всего этого лишиться. Этот успех – это самое соблазнительное пьянство, которое только существует, и самое опасное, потому что, пользуясь им, совершенно перестаешь быть к себе строгой и начинаешь сама собой восхищаться.
   Да, я в плохом духе. Сегодня опять испытывала ревность к Маше за папа. Если он войдет к ней, а ко мне не зайдет, то мне неприятно. И мне кажется, что он меня не любит, что я скучна, и хочется для него сделаться забавной, умной и красивой даже. Как глупо! Это чувство ревности для меня совсем новое, и странно, что я чувствую его только к Маше. Неужели мне придется испытать все дурные человеческие чувства? Еще есть такие, которых я не испытала: например, зависть к красоте, успехам (в живописи я могла бы это испытать). И еще чувство, которое мне не хочется называть. Надо быть очень строгой и внимательной, а я постоянно забываюсь и распускаюсь.
   Уехали Чистяков и Михаил Петрович. Хохлов все тут и ужасно тянет за душу. То не ест ничего, потому что, говорит, что не имеет права есть картошку, которая добывается таким трудом, то ест финики и мед с сайкой. Делать ровно ничего не хочет. Папа им очень тяготится, но старается изо всех сил помочь ему. Я думаю, что он оттого так несчастлив, что хочет сразу разрешить все вопросы жизни: не только те, которые ему представляются, а те, которые у него еще не на очереди и которые он искусственно вызывает. Я все больше и больше убеждаюсь в том, что для того, чтобы быть разумным и спокойным, надо решать только те вопросы, которые сейчас непосредственно становятся перед тобой и которые не дают покоя, пока они не разрешены; а не искать их и не ожидать того, что сумеешь найти ответы на все вопросы, которые можно только выдумать. И тогда будет соблюдаться постепенность этой внутренней работы, которая так дорога, когда она искренна и разумна, и те ответы, которые сперва казались неразрешимыми, станут просты и ясны, когда до них дойдет очередь. Это я часто испытывала. И испытывала ужасное мучение, если начнешь себе ставить задачи и задавать вопросы выше сил и разума.
6 февраля.
   Сегодня утром приехал еще крестьянин Емельян Ещенко, друг Черткова. Симпатичный и милый человек. Совершенный контраст вчерашнему. У этого, видно, все идет от сердца, и поэтому внешняя жизнь его идет соответственно внутренней.
   Утром я убирала свою комнату и выливала ванну, которую я себе вчера натаскала и в которой прекрасно вымылась. Живем без прислуги, кроме Петра Васильевича, и очень весело и легко все делать самим. Хоть бы всегда так. Потом пошла пройтись и принесла со скотной хлеба к обеду. После обеда рисовала Хохлова, потом почитала анатомию, переводила Derrick Vaugham, которого папа рекомендует, но который мне не особенно нравится, потом сидели под сводами все вместе. Подошел еще Константин Ром[ашкин] и разговаривали – больше папа и Ещенко. Ещенко много рассказывал о разных сектантах, о гонениях на них, и я любовалась на его ясное и разумное христианское отношение ко всему этому.
   С Хохловым много говорила во время сеанса. Он слабый и, хотя страшно это сказать, не совсем искренний человек. То есть не то чтобы не искренний, а много в нем рисовки и ненатуральности. Между прочим, он осуждал Евгения Ивановича: говорил, что он ему не доверяет, что он – теоретик, что он баловень судьбы и потому строго относится к другим, не знает нужды, всегда делает, что ему хочется, ездит, куда вздумается и т. д. Я просила его перестать, но он несколько раз возвращался к этим осуждениям, и я ему сказала, что я расскажу это Евгению Ивановичу.
   Получила прекрасное письмо от Веры Толстой. Хороший она человек. И какая счастливая, что никогда не была привлекательна, не была кокетлива и за ней не ухаживали. Она может об этом пожалеть и жалеет, но зато она избегла многих страданий. Вот за радости отношений с ней мне никогда не приходилось и, вероятно, не придется платить.
   Я сегодня опять не хороша. Хочется видеть Женю, хочется, чтобы он любил меня, и вместе с тем страшно боюсь этого. Когда подумаю только, что не отделаюсь от этого рабства, то нападает тоска и беспокойство. И, кроме того, чувство унижения – стыда за то, что я могу так зависеть от привязанности, придавать ей столько значения, так много сил на нее тратить.
   Герцен пишет в "Кто виноват?", что когда два человека любят друг друга, то они дают друг другу все, что у них есть самого прекрасного в душе, и что надо дорожить этим. А Амиэль говорит что-то вроде того, что самое опаснее есть то дурное, в котором есть и хорошее. Папа с Пошей уехали на Козловку. Маша с Пошей мне все неприятна, но я не позволяю себе осуждать ее. Она думает (и, кажется, справедливо), что Поша до сих пор, несмотря на все, очень сильно любит ее, и она не может не быть ему благодарной за это, и это ее возбуждает.
   Сегодня Поша дал прочесть одно письмо Шараповой к нему, и оно меня расстроило и взволновало. Я так ярко узнала себя в нем: то же страдание оттого, что чувствуешь, что недостаточно веришь, не любишь бога, а любишь людей.
   Я думаю, что я слишком праздна и сыта и поэтому мало серьезна. Хотелось бы жизни посуровее, а вместе с тем не умею ее так устроить. Думала, что здесь будет трудно без горничной. Выходит, что это почти незаметно, потому что мы встаем гораздо раньше, а рисование, переводы – все это можно и делать, а можно и не делать, и это последнее время меня не увлекает.
7 февраля.
   Вчера было письмо к папа от Евгения Ивановича. Спрашивает у него совета, не взять ли на себя составление биографии Дрожжина. Я очень этого желаю ему. Это дело его захватит и увлечет, а с его точностью и умением придавать значение мелочам он это прекрасно сделает. Я думаю, многим будет полезно и радостно узнать про все подробности жизни Дрожжина11. Ему придется поехать туда на место и там собирать всевозможные сведения. И странно – мне не жаль и не страшно с ним расстаться. Я думаю, что это потому, что я знаю, что ему будет хорошо. Мне будет пусто в Москве, но это тем лучше. А то правда, это мучительно жить за пять минут ходьбы друг от друга и подолгу не знать ничего и испытывать боль каждый раз, как Маша туда пойдет.
   Сейчас приехали с Козловки. Ездили втроем – Поша, Маша и я в розвальнях.
   Ночь такая, как редко бывает. Светло от луны так, что читать можно, морозно, визжат сани, кобылка бежит весело, мы все молчим и каждый думает о своем. Назад ехавши, пели.
   Маша что-то грустна сегодня, и мне ее жаль. А мне, напротив, хорошо на душе сегодня. Емельян удивительно милый человек. Сегодня он с папа ходил гулять, и когда они вернулись, то Поша у него спросил – о чем они говорили. Ему не хотелось говорить, но Поша этого не заметил и несколько раз допрашивал его. Тогда он сказал, что ему стыдно говорить об этом, что он рассказывал про свое неразумие, о том, как они переходили в молоканство.
   Рисовала Хохлова и думала о том, что изо всех занятий, которые ему предлагали, он выбрал самое нелепое и бесполезное – это позировать. Сначала он ставил нам самовар, потом решил, что это бесполезно, пойти сказать запрягать кучеру он тоже не может, а два дня по три часа позировать он может.
   Сегодня у нас были блины. Он, как всегда, за стол не сел, и на предложение всех поесть блинов он отказался. Потом мы все кончили, и осталось несколько блинов. Я ему сказала, чтобы он их доел. Тогда он сел к столу, все их съел и в первый раз пообедал с нами до конца, да еще всего брал по два раза.
   Приезжали волостной писарь и один юноша – арендатор Ясенков. Было скучно. Поша получил от жены коротенькое письмо, в котором она спрашивала о переплете "Царства божия" и пишет, что если он скоро не приедет, то чтобы об этом ответил. У меня шевельнулось маленькое подозрение, но мне его стыдно.
8 февраля. Час дня.
   Уехал Емельян. Папа повез его в Тулу. Он, видно, полюбил нас так же, как и мы его. Со всеми нами поцеловался, прощаясь. Еще другом больше.
   Папа писал Соне, что ему было у ней потому хорошо, что узнал и полюбил ее, а полюбить человека – всегда радость. Емельян говорил, что знал Машу и ждал ее видеть, но не ожидал, что есть еще Татьяна, которая ему близкая. Это было очень лестно.
   За обедом папа сказал, что совсем перестал быть жадным. И разговор зашел о страстях. Папа привел место из Амиэля, где он пишет, что хорошо, когда страсти, как собаки, привязаны на цепь и только рычат. Емельян сказал что-то о том, что надо их ловить и сажать на цепь. А я подумала и сказала, что хорошо, как ты их переловишь да привяжешь, а глядишь, уже новые ощенились. И подумала о том, что во мне ощенилась ревность, которую я никогда до нынешнего года не испытывала.
   Сегодня утром приходили ко мне рудаковские мужики, которые покупают часть Овсянникова, и принесли под расписку задаток – тысячу рублей. Мне было ужасно неприятно. Я одна в комнате. Потела, морщилась и ахала. Самый поступок – взять из рук мужиков 1000 рублей, пересчитать их и унести к себе, ужасно было тяжело и неприятно. Я старалась не слишком показывать и рассказывать своим, до какой степени мне это неприятно, а то как будто этим оправдываешься. Да потом, они могут мне сказать, что если это мне тяжело, то зачем я это делаю, и будут совершенно правы. А зачем я это делаю? Я совсем не знаю. И не могу себе ответить на это. Вероятно, потому, что еще очень люблю деньги и то, что на них покупается.
   Видела во сне Черткова. Это потому, что вчера говорили о них. Папа хочет со мной съездить туда, но мама, вероятно, нас не пустит.
2 часа ночи.
   Приехал дедушка Ге, и мы только сейчас разошлись спать.
9 февраля.
   Получила длинное письмо от Черткова, в котором он пишет о том, что мне следует от двух вещей отделаться – это от собственности, которая перешла мне вследствие ошибки папа, и от нарядов. Кроме того, советует посвятить несколько дней на то, чтобы сблизиться с мама, и в минуту наибольшего взаимного смягчения, кротко и осторожно, но твердо и без недомолвок высказать ей то, что вы перед богом думаете об ее неуклонном противлении богу в вашем отце. Он пишет, что отнюдь не осуждает меня, а считает, что всякий должен в глаза высказывать другому свои суждения о его поступках, что можно было самым решительным образом утверждать, например, то, что Леве не следовало идти в солдаты и Хилковой подавать двусмысленное прошение. Я с ним не согласна. И то, что он пишет обо мне, мне было как-то больно и неприятно читать, точно кто-то насилует начинавшее рождаться сознание. Как если бы при нормальных родах насильно тащили бы ребенка из матери. Или мне было неприятно, что меня осудили в том, в чем я сама себя обвиняю, но что стараюсь забывать?
   Нет, осуждать или обличать друг друга нельзя. Разве можно осудить Леву или Хилкову за то, что они сделали? Можно только сказать, что их поступки значили то, что они слабо верили, а требовать от человека, чтобы его поступки были выше его сознания, нельзя. Мне кажется, что можно вообще сказать, что, например, служить в солдатах – дурно, а никак не сказать, что Леве следовало отказаться от воинской повинности. Отчего тогда не требовать от каждого солдата, чтобы он отказывался от службы? И от Хилковой нельзя было требовать, чтобы она не писала этого прошения, если ее совести это не было противно. Да, еще я думала то, что о тех работах, которые зарождаются в человеке, не следует говорить, потому что как будто берешь на себя обязательство перед людьми, которое потом совестно не исполнять.
   Это не значит, чтобы меня письмо Черткова раздражило, напротив: я чувствую, с какой любовью и осторожностью оно написано, и кроме хорошего чувства к нему, у меня не может быть ничего. Я только думаю, что он не прав.
   Вчера вечером ко мне вошел Хохлов и все собирался что-то сказать, потом решился и сказал, что он считает нужным мне сказать, что я утром дурно поступила, поручивши Поше написать за меня расписку в получении 1000 рублей от мужиков, что не следовало скрыть от себя дурной поступок тем, чтобы поручить другому это сделать. Удивительно, что у него такие строгие требования и к другим, и к себе, а что он самых первоначальных не исполняет.: как папа говорит, хоть бы то, чтобы не быть другим в тягость.
   Я все ловлю себя на том, что постоянно хочется перестать быть строгой к себе, а тут еще дедушка Ге, который с азартом проповедует то, что он любит слабеньких, и папа туда же говорил, что он любит пьяненьких, потому что они смиренны и униженны. Поша, который позволяет себе размякать при Маше, заставляет нас петь романсы в два голоса, не отходит от нее, смотрит ей в глаза и млеет. Дедушка кричит, что надо жить, надо любить, надо обмирать при виде красоты, что это бог, то есть красота. А что он ненавидит людей, которые говорят нравоучения вроде: "Братья! Перестанемте есть мясо!", которые совершенства; что этих надо на церковные стены приколачивать вместо образов. Говорит, что для него восторг, когда он видит молодую девушку и рядом человека, который ее любит. Я знаю, что многое он говорил из красноречия и для того, чтобы поразить Марью Александровну, которая ахала и кричала: "Какая мерзость!", но многое из этого он действительно думает, а в некотором он прав. Именно в том, что говорил папа, что одни рассуждения без внутреннего влечения ничего не стоят и ни к чему другому не приведут, кроме фальши. Будете вроде того человека, который взял больного, чтобы ухаживать за ним, делать доброе дело, и доконал его до того, что он просил его бросить, дать хоть умереть, но оставить в покое. Из этого не следует, чтоб не стараться совершенствоваться, распуститься и отдаваться своим инстинктам. Я постоянно радуюсь о том, что около меня стоит человек, который так беспощадно строг к себе и который меня этим же заражает. Очень люблю его и люблю хорошо, так, как папа вчера говорил о своей любви к Леве: что малейшее изменение его внутренней жизни, взглядов ему чувствительно. Он следит за ним и видит всякое колебание, и ему больно за отступление и радостно за приближение его к истине, но что о его физическом состоянии он совсем не думает и не может заботиться. И говорил о том, что есть другая любовь, которая заботится о том только, чтобы человек был здоров, одет, сыт. Иногда эти два рода любви сходятся, но следовало бы ко всем относиться так, как он к Леве. Потом засмеялся и говорит: "А вот меня огорчает, что у Тани зубы падают".
   Еще можно к этому прибавить, что при первом роде любви почти все равно, здесь ли этот человек или нет и разлука – внешняя – с ним не пугает, а при втором роде хочется не расставаться, видеть и слышать его. Во мне хотя маленькая доля этого второго сорта и примешалась, но я ей охотно пожертвую и жертвовала для того, чтобы сохранить его душу чистой. Мне стало хорошо и радостно думать о нем, и если так будет продолжаться, как теперь, то нам не следует искусственно бросать друг друга. Что он думает? Если со временем мы перестанем быть дороги друг другу и он перестанет быть мне нужным, то это сделается само собой. Но надо помнить, чтобы не испортить ничего требовательностью, избави бог,- ревностью или чем-нибудь подобным. И надо помнить, чтобы не ждать от него много помощи, что все-таки надо жить одной с богом и не позволять себе, как говорит Мопассан: "cette illusion de n'etre pas seul" {Самообольщение, что ты – не одинок (франц.).}, которую дает любовь.
   Вчера в Derrick Vaugham, который я перевожу, один из действующих лиц говорит, что it is true that once in a life at any rate we have all to go into the wilderness alone {Это правда, что, по крайней мере, раз в жизни, каждому из нас придется одному войти в пустыню (англ.).}.
10 февраля
   Сегодня в 7 часов утра кто-то открыл мою дверь, не затворил и ушел. Я вскочила. Оказалось, Петр Васильевич принес телеграмму, пересланную нам из Москвы Трегубовым от Цецилии Хилковой: "Умоляю Льва Николаевича приехать, он один может спасти дело". Я побежала к Маше, мы обе надели халаты и пошли к Поше с дедушкой, которые оба еще не вставали. Стояли за дверью и переговаривались. Нас очень взволновала эта телеграмма. Мне сейчас же пришло в голову, что папа поедет и я с ним, потом подумала, что если Маша захочет ехать, то я уступлю ей, а потом подумала, что мы можем и обе ехать. Оказывается, Маша думала то же самое. Когда папа у себя заворочался, мы пошли к нему. Он сказал, что ехать, не зная зачем, не следует, и послал телеграмму, чтобы ответили в "Посреднике", для чего он нужен 14.
   Сегодня опять Хохлов приходил меня обличать за то, что у меня есть деньги, и убеждать в том, чтобы я от них отделалась. Я на него не сердилась, но очень спокойно сказала, что каждому надо решать за себя, а другому диктовать его поступки нельзя. Он сказал, что его совесть мучает за мой поступок и что он чувствует себя виноватым за меня. Я сказала, что он может быть покойным.
   Приехала Холевинская. Папа за ней ездил. Я ее мало видела, да она уже устала сто раз рассказывать всем про свой арест, а нам рассказала Маша.
   Мне как-то страшно вперед жить. Чувствуется, что переживаю значительное время, и надо идти в жизни осторожно, строго и серьезно.
   Разбирала старые письма разных людей к папа для того, чтобы хилковские письма отобрать для Черткова15, и набрела на письма Жени. Хороший он был юноша – горячий, страстный, чуткий.
   Завтра в Москву. Рада буду видеть Веру и Женю. Женю немножко страшно. Что-то теперь будет? Неужели я после всех уроков не сумею быть разумной?
11 февраля 1894.
В вагоне. 3 часа дня.
 
   Ничего особенного не хочется писать, только пишу потому, что больше нечего делать. Сегодня чудный день. Я ехала с Пошей в маленьких санях, папа верхом, Маша и дедушка в парных санях. Солнце припекало, много снегу, дорога прекрасная. Мне было жаль, что Поше хотелось больше ехать с Машей, а ему пришлось ехать со мной. Мы разговаривали с ним очень хорошо. Мне с ним всегда хорошо, иногда скучнее, иногда веселее. Я только стала меньше его уважать, чем прежде: он более слабый и легкомысленный, чем прежде мне казался.
   Прожили мы очень хорошее время в Ясной, хотя не занятое – все вместе сидели. Но много говорили и много значительного, серьезного, нужного. Одно все время меня огорчало, это что Женя не с нами; не для себя, а для того, чтобы он участвовал в этих разговорах и слышал их. Емельян, Булыгин, Холевинская, Ге, Поша и папа над этим всем, спокойный, не утомленный, а с ясной, свежей головой и хорошо, энергично настроенный. Хорошо было, одного его не хватало.
16 февраля 1894. В вагоне между Смоленском и Варшавой по дороге в Париж.
   Три дня тому назад и в мыслях не имела ехать в Париж, а вот пришлось. Получили рано утром телеграмму от Левы на мое имя приблизительно такого содержания: En recevant depeche viens a Paris m'emmener Russie. Rien de grave, memes rechutes; pas le courage de partir seul. Explications par lettre. Viens vite. Telegraphiez {По получении телеграммы приезжай в Париж перевезти меня в Россию. Ничего серьезного, те же приступы. Не решаюсь ехать один. Подробности письмом. Приезжай скорее. Телеграфируйте (франц.).}. Мы с Машей первые получили эту телеграмму и, как в Ясной при получении телеграммы от Хилковой, взволновались до того, что животы заболели, надели халаты и побежали будить папа с мама. Папа, как и тогда, нас окатил холодной водой, сказав, что ехать мне безумно, что Лева сам раскается в том, что выписал меня, так же как и в том, что брал с собой доктора, что мне одной ехать нельзя, что надо подождать. Мне же казалось, что, напротив, нельзя не откликнуться на такую телеграмму и что я всю жизнь буду себя упрекать, если не поеду. Порешили сделать запрос Саломону о Леве и получили в тот же вечер его ответ: Vois Leon chaque jour. Ne vous inquietez pas,mais venez vous ou une de vos soeur's. Humeur changeante, ne peut supporter isolement; surveillance desirable pour soins materiels. Ne peut partir seul. Telegraphierai si nouveaux. Lettre suit {Видаю Льва ежедневно. Не беспокойтесь, но приезжайте вы или одна из ваших сестер. Настроение неустойчивое, не может переносить одиночества. Желательно чье-либо присутствие для физического ухода. Ехать один не может. Если будет что-либо новое – протелеграфирую. Письмо следует (франц.).}.
   После этого уже папа не стал меня отговаривать, но говорил только, что ждет все верхового с помилованием. Помилование не пришло, и вот вчера меня и отправили. Провожали меня: мама, папа, Миша, Коля Оболенский и Дунаев. Взяли билет, посадили меня в дамское отделение 2-го класса, в котором я оказалась совсем одна; рядом в мужском отделении двое мужчин. Я все время не робела, но только после третьего звонка душа упала. Страшно было оставлять своих стариков, которые оба на ниточке висят, и потом оба они так за меня тревожились, что и меня заразили – не за себя, а за них же. Меня даже удивило, что папа так беспокоился. Когда поезд отошел, 10 Ґ часов вечера, я вошла в свое отделение. За мной вошел кондуктор и стал мне ломаным русским языком что-то говорить, прибавляя поминутно "ваше сиятельство" и распространяя сильный запах вина. Потом спросил мой билет и положил его в карман. Я думала, что он мне отдаст его, и спросила его назад, но он, почему-то посмеиваясь, сказал, что билет будет у него. Потом он предложил мне перейти в другое отделение 1-го класса и хотел нести мои вещи. Я совсем струсила, стала говорить ему уходить, но он посмеивался и говорил мне, что зачем мне ехать во 2-м классе, когда у меня билет 1-го. Я испугалась своего страха, заставила себя подобраться и строго и решительно спросила его показать мне мой билет и нужно ли оставить у него. Оказалось, что он прав. Я перешла в 1-й класс, потому что там рядом были две дамы и, спросив у них, отдали ли они свои билеты и узнав, что да, успокоилась и стала устраиваться на ночлег. Оказалось, что мы с папа нечаянно взяли вместо второго 1-й класс.
   Ночью сперва было жутко, казалось, что кто-то стучался в дверь, но потом заснула. Было очень жарко и душно. Утром встала, оделась, умылась (все тут так удобно устроено), пила кофе в вагоне, потом читала Maxime Du Camp "Crepuscule" {Максима Дюкан "Сумерки" (франц.).}, много умного – и "Amants" Paul Marguerite {"Любовников" Поля Маргерит (франц.).}. В Смоленске час стояли. Я ходила гулять. Разговорилась с нищим, который ползает на руках и на коленках, так как у него с трех лет высохли ноги. Неграмотный, живет милостынью, умеет только лапти плесть. Говорит, что не пьет, и, пожалуй, правда – сильное свежее лицо. 25 лет. Снегу здесь мало, народ – бабы одеты иначе, но розвальни, лошади, в Смоленске городовой, бьющий извозчика (как меня это всегда взрывает!), все это такое же, как в Москве. Рисовала сама себя в зеркало, а теперь пишу, так как больше делать нечего.
   Надо про Женю записать. Приехавши в Москву, ждала его в тот же вечер (думала, что принесет оставшиеся у него мои ключи), потом утром, потом днем, а он пришел только вечером. После обеда я пошла заснуть, потому что знала, что рано не лягу, ждала гостей – суббота была. Потом, проснувшись, пошла вниз в свою комнату совсем заспанная – он там был с дедушкой Ге. Я смотрю на него и не вижу и долго ничего не могла понять. Что-то странное – будто я ни одной минуты не переставала его видеть, и вместе с тем что-то неожиданное. Как всегда, когда я его долго не вижу, я не могла сразу привыкнуть к нему, потом понемногу обошлось. Говорили с ним много, но не об себе. На другой день ходила с ним, с Пошей, Машей и девочками Толстыми смотреть картину Ге. В конке он такой был жалкий. Закрыл глаза – бледный, худой, измученный. Я с Машей переглянулась и говорю: "Как плох Женя". Она посмотрела и говорит: "Очень!" У него нарыв на руке, и от него лихорадка. Он говорит, что он очень плошал, иногда даже на несколько секунд терял сознание. Слаб стал невыносимо. Домой мы пошли с папа и Ге, а он ушел один. Вечером мы с Машей зашли в "Посредник". Он спал, так как ночей не спит. Потом шум его разбудил, и он позвал меня. Я пошла к нему, и мы с ним разговаривали. Я сейчас не помню, что мы говорили, но помню, что любила его изо всех сил, нежно и радостно. У меня совсем пропало желание разорвать отношения с ним, и пропал страх за то, что из этого выйдет.
   Вчера перед обедом заходила проститься с ним. Он был очень ласков и мил. В то время как мы разговаривали, пришла Екатерина Ивановна. Мы поговорили вместе, потом я простилась и пошла.
   Он пошел за мной, и на лестнице мы еще говорили. Он сказал мне, что боится, что для нас наши отношения не имеют одинакового значения, что для него моя привязанность – радость, большая радость, но и только. Я сказала, что я это знаю, что это меня нисколько не огорчает. Он говорит, что думал обо мне недавно и думал, что он мне совсем не нужен, потому что уже давно между нами не было никаких значительных разговоров. Я думаю, и сказала это ему, что не может человек всегда быть нужным и особенно советом или поддержкой. Радостно знать, что когда понадобится, есть человек, который всегда протянет руку помощи. А кроме того, присутствие Жени или всякое свидание с ним, хотя мы друг другу слова не сказали, всегда заставляет меня быть строгой и правдивой. Да и не могу я его не любить и не благодарить за то, что он так помогал мне, и если даже никогда больше не увижу его, будет еще вперед помогать. Мне не особенно было жаль уезжать от него. Все остается со мной. Потом буду скучать о нем, это я знаю. Написала ему, Вере Толстой и Лизе Олсуфьевой в Ниццу.