Вечером мы с Мишей взяли билет III-го класса и поехали в Гельсингфорс. Сели в вагон, где было пропасть финских мужиков, которые все не переставая лопотали очень оживленно на своем, ни на какой другой не похожем, языке. Только одна русская институтка ехала с нами и прибегала к Мишиному покровительству, когда около нее сел пьяный финн и стал на нее валиться. Вечером мы вышли на какой-то большой станции подышать свежим воздухом и услыхали музыку, тихую, мелодичную. Это безногий человек играл на арфе очень верно и музыкально. Впечатление было очень поэтично: теплая лунная ночь, поезд, на платформе незнакомые чужие голоса говорят на непонятном языке, а тут эта тихая, струнная музыка, одинаково понятная всем, у которых есть ухо.
   В вагоне среди ночи поднялся страшный гвалт: мужики переругались, и все до того громко стали кричать, что мы с барышней и Мишей проснулись и немного перепугались. Наконец один старик огромного роста за шиворот выкинул в соседнее отделение самого буйного пьяного финна, но он постоянно возвращался и всех задирал. Высокий старик несколько раз употреблял над ним насилие, а другой старичок старался всех рассмешить и этим прекратить пререкания. Он заставил всех нюхать табаку, и когда весь вагон расчихался, то нельзя было этому не рассмеяться, и лед понемногу растаял. Я заслужила дружбу одного финна тем, что уложила около себя его сына на свой плед. Он улыбался мне, лопотал на своем неведомом языке, но я ничего не поняла, кроме выражения его лица, которое было благодарное. А мне было приятно иметь около себя это маленькое спящее существо в смешном пиджачке и котелке, какие носят все финские мужики.
   Утром мы приехали в Гельсингфорс. Хорошенький, чистый, европейский городок. В час времени мы его весь объехали, даже его окрестности. Лазили по скалам, Миша бегал пробовать вкус воды, проехали мимо театра, кладбища, пристани и кончили свою поездку музеем. Картин немного, но мне было интересно увидать в них все то же новое стремление к импрессионизму и примитивизму. Знаменитый Edelfeldt действительно хорош, очень правдив. Axel G alien с большими претензиями, но тоже с большим талантом 13. Лучшие вещи, к сожалению, увезены на Нижегородскую выставку.
   Вечером мы опять гуляли, мне все хотелось поймать студентку и расспросить про университет, но я не решилась.
   Миша мил, – его все интересует, – и интересует то, что действительно интересно, а не дурное, как, к сожалению, Андрюшу. Ну, спать пора. 11 часов, а ту ночь мы совсем не спали. У нас с Мишей два нумерочка на 5-м этаже за 6 марок.
15 мая. Стокгольм.
Hotel Rydberg. 1896.
   Сейчас отправили Леву с Дорой по пароходу в Gottland. День был полный волнениями. Еще вчера с той минуты, как мы сюда приехали и встретили Леву, сердце началось биться учащеннее, и сейчас оно сжато и неспокойно.
   12-го в 7 часов утра мы уехали опять в III-м классе из Гельсингфорса в Або. Там были в 4 и сейчас после обеда с одним немецко-русским семейством на трех извозчиках поехали смотреть город. Были в обсерватории, построенной на скале, с которой виден весь город, потом смотрели колодезь, где крестили первых финнов, потом смотрели собор, построенный в XIII веке: чудное готическое здание, и очень большое. Спутники наши уехали в ночь, а мы сели на пароход на другой вечер в 6 часов. Утром мы с Мишей опять пошли в собор, где происходила служба и играл орган, знаменитый своей величиной. Музыка эта произвела на нас обоих сильное впечатление. Был Духов день, и потому все магазины заперты, и мы просто ходили по городу и осматривали его. Очень маленький, но чистенький, с телефонами, велосипедами, электричеством, театром и т. п. признаками культуры. В вечер нашего приезда в нашей гостинице "Phoenix" праздновалась свадьба, и мы с Мишей смотрели на обед и танцы из коридора. Все как всегда и везде: те же светлые платья и пышные рукава на дамах, фраки на мужчинах, те же фигуры в кадрили, в которой потный дирижер выкрикивает французские фразы, и те же цветы и вуаль на невесте.
   На пароход мы сели с опасением, что нас будет качать, но ничуть не бывало. Общество на пароходе очень разнообразное: русские княжна Касаткина-Ростовская с какими-то Александровскими – обычные, скучные типы русского среднего общества, молодящаяся старая шведка, которая заплакала, узнавши, что я дочь Толстого, благообразная, религиозная, добрая, старая англичанка, только что женившая своего сына на русской, молодой, говорящая на всех европейских языках финляндка, едущая к Вестерлунду, и т. д. Было и лестно и утомительно то, что все считали своим долгом говорить о моем отце, так что на обратном пути я намерена это скрыть. Особенно утомительно было оттого, что, пробуя финскую воду, которая была очень холодна, я простудилась и, кроме того, от волнения и лестниц сделалась нездорова раньше срока. Меня и Мишу совсем не качало, и приехали вчера в 11 часов относительно довольно свежими. Лева был один в отеле. Вестерлунды должны были приехать в два. Лева имел вид здоровый, светлые, живые глаза делают главную разницу с тем, что было в прошлом году: ходит бодро, элегантен, но очень тонок, что, впрочем, ему свойственно. Говорил о Доре с хорошим, прямым, горячим чувством, с нами был ласков и вообще произвел очень хорошее впечатление. Но несколько раз он говорил, что он далеко еще не здоров. И все время себя бережет от усталости и постоянно ходит отдыхать. В два приехали Вестерлунды, и Лева с Дорой прибежали ко мне. Она высокая, хорошенькая, довольно возмужалая для своих лет и, видимо, вся беззаветна и без остатка отдалась ему. Лицо у нее энергичное и доброе. Я почувствовала, что она может быть очень близкой, несмотря на то что она говорит, кроме шведского, только на английском языке, и то плохо и что воспитывалась в чужой стороне. Потом понаехали тетки, сестра с мужем и еще какие-то родственники. Никто не говорит ни на каком языке, кроме своего, некоторые только еле-еле понимают по-французски или по-английски. Сам Вестерлунд коверкает немного по-немецки и по-французски. У него очень милое лицо с очень детским выражением светлых голубых глаз. Его жена была, вероятно, очень красива, и теперь такая стройная, представительная старуха с правильными чертами лица, что приятно на нее смотреть. Обедали мы все вместе, а вечером поехали прокатиться по городу в ландо: Вестерлунд, я и напротив Лева с Дорой, Миша на козлах. Лева с Дорой рука в руку, перекидываются только им одним понятными словечками, улыбаются друг другу и, видимо, очень близки. Вчера мы обедали без Левы. Дора сидела против меня лицом к двери. Вдруг, по ее необыкновенно просиявшему лицу, я догадалась, что вошел Лева, и, действительно, обернувшись, я увидела его в дверях. Так, вероятно, любят только в 17 лет. Я в себе не чувствую теперь этой способности так радоваться на кого-нибудь, так восхищаться им, без малейшей критики и сомнения в том, что он лучше всех на свете. Я могла бы отдать всю свою любовь без остатка кому-нибудь, но в ней не было бы этого восхищения. Я бы помирилась с недостатками, но не могла бы не видеть их.
   Сегодня мы с Мишей чуть не опоздали в церковь. Мы оделись и ждали наверху, чтобы Лева прислал нам сказать, что он едет, а он и все Вестерлунды уехали, не сказавшись, и мы, 20 минут после них, взяли первое попавшееся ландо и прискакали в церковь с маленьким опозданием. Я ужасно волновалась и сама хорошенько не знаю почему: и певчие трогали, и молодость Доры, и то, что они так любят друг друга, и что могли искренне сказать, что не обещались прежде никому другому, и папа вспомнила, так что во время всей службы насилу удерживала слезы. После русского венчания приехали в отель, где в комнате произошел лютеранский обряд: очень простой и короткий. Потом пошли обедать. Меня вел Вестерлунд, а по правую сторону от меня был здешний консул Зиновьев, брат нашему бывшему губернатору. Миша вел под руку очень миленькую барышню Beihman и считался ее "маршалом". Он за обедом очень оживленно разговаривал по-французски и по-английски, и я очень боялась, чтобы он не слишком выпил, что и случилось. Обед длился ужасно долго, с бесконечными тостами, с чтением телеграмм и с бесчисленным количеством блюд. Меня очень спасало то, что я не ем мяса, а то бы я не сумела рассчитать свою порцию и мне было бы тяжело. Нас за обедом было пять членов общества трезвости, но зато остальные пили очень много. Русский священник во фраке делал очень странное впечатление. После обеда ненадолго сошлись в соседней комнате пить кофе. За мной начал сильно ухаживать князь Мурузи, секретарь посольства, довольно пьяненький и очень неинтересный. Спрашивал меня, не сердилась ли я на него за то, что он слишком много на меня смотрел, но что у него глаза на мне отдыхают, и кончил тем, что стал убеждать меня последовать примеру брата, и, нагнувшись на спинку моего стула, бормотал: "Вы не решаетесь? Решитесь!" Мне было ни противно, ни лестно, и только внутренне улыбалась тому, как я дома это расскажу. С Зиновьевым много разговаривала и чувствовала некоторое облегчение после тщетных стараний на трех языках общаться с моими новыми родственниками. Зиновьев предложил довезти меня и Мишу в своей коляске до пристани, чтобы проводить молодых, но Мишу оказалось невозможно найти, и, когда я послала человека позвать его, мне сказали, что он лег спать. Это меня ужасно огорчило, и до сих пор от этого камень на душе. Как это быть таким распущенным мужиком? Поехали вчетвером на пристань: Зиновьев, я, священник в цилиндре и Мурузи. Перед отходом парохода поговорили с Левой очень близко и тепло. Потом прозвонил третий звонок, все закричали "ура", замахали цветами и платками, и пароход двинулся, унося стоящих рядом Леву с Дорой.
   Зиновьев позвал меня к себе пить чай, и я приняла приглашение, чтобы оттянуть неприятную минуту видеть Мишу. У Зиновьева красивый дом с небольшой коллекцией хорошеньких современных картин разных художников, русских и иностранных, и умный черный пудель.
   Мы пили чай втроем: Зиновьев, священник и я. Потом Зиновьев проводил меня до отеля, где я нашла Мишу спящим. Никуда вечером не пошла, все-таки боялась Мишу оставить, постоянно заходила к нему и вот теперь ложусь спать с камнем и тоской в душе. Ах, как я хочу видеть папа!
26 мая 1896. Ясная Поляна.
   Вот опять я дома. По дороге из Швеции узнала об ужасной катастрофе, которая случилась на Ходынском поле. Прилагаю газету, в которой все это описано. Число убитых – между тремя и четырьмя тысячами14.
27 мая 1896.
   Огорчаюсь тому, что нет у меня обязательного дела, и потому я все свое время провожу с гостями, которые, как всегда, не переводятся.
   Было три корреспондента. Был Сухотин. Теперь гостит Саломон. Живописью не занимаюсь и сказала себе, что до тех пор не начну, пока не кончу своего рассказа и не дам его на суд папа инкогнито. Но вряд ли он будет хорош, так как не увлекает меня и не занимает моих мыслей.
1 августа 1896. Обольяново-Никольское.
   С понедельника я здесь у Олсуфьевых. Много было разговоров о том, ехать ли мне или нет, и, наконец, я поддалась совету и папа и мама и поехала, хотя страшно было оставлять своих стариков в том тяжелом настроении, в котором они в последнее время находятся15. Я чувствовала, что ехать не следовало, но так как один Чертков меня в этом поддерживал и эгоистично я чувствовала потребность отдохнуть от того напряженного состояния, в котором я все время находилась, то я и уехала. Теперь я об этом раскаиваюсь, хотя мне здесь очень хорошо и я испытываю, как всегда, много незаслуженной ласки и доброты. Я думаю, что беспокойство и тревога за домашних, которые я испытываю, очень ненормальны и тормозят всю жизнь.
   Последнее время в Ясной Поляне я ровно ничего не могла делать: то я стояла у окна и слушала интонации голоса разговаривающих папа и мама, то бежала разыскивать мама, то мне казалось, что Андрюша с Мишей перешептываются о чем-то нехорошем, то, что от Миши вином пахнет, и это меня повергало в уныние и такую грусть, что сердце щемило и физически тошно делалось.
   Здесь продолжается то же самое. В шесть часов я ухожу гулять и стараюсь не возвращаться подольше, потому что в шесть с половиной почта приходит, я боюсь получить дурное известие или совсем не получить письма. Я здесь 4-й день и очень тревожусь, не получая писем. Ночью я в ужасе вскакиваю и думаю, что у нас что-нибудь случилось, и несколько раз в день сердце падает от страха перед воображаемыми ужасами, которые могут у нас случиться. Это нелепо, ненормально и нехорошо. Это доказывает, что мне дороже всего человеческие привязанности и что я мало занята служением богу и общением с ним для указания для этого служения.
   Вчера с Лизой серьезно и хорошо говорили вечером о религиозном воспитании; о том, можно ли и нужно ли открывать детям и народу то, что мы знаем, или же надо стараться не разрушать установленные веками суеверия из боязни вселить в их души смуту сомнения и рождающееся иногда от этого полное недоверие. Лиза сначала боялась разрушить эту эстетическую сторону православной веры и говорила, что обрядность дает настроение, которого иначе нельзя достигнуть, но потом согласилась со мной, насколько дороже настоящий свет разума, который может верить в себя, и как много еще остается, если откинуть и божественность Христа, и вознесение, и все таинства, и всю эту нелепость, которая так мешает человеку верить в свой разум и видеть свои настоящие обязанности перед богом.
   Она даже согласилась со мной в том, что мы обязаны отвечать правду, если мужик или ребенок нас о ней спросит.
   Читала здесь Marcel Prevost "Notrecompagne" {Марсель Прево "Наша подруга" (франц.).}. Эта омерзительная грязь без всякого искусства. Безнравственность, доведенная до такой степени, что ни один герой в книжке ни разу не остановился перед тем, чтобы соблазнить девушку или женщину, которая почему-нибудь ему понравилась. Нет вопроса о том, что это дурно и что можно воздержаться от этого.16
   В Ясной читали вслух "Дворянское гнездо", встречающиеся там несколько раз подобные биографии героев и их отцов и дедов навели меня на мысль о том, что импрессионисты правы, говоря, что надо передавать только свое впечатление и что такие тургеневские биографии грешат против искусства тем, что художник говорит о том, что знает, а не о том, что он видел. Импрессионизм уничтожил это, и это важный шаг в искусстве. Как в живописи нельзя вырисовывать всякую ресницу, хотя знаешь, что она есть, так и в литературе незачем описывать каждое лицо, его жизнь, его родственников и т. д. Сказанная характерная для него фраза гораздо ярче даст понятие о нем, чем все эти описания.
   Погода эти дни серая, дождливая и холодная, настоящая осень. Лето прошло необыкновенно быстро. Чертковы, Танеев, Померанцев, Саша Берс, miss Walsch, m-lle Aubert, Курсинский – все они прожили все лето, а у меня чувство, что я только что начала общаться с ними, как уже все кончилось.
2 августа.
   Опять нет писем сегодня, и я тревожусь. Все представляю себе, что за мной приедет Чертков с какими-нибудь дурными вестями.
   Переписываю старые иностранные письма папа, и испытываю умиление над его глубокими мыслями, выраженными часто наивно от недостаточного знания английского языка и написанными с орфографическими ошибками. Некоторые переписаны мелким почерком мама, а некоторые ею исправлены. Странное сочетание этих двух людей! Редко можно встретить таких различных, и вместе с тем так крепко привязанных друг к другу. В самые ее лучшие минуты, когда она хочет следовать за ним и старается выразить его мысли и взгляды, удивляешься мама, как мало она его понимает и как далеко от действительности ее представление о его взглядах. В дурные минуты я сержусь на нее за это, но это жестоко и бессмысленно.
   Ходила гулять одна и думала об Олсуфьевых: почему дети позади матери в своем миросозерцании? И подумала, что кроме того, что часто дети из чувства противоречия дают отпор родительским взглядам, они должны чувствовать на себе больше ответственности, больше обязательности проводить в жизни свои идеалы. Анна Михайловна может, сидя в кресле, доживать свой век с либеральными идеями,- с нее ничего не спросится,- а молодые должны всю свою жизнь перевернуть, если они согласятся с ней. Инстинктивно, чтобы не бороться, они исповедуют те принципы, при которых оправдывалась бы их жизнь,
3 августа 1896.
   Получила письмо от Маши. Приехал сюда старик Кавелин Ал. Ал., товарищ, графа Олсуфьева с самого корпуса.
4 августа 1896.
   Получила сейчас по телефону открытые письма от мама, Маши и папа17. От папа следующее: "Хочется тебе написать, глупая, беспокойная Таня. Если душе хорошо, то и на свете все хорошо. Вот и постараемся это сделать. Я стараюсь, и ты старайся. Вот и будет хорошо. Целую тебя нежно, твои седые волосы. Л. Т.".
7 сентября 1896.
   Живем вшестером: папа, Маша, Саша, Лева, Dollan и я. С нами m-lle Aubert и в данную минуту гостит Стасов.
1 ноября 1896. Ясная Поляна.
   Все это время было страшно быть с собой вполне откровенной и потому не писала. Теперь же чувствую потребность в этом и потому напишу про весь свой романтический эпизод, о котором не могу думать, не ахая и не стоная вслух от чувства стыда.
   Дело в том, что я влюбилась в Сухотина, и так остро, как, пожалуй, никогда еще не влюблялась. Я всегда чувствовала эту возможность с того дня, как я его видела у Дьяковых почти мальчиком, а я была почти ребенком. С тех пор всякий раз, как он был ко мне особенно ласков или когда другие говорили мне, что он любит меня,- меня это волновало и радовало. Но не было того, чтобы я чувствовала какую-нибудь зависимость моей жизни или моего общего настроения от этих отношений: не было требовательности, не было ревности, не было потребности его присутствия или писем. И вдруг после одной ночи, когда я и Миша брат не спали до пяти часов утра, чтобы проводить его с Любой и Лопухина с Бутеневым,- все это выползло наружу во всем своем безобразии. Мы сидели внизу в комнате для гостей – в одной группе Люба с тремя мальчиками, а в другой, отделенной ширмой – мы. После этой ночи вдруг мое отношение к нему переменилось: я ждала его писем с страшным волнением, поехала от Стаховичей мимо его станции, чтобы он мог выехать повидаться со мной (он и хотел доехать со мной до Орла, но мое письмо опоздало), и, наконец, когда он приехал в Москву отчасти за гувернанткой и отчасти, чтобы видеть меня,- я чувствовала, что я head and ears {по уши (англ.).} влюблена. Но какой дурак сказал, что любовь счастье? Кроме тяжести – ничего. И это не оттого, что в данном случае он не свободен. Если бы он был свободен, было бы еще хуже. Пожалуй, бы мы женились, и что был бы за ад! Он пробыл в Москве дня три и потом написал мне в Москву очень горячее письмо, полное любви. Читая его, я изо всех сил отвечала ему тем же, но из-под этого все время чувствовала стыд и страх перед преступностью этого чувства. Он не понимал этого. Но он видел, что я более необузданна, чем он думал, и что я очень неудобна и неуклюжа для романа. Мне так показалось. Мы сговорились с ним писать письма "без психологии", я его об этом просила, а вместе с тем стала писать ему письмо за письмом (из которых половину не отсылала), беспокоясь о том, что он не писал мне. Потом, после его первого письма, получила два письма без психологии, и совершенно успокоилась. Мне только очень стыдно за свои письма и вообще за весь эпизод, который останется одним из самых позорных моих воспоминаний. Сережа правду говорит, и даже хотел пойти к Цингеру, чтобы заставить его исполнить свое обещание убить его, когда он этого потребует, так чтобы никто не подозревал о самоубийстве.
21 ноября 1896. Ясная Поляна.
   Я одна в Ясной с Марией Александровной Шмидт. Папа и Маша уехали три дня тому назад. Последний раз как я писала, я упоминала о моем романтическом эпизоде, как будто он кончился. Я вижу теперь, что избавиться от него не так легко. Эта привязанность пустила во мне корни, и хотя я не знаю, за что люблю его и страшно стыжусь этой любви, боюсь, что она принесет мне какое-нибудь горе или стыд. Боюсь, что не может случиться того, чтобы она сама собой понемногу прошла.
   Перед папа стыдно. Чувствую, что отнимаю у него что-то своей неоткровенностью, и стыжусь того, что у меня есть от него скрытое, тогда как он думает, что я вполне с ним откровенна, и благодарит за это. Сто раз в день говорю себе, что это надо резко прервать, и жалко и, главное, чувствую уже какую-то связанность с ним.
   Собираюсь поехать к духоборам, у которых ужасные бедствия. Чувствую это своей обязанностью, но чувствую и стыд и свою недостойность помогать другим, когда я так грязна.
 

1897

 
7 марта 1897.
   Я свою жизнь испортила, загрязнила и бесповоротно загрязнила. Моя теперешняя привязанность стала поперек моей жизни, и кроме того, что отрезала мне возможность супружества, оставит на всю жизнь пятно, которое ничем не смоется. Как избавиться от этой любви – не знаю. Я очень сильно привязана, привыкла к нему, полюбила его душу, страдаю за его испорченность и радуюсь всякому проявлению еще не вполне задавленной божеской сущности в нем. Я беспрестанно пытаюсь порвать с ним всякие отношения, но он не дает мне этого сделать, и я должна сказать, что когда я с ним, мне легко и радостно и необыкновенно спокойно. Для него наши отношения более чистые, чем те, к которым он привык с другими женщинами, поэтому он не видит в них ничего дурного, а для меня всякий раз, как я с ним встречусь без ведома папа, это такое терзание, такое испытание, что я едва сдерживаюсь, чтобы всего не рассказать папа. Я бы это и сделала давно, если бы не боялась, во-первых, того, что папа не поверит нашей привязанности, а подумает, что это только чувственное влюбление, а во-вторых, того, что после этого он будет очень мучить меня своей подозрительностью и надзором. Мне стыдно перед его женой, перед его детьми,- хотя он и говорит, что я ничего у них не отнимаю, и хотя я знаю, что жена давно не любит и что жить с ней – это трудный подвиг. Меня огорчает, что он считает возможной другую любовь, кроме жены, и что он не щадит меня, не хочет видеть, что он мне портит жизнь. Он это говорил, но ему следовало не говорить, а подчиниться моим попыткам расстаться. Я думаю, что он этого не сделает, потому что у него твердо засела мысль, что когда его жена умрет, он женится на мне, а если он теперь порвет со мной, то я уйду от него. У меня бывает та же мысль, и это приводит меня в ужас,- это как кошмар, от которого долго после его посещения не приходишь в себя. Мне хочется наложить на себя какое-нибудь трудное, тяжелое "послушание", чтобы искупить свои тяжелые грехи, и я надеюсь для начала хоть воздержаться от близости с ним, какая была до сих пор: не буду писать ему, давать дневников, не буду видаться наедине, не буду говорить о любви и вызывать ее в нем.
12 марта 1897. Ясная Поляна.
   Вчера я дошла до дна отчаяния. Так было страшно, больно и одиноко, что если бы это состояние продолжалось, я выписала бы его или поехала бы к нему. Сегодня немного легче, хотя пробуждение было тяжелое, и сейчас, придя в сумерки в свою подвальную комнату, на меня напал страх, что вчерашнее отчаяние опять охватит меня. Но я не даю себе распускаться. Мне ужасно горько думать, что я столько раз делала ему больно, когда, любя его, хотелось бы взять на себя и то тяжелое, что есть у него в жизни. Я писала в прошлый раз, что я загрязнила свою жизнь: это относится к тому, что я позволила себе любить женатого человека, говорила это ему и скрывала свои отношения с ним от папа, но это никак не относится к свойству нашей любви. В ней нет ничего постыдного, и поэтому я могу продолжать любить его.
   Читала сегодня биографию Джордж Элиот, и она на меня подействовала успокоительно. Она полюбила 34-х лет в первый раз и была всю свою жизнь счастлива этой любовью, а первый свой роман она написала еще несколькими годами позднее. Так мне можно не считать свою жизнь конченной. И Льюис характером немного похож на моего старика, но мне, к сожалению, далеко до Джордж Элиот.
   Читаю историю, хочу образовываться.
 
13 марта.
 
   Не выдало старое пепелище! Я приехала сюда, в Ясную Поляну, для утешения и успокоения, и она, как нарочно, дарит мне один день красивее другого. Да еще такой наст устроила, что я хожу по полям и лесам целиком, несмотря на канавы, пруды и реки. Сегодня опять солнце и мороз и так необыкновенно красиво и блестяще, что делается стыдно унывать, и чувствуешь как бы своей обязанностью радоваться и наслаждаться красотой мира.
   Думала сегодня о том, что вот я опять хочу снова начинать свою жизнь,- отказываюсь от любви, хочу жить нравственно и не бесполезно для других и все еще не изверилась в своей энергии. Столько раз я делала эти энергичные скачки кверху и потом понемногу ослабевала и опять потихоньку сползала вниз. Мне было бы утешительно думать, что я всякий раз не доползала до той черты, как в предыдущий раз, но не могу этого утверждать; пожалуй, наоборот, падаешь ниже и не так высоко подымаешься. Дедушка Ге говорил, что наша жизнь это как спираль по конусу – мы возвращаемся постоянно на те же места, но каждый раз ступенью выше.
   Не надо никогда забывать, как крепко наша жизнь связана с жизнями окружающих нас ж какое огромное взаимное влияние люди имеют друг на друга.
   Эти дни моей слабости я все подбирала примеры людей, находящихся приблизительно в моем положении и не считающих нужным бороться с ним, и желала, но не могла подражать им. Сегодня мне этого стыдно. Мне надо поступать так, чтобы когда-нибудь мой пример кого-нибудь не ввел бы в соблазн, а не искать себе примеров слабости и снисхождения к себе в других. Конечно, это соображение не есть главный руководитель поступков, но и забывать этого нельзя.
   День мой сегодня прошел более бесплодно, чем вчера. Немного рисовала (портрет Цурикова с карточки для его дочери), немного читала, играла с Левой на мандолине, перед обедом ходила с молодыми гулять, брали с собой лыжи; приехала М. А. Шмидт, бодрая и энергичная: ткет, ходит за коровой и телкой, переписывает и радуется на жизнь.