– Коробка шоколадных конфет с ликером.
   – И все?
   – Все.
   Делать было нечего. Хорошо хоть с ликером. Мы подарили нашему конвоиру половину посылки, а сами, не вылезая из канавы, устроили роскошный пикник.
   Как всегда в минуты отдыха, нас развлекал Рабинович. С ним последнее время творилось что-то странное. Может быть, он помешался из-за врачей-убийц, которых признали невинными. По их делу его осудили, но реабилитировать почему-то забыли. А скорее всего он просто-напросто с обычной еврейской хитростью прикидывался ненормальным, памятуя, что к душевнобольным относятся у нас снисходительно и частенько выпускают в сумасшедший дом.
   Во всяком случае речи его с некоторых пор стали темны и невразумительны. Он все рассуждал о Боге, об истории, о каких-то целях и средствах. Иногда получалось очень смешно.
   Вот и сейчас, доев последнюю шоколадку, он вытащил из-под ватника забавную железку, покрытую ржавчиной и землей.
   – Нет, гражданин Сочинитель, как вам это нравится? – обратился он ко мне, бессмысленно улыбаясь.
   – Археологическая находка! – обрадовался Сережа и тут же зафантазировал: – Здесь путешествовал в каком-нибудь шестнадцатом веке или даже раньше никому не известный Ермак. Быть может, – до самой Америки! Опередил Христофора Колумба! Надо – в музей, под стекло, для поддержания приоритета!
   – Приоритет несомненен, однако начальству сдать придется, – соображал я. – Все-таки холодное оружие.
   Это был меч, наполовину изъеденный сыростью, с массивной рукояткой в виде распятия.
   – Как вам нравится? – вопрошал Рабинович. – Бога, обратите внимание, куда присобачили. К орудию смертоубийства – держалка! Скажете – нет? Был целью, а сделался средством. Чтобы хвататься сподручнее. А меч – в обратную сторону: был средством, стал целью. Переменялись местами. Ай-я-яй! Где теперь Бог, где меч? В извечной мерзлоте и меч, и Бог.
   – Оставьте в покое ваши религиозные пережитки, – сказал я и опасливо отодвинулся (видно, недаром попал сюда этот гражданин Рабинович). – Всему миру известно – никакого Бога нет. Не в Бога нужно верить, а в диалектику.
   Как он тут всполошился, этот хилый еврей, обстриженный под машинку, в рваных опорках, замазанных грязью, с ржавым мечом под мышкой.
   – Да я что? Разве ж я спорю? Никогда в жизни!
   Схватив меч в обе руки, он поднял его, как зонтик, и затыкал прямо в небо, нависшее над нашей канавой.
   – Во имя Бога! С помощью Бога! Взамен Бога! Против Бога! – приговаривал он, будто натуральный безумец. – И вот Бога нет. Осталась одна диалектика. Скорее для новой цели куйте новый меч!
   Я хотел ему возразить, как вдруг солдат, что предохранял нас от побега, проснулся на своем пригорке и закричал:
   – Эй, вы, в канаве! Довольно чесать языком! Работать пора!
   Мы дружно взялись за лопаты.
   1956

ЛЮБИМОВ

Предисловие

   Расскажу я вам, товарищи, о городе Любимове, который древнее, быть может, самой Москвы и только по ошибке не сделался крупным центром. Может, проведи сюда вовремя железнодорожную ветвь или просверли подходящую нефтеносную скважину, и жизнь бы в городе Любимове забила фонтаном, и вырос бы на его месте целый Магнитогорск. Но обошли нашу местность пути развития, и состоит она из простых равнин, поросших невысокой растительностью, да болот, да болотистых лесоучастков, где водятся одни дикие зайцы и разная несъедобная птица.
   Правда, подальше, за Мокрой Горой, сосредоточена знаменитая утка, годная для стрельбы, и говорят, в старину эту утку возами возили и за еду не считали. Но чтобы в нашем краю водились бизоны, или тапиры, или какие-нибудь жирафы со змеевидными шеями, так это уже и старики не помнят. И хотя доктор Линде продолжает всем доказывать, что однажды на вечерней заре повстречался ему вместо тетерева доисторический птеродактиль, все это вымысел, брехня и нету у нас ничего похожего. Это в Африке, действительно, живет еще в озере один птеродактиль – читал я в одном журнальчике. А доктор Линде если и встретил кого у Мокрой Горы, то это, наверное, была обыкновенная болотная выпь. Страшно она кричит и стонет из темноты, выпь.
   Зато сам по себе город Любимов – ничего, веселый, и жители в нем развитые, интересующиеся, много комсомольцев и довольно густая интеллигентская прослойка. А в позапрошлый сезон – еще до событий – прислали из Ленинграда учительницу, Серафиму Петровну Козлову – преподавать иностранный язык в старших классах. Ее появление просто всех удивило. Во всяких скетчах, пикниках – ей первая скрипка. Бывало, на именинах хлопнет рюмку шипучки, взвизгнет, побледнеет и сейчас же – нож в зубы, прямо за лезвие, и пошла по всем правилам выбивать лезгинку, только локти летают.
   Но ничего такого себе не позволяла: уж очень была гордая. По ее недоступности доктор Линде чуть с ума не сошел. «Спорю, – говорит, – на две дюжины пива, что я с этой феей в течение двух вечеров войду в интимное положение». И проиграл. Выпили мы пиво, посмеялись. Самое большее, чего он достиг, так это ручку потрогать. И то – один кончик, полтора ноготка.
   Я один раз тоже ее зондировал, из спортивного интереса. Приходит Серафима Петровна в городскую библиотеку и спрашивает скучающим голосом чего-нибудь почитать. Поглядел я на нее проницательно и отвечаю:
   – Не хотите ли интересный роман Ги де Мопассана «Милый друг»? Очень развратный роман из французской жизни…
   Она зевнула, потянулась, так что все груди выпятились, и говорит:
   – Нет, спасибо, что-то не хочется. Мне бы, – говорит, – Фейхтвангера, либо Хемингуэя…
   Я даже крякнул.
   – Что вы! – шепчу, – у нас такого не водится. Мы с этой гнилью покончили в сорок седьмом. Инструкция была из центра, насчет Фейхтвангера.
   – Разве? а я не знала. Дайте тогда, пожалуйста, «Спартак» Джованьоли. Люблю перед сном погрузиться в приключенческую тематику.
   – Вот это можно, – говорю. – Этого сколько угодно. «Спартака» в нашем городе целых два экземпляра…
   И злюсь на себя ужасно, прямо до исступления. Ведь я Серафиме этой в отцы гожусь. Читал я ее Фейхтвангера, и Хемингуэя читал. Ничего особенного. И женщин таких, как она, я за жизнь свою перепробовал, может, человек пятьдесят. Даже таких случалось, которые шляпки носят. А вот с ней говорю и теряюсь, и глаза вниз опускаются. А все потому, что – ленинградка, с законченным образованием. Эх, провинция, провинция!…
   Между прочим, также имеются памятники архитектуры. Бывший монастырь эпохи средневековья. После революции, в 1926 году, когда святых отцов выслали в Соловки исправительным трудом заниматься, прикатил к нам профессор для научного обследования, как все это было на самом деле. Целое лето мерили и в земле ковырялись, мумию хотели найти. Мумия служила у них для отвода глаз. Золото – вот чего они докапывались под церковными плитами, титулованный металл. Берешь в руки – имеешь вещь. Но разгадать им тайну клада не посчастливилось. Отрыли голый скелет одного монаха с кабаньими клыками вместо зубов, с тем и уехали.
   Много у нас народу тогда интересовалось про те клыки у скелета и того профессора и лекцию бесплатно прослушать – как образовалась земля из солнца и откуда возник животный, растительный мир. Я тоже в эту сторону сделал небольшую прогулку. Повязал, помню, шелковый пояс с кистями, соломенную шляпу надел. Не торопясь, подхожу, здороваюсь. Приподнял вежливо соломенную шляпу: «Здравствуйте, – говорю. – Ну как идут вперед ваши научные розыски?»
   А профессор – обыкновенный такой, простенький, в резиновых тапочках, сразу не догадаешься, что профессор, – ласково на меня смотрит и серебристую бородку почесывает, а на старческой ручке у него обручальное кольцо. Эге, думаю, царский режим! Снял из уважения соломенную шляпу, стою, обмахиваюсь, как веером, улыбаюсь. Вдруг сам делает ко мне шаг:
   – Скажите, молодой человек (мне в ту пору еще тридцати не было), – где тут у вас в старое время историческая часовня стояла и куда она исчезла, не могу понять?
   И когда я, указав на чистое место, разъяснил ему подробно, как часовенку нашу взорвали на воздух в период борьбы с безграмотностью, потому что уж очень ее чтили и скапливались народные массы, в основном женщины, даже имелись факты случайного совпадения, когда чудесным способом исцелился один слепец еще до революции, да не хватило динамиту, пришлось вручную доламывать, думали пекарню поставить, к Рождеству сгорел председатель, у Марьямова Егора Тихоновича отсохла одна рука, а двух других взрывателей случайно убило в момент взрыва динамитной волной, и через год Андрюшу Пасечника, который всех подговаривал, настигло бревном по голове на лесозаготовке, привезли его домой, к утру помер, – поглядел еще более ласково и говорит:
   – Вам, молодой человек, надлежит все это записывать в хронологическом порядке в отдельную тетрадь. Получится правдивая летопись из жизни вашего города, и войдет город Любимов в историю человечества. Это может пригодиться для пользы дела, и ты прославишься навеки, словно какой-нибудь Пушкин…
   Поговорили мы так с профессором и разошлись. Я тогда по малолетству не придал его словам буквального значения: все барышни на уме, голые задницы и всякий флирт, самоучитель игры на гитаре в двадцать пять уроков. Велосипед. Оглянуться не успел, смотрю – из-под волос лысина показалась, вдовец, дочка Ниночка замуж выскочила, и нет уже в душе прежней любви к велосипедному спорту.
   Начал я понемногу задумываться. К чему, думаю, вся эта суета? Для чего живет и борется бессознательный человек, если – возьми любую книгу, и с первой же страницы ты можешь завести себе и новую жену и детей, уехать в другой город, испытать массу ярких впечатлений, не подвергая притом свое здоровье непосредственной опасности? Ведь чем хороша книга? Пока ты ее читаешь и твоя душа витает где-то там, плавает на корабле под парусами, фехтует на шпагах, страдает и облагораживается, в это время тело твое сидит на месте и отдыхает, и даже может незаметно покуривать папироску и прихлебывать из стакана прохладительные напитки. Мы забываем себя, мы превращаемся в Спартака, в короля Ричарда Львиное Сердце из романа Вальтера Скотта, но в то же самое мгновение ничем, ну ничем не рискуем за эти самовольные отлучки и политические шаги. И, вспомнив про свою обеспеченность, мы сладко потягиваемся…
   Одно лишь бывает горько – когда писатель пускается вдруг в фантазию. Ты тут сидишь, переживаешься у тебя, может быть, мурашки по хребту бегают, а он, оказывается, все это из головы придумал. Нет, уж если взялся писать, так пиши про то, что сам видел или хотя бы слышал из проверенных источников. Чтобы читательская душа, путешествуя по страницам, не портила понапрасну драгоценное зрение, но получала бы надежные и полезные сведения для внутреннего развития. Она жить хочет, душа-то, жить и богатеть, высасывая глазами из книги чужую теплую кровь, а не пустой воздух.
   К чтению я пристрастился, когда начал заведовать городской читальней. Сперва – от нечего делать, потом – втянулся. Потом сам попробовал, стихами. Вижу: получается, даже в рифму. Но все мне как будто чего-то недостает, а чего – и сам не пойму. Тут и припомнился мне профессор, приезжавший в Любимов в 1926 году. Эх, думаю, случись в нашем городе какая-нибудь история – ну пожар хотя бы или судебное следствие, – я бы сейчас же ее на бумаге увековечил для будущего потомства. Посетителей у меня не так уж много, разве что доктор Линде заглянет поговорить о ходе науки, да припрется инструктор из райкома посмотреть, что нынче делается в газетах для увеличения поголовья скота, да – бывало – придет и сядет тихо в сторонке еще один посетитель, про которого я пока говорить не буду, потому что не подоспел еще срок о нем говорить… Здесь он с ней и подружился, с Серафимой Петровной Козловой, здесь, в моем присутствии, все и началось… Но помолчим!
   Прихожу я однажды в читальню…
   Нет, не так!
   Однажды выхожу я из дому…
   Нет, не так!
   До чего же трудно бывает написать первую фразу, после которой все должно начаться. Потом будет легче. Потом, я уже знаю, дело придет, как по маслу, поспевай только переворачивать исписанные листы да проставлять на свежей страничке порядковый номер. Пишешь и не понимаешь, что с тобой происходит и откуда берутся все эти слова, которых ты и не слыхивал никогда и не думал их написать, а они сами вдруг вынырнули из-под пера и поплыли, поплыли гуськом по бумаге, как какие-нибудь утки, как какие-нибудь гуси, как какие-нибудь чернокрылые австралийские лебеди…
   Порой такое напишешь, что страх охватывает и выпадает из пальцев самопишущее перо. Не я это! Честное слово, не я! Но перечтешь, и видишь: все правильно, все так и было… Господи! Да что же это такое? Нету в этом деле моего прямого участия! Может, как и весь этот милый заколдованный город, я только пушен в ход чьей-то незримой рукой?…
   Если призовут меня к ответу грозные судьи, закуют мои ручки и ножки в железные кандалы, – заранее предупреждаю: я от всего отрекусь, как пить дать, отрекусь! Эх! – скажу – граждане судьи! Оплели вы меня, запутали. Стреляйте, если хотите, но я не виновен!
   Может, я потому и медлю, что мне жить хочется? Может, первая фраза уже давно сидит в моей запутанной голове, а я просто притворяюсь, дурака валяю и время тяну? Пожить бы еще немножко. Покурить, попить бы пиво. Книжечку почитать в тишине, в безопасности. Читать – это вам не писать. Сходить бы на рыбалку. В бане попариться. Поговорить с доктором Линде насчет птеродактилей…
   Ну вот опять! Откуда залетело сюда чуждое нам слово? Я его и произносить-то не умею, птеродактиля этого, и говорил ведь – не водится в наших краях ничего такого. Кыш, ты! Кыш! Лети прочь, гадина!
   …Выхожу я однажды на крылечко и вижу…
   Нет, погодите. Еще рано. Во-первых, почему – «я»? и почему – «выхожу»? Что это за дурная привычка во все самому соваться! И не я это выходил тогда на крылечко, а он, он, Леня Тихомиров – главный наш механик по перетягиванию велосипедов. Во-вторых, все эти подробности, ужасно они мешают. Если появилось крылечко, то, значит, надо описывать – каким оно было, крылечко, – высоким или низеньким, и не с резными ли столбиками, а уж если с резными, – то пошло и пошло, и сам не заметишь, как совсем про другое рассказываешь.
   Чтобы не распыляться, в исторических книгах и летописях (так уж заведено) устраиваются особые сноски, расположенные внизу, под страницей. Зыркаешь туда глазами время от времени и все воспринимаешь. И я тоже снизу приделаю эти сноски, для читательского облегчения. Каждый читатель может туда спуститься и, немного передохнув, узнать о подробностях или еще о чем. А кто не желает, или некогда, или ему надо побыстрее понять главное содержание, тот пусть эти второстепенные сносочки спокойненько пропускает и шпарит дальше, без передышки, сколько влезет.
   Итак, приступим [15].
   Ох, и страшно, голова кругом идет [16].
   Тянет меня, понимаете, тянет, словно горького пьяницу, и подкатываются к самому сердцу безответственные слова.
   Ну, поехали. Вперед! Начинаю [17]

Глава первая. О научном перевороте, совершенном 1-го Мая Леней Тихомировым

   Однажды утром Леня Тихомиров в костюме стального цвета, в сандалиях на босу ногу вышел на свое приземистое крыльцо. Постояв немного, будто в нерешительности, он вынул из кармана самодельный блокнот [18] и погрузился в какие-то математические вычисления.
   Погода была чудесная. В лазурном небе таяли сахарные облака, и солнце сверкало с таким интегральным блеском, что в глазах все играло и прыгало, и сквозь плетень фигура Лени представлялась как бы в золотом ореоле. Но стоило присмотреться внимательнее, и всякий бы заметил, что Леня Тихомиров не просто изучает блокнот, а что есть силы туда вглядывается, и все его длинное, узкогрудое тело ритмически извивалось, а рот тяжело дышал и на лбу вздулись две жилы. Неподготовленный зритель мог бы испугаться за его здоровье, потому что эти жилы совсем уже напряглись, образуя на лбу синий остроугольник, наподобие римской цифры V [19].
   Тут донеслись звуки из громкоговорителя, подвешенного на главной площади на столбе, напоминая о приближении первомайского праздника, и эта боевая музыка возвратила Леню к действительности. Он сунул блокнот в карман и сказал: «Ага!» Что это значило, было пока неясно. Он сказал: «Ага!» и весь обвис, и жилы у него на лбу тоже утихомирились.
   Мать-старушка, звякая ведрами, выползла на крылечко и спросила, не подать ли своему единственному сыну творог со сметаной.
   – Нет, мамаша, я не желаю, вы сами кушайте, – отвечал Леня Тихомиров как-то очень спокойно. – Я лучше пойду натощак слегка прогуляюсь…
   В его голосе сквозила неподдельная интонация.
   Больше в то утро на том крылечке его никто не видал.
   Но перенесемся теперь на главную площадь и посмотрим, что там. А там уже вовсю гремит боевая музыка, и возвышается посередине большой фанерный ящик, обтянутый красной материей, и на тот огромный-преогромный красный фанерный ящик вылезло все начальство со светлыми лицами. Ждут, когда взойдет секретарь горкома товарищ Тищенко Семен Гаврилович, возвестив своим появлением начало праздника.
   Все пространство очищено, мокрые места посыпаны и не видно ни одной коровы или хотя бы овцы, щиплющей раннюю травку. На каланче гордо реет алый стяг, а внизу шеренга милиционеров из пяти единиц – весь гарнизон – зорко смотрит по сторонам, чтобы не просочились на площадь преждевременные пьянчуги и не испортили бы своим расхлябанным видом международную демонстрацию.
   Но вот уже вдали весело клубится дорожная пыль, и народ по проспекту Володарского передвигается к центру. Впереди идут дети в белых рубашечках, и кто держит флажок, кто бумажный фонарик, а кто ничего не держит, а идет себе, не потея, и грызет леденец или пряник, размазывая по щекам розовые счастливые сопли. За детьми покачиваются кое-какие трудящиеся – леспромхоз, райпотребсоюз, работники телеграфа и почты, да еще пригнали из деревни два грузовика, набитые колхозными девками. При взгляде на эту картину, в особенности на детишек, шагающих нам на смену своими бодрыми ножками, товарищ Тищенко Семен Гаврилович чуть-чуть не прослезился от радости. Весь улыбается, сияет, точно он с утра блинов наелся, и делает народу приветственные знаки. То руку приложит к козырьку фуражки, то просто так порожняком стоит и головой кивает. Дескать, проходите, граждане, мимо, не толпитесь и дайте нам тоже немного отдохнуть от исполнения служебных обязанностей. И народ – очень довольный – пылит со всех ног под музыку, восклицая: «Ура! ура нашим доблестным воинам!»
   Вдруг – стоп! – что такое? Никто не проходит мимо, а все толпятся у центра и смотрят с интересом на товарища Тищенко, который вытянул вдаль растопыренную правую руку и приоткрыл рот, будто бы собираясь что-то произнести, и на лице у него написана внутренняя борьба. И даже радио на столбе поубавило звуки, как бы предоставляя ему свободу слова.
   Сначала думали – он хочет поговорить о внешней политике, поздравить с днем солидарности и все такое. Хотя не полагается нарушать порядок и держать речи под солнцем, когда давно пора по домам, к праздничному столу, но это уже не наше дело, где чего говорить и почему у них вышла небольшая задержка. Наше дело – выслушать речь, а после и выпить можно. Выпить всегда успеется, были бы деньги. Не алкоголики – погодим, а погодя – выпьем. Послушаем сперва внимательно, что нам хочет изложить товарищ Тищенко, а потом уж и выпьем без помехи, эх! и выпьем же мы сегодня! эх! и погуляем!…
   Но вместо этого товарищ Тищенко сказал совсем не то. Как топор, ударил по площади его надтреснутый голос. Скажет слово и замолчит, еще скажет и опять замолчит, и потом еще скажет два слова. Будто его сию секунду дернуло за язык сделать народу экстренное сообщение, а он даже с мыслями собраться не успел и сам не понимает, куда его черт заносит.
   – Дорогие сограждане! – произнес Тищенко и умолк, и стало заметно, что он волнуется. – Дорогие сограждане… я хочу… мы хотим… объявить… с этого дня…
   Он дернулся, побагровел и что есть мочи, на одной струне, выкрикнул:
   – …с этого дня в Любимове начинается новая эра. Все руководство, во главе со мной, добровольно – я подчеркиваю! – добровольно снимает себя всецело с занимаемых постов. На освободившееся место я приказываю сейчас же, немедленно, всенародным голосованием утвердить одно лицо, которое поведет нас… нашу гордость!… нашу славу!… приказываю… прошу…
   Тут он запнулся, подпрыгнул и схватил себя за горло – в обтяжку – обеими руками, словно хотел удержать льющуюся оттуда речь. Глаза его странно выпучились. Казалось, еще миг, и он рухнет, задушенный, на помост, который звенел и колыхался под ударами его тугого, крупного тела. Но, видно, власть повыше его – разомкнула оцепеневшие пальцы и отвела назад скрюченные руки, освободив от мертвой хватки помятое, в кровоподтеках горло. Он стал похож на краба с разведенными по сторонам клешнями и в этой обезвреженной позе закончил свое выступление:
   – …избрать верховным правителем, судьей, главнокомандующим, – прошептал он, свистя бронхами, – товарища Тихомирова Леонида Ивановича, ура!
   Народ безмолвствовал. Было тихо. Было так тихо, что слышалось, как стучат зубы у начальника особого отдела и секретной службы товарища Марьямова Егора Тихоновича, что стоял на охране, с краю трибуны, бледный, как однорукая статуя [20]. Да еще на задворках, далеко-далеко, мычала не ко времени отелившаяся корова [21].
   Спустя полминуты, однако, то здесь, то там раздались голоса, и скоро вся толпа задвигалась, зарокотала, выражая одобрение вынесенной резолюции:
   – Да здравствует Тихомиров! Слава Леониду Ивановичу!…
   Правда, один мужик сунулся было с расспросами: кто такой Тихомиров и за что ему такая почесть? Но этого грубого мужика со всех сторон затолкали:
   – Как? Ты не знаешь нашего Леонида Ивановича? ничего не слыхал никогда про Леню Тихомирова?! Да ведь это же наш главный механик по перетягиванию велосипедов! Стыдись! Сразу видать – из деревни, туда тебя растуда, сволочь необразованная!…
   Никому не казалось странным, что вчера еще безвестный юноша, велосипедный мастер Леня, в один момент взлетел так высоко. Напротив, все удивлялись, почему до сих пор в Любимове не предоставили Леониду Ивановичу какую-нибудь руководящую должность и как посмело наше безмозглое городское начальство не оценить по достоинству его организаторский ум?!
   – Это все Тищенко виноват, – говорили в толпе. – Он первый не давал проходу нашему бедному Лене. За то и поплатился… Видите? Видите? Стоит, парализованный, и ручищи свести не может. Сгорбился весь, растопырился, ровно печной ухват. Растопыр! вурдалак! поганка гнилая!
   Услыхал эти слова один спящий младенец, сосунок еще двухмесячный, головку еще не держит – одна молодуха прямо в пеленках его с собой прихватила демонстрацию поглядеть. Так вот он проснулся, выпростался из пеленок, ощерил до ушей свои беззубые десны, да как запищит:
   – Хочу, – говорит, – требую, чтобы Леня Тихомиров был в нашем городе царем!
   Гром аплодисментов заглушил его детский лепет. Народ, обезумев, дружно хлопал в ладони, повторяя хором, по складам, дорогое русское имя:
   – Ле-ня Ти-хо-ми-ров! Ле-ня Ти-хо-ми-ров!
   И тогда, делать нечего, – из толпы выступила фигура Лени. Он был в своем костюме стального цвета [22], но вид имел застенчивый и как бы немного сконфуженный. Выйдя на середину поля, он поклонился по-старинному на все четыре стороны и сказал:
   – Извините, братцы-товарищи, я просто не понимаю, кого вы тут выкликаете в мой адрес. Я просто недостоин такой вашей ласки. Но если вы так желаете и даже требуете, то мне остается дать вынужденное согласие. Буду вашим слугой по воле народа, и, пожалуйста, – никаких последствий культа личности. Должность министра юстиции, обороны и внутренних дел я тоже попросил бы оставить пока за мною. Конечно, государство – понятие отмирающее, но без контроля, братцы, нам тоже не обойтись – как вы считаете, Семен Гаврилович Тищенко, бывший наш начальник и отставной секретарь?…
   Наступила пауза.
   – Леня, пусти, – простонал с высоты Тищенко. – Пусти, тебе говорю, – повторил он с угрозой, не в силах пошевелить ни одним суставом.
   Ничего не ответил Леня, только стиснул покрепче худощавые челюсти, так что на лбу выступили две жилки. Дескать, проси не проси, Семен Гаврилович, все равно я тебя никуда не пущу.
   – Пусти, Леня! – просипел Тищенко в третий раз, но уже слабее.
   Казалось, вся власть ушла из его тела. И вдруг – сказывали потом городские старухи – и вдруг – такова легенда, родившаяся в народном сознании, – Тищенко сделал переворот и упал с трибуны, как поверженный идол. Упал он с трибуны, ударился оземь башкой, и нет его, а из выемки, образовавшейся на месте падения, взвилась с громким карканьем черная птица-ворона, вся в перьях!…