Калека всхлипнул. Непритворные, пьяные слезы градом покатились по промасленной гимнастерке. Напрасно Леонид Иванович пытался его ободрить:
   – Ну чего ты, братец, плачешь? чего расстраиваешься?
   – Да как же нам, брат, не плакать? – простонал герой войны и перешел на шепот: – Ведь царь-то у нас колдун… А царица – жидовка…
   В тот же вечер между супругами произошло объяснение. Забежав перед сном поцеловать у жены ручку, Леня мимоходом затронул национальный вопрос:
   – Ах, Симочка, повремени со своими нежностями. Право же, в тебе есть что-то испанское…
   – По матери и по паспорту я – русская, – пояснила Серафима Петровна со всегдашней готовностью. – А папа – наполовину грек, наполовину еврей.
   – Еврей? Не может быть! Ведь ты же – Козлова!
   – Моя девичья фамилия – Фишер. Козловой я стала недавно, после первого брака…
   – Здрасьте! Ты была замужем? Отчего же я раньше не знал? Может быть, у тебя и дети были?
   – Почему – были? У меня и теперь в Ленинграде, у родителей мужа, с которым я давно состою в разводе, воспитывается ребенок. Девочка… О, Леонид, не смотри так ужасно! Ты сам никогда ни о чем не спрашивал. Я не утаивала, поверь…
   Но Леня уже не верил. Иллюзии разлетелись, как шпильки, сорванные с туалетного столика заодно с салфеткой. Хрустнул флакон. Спальня наполнилась парами пролитых духов. И тогда, собирая хозяйство, женщина огрызнулась:
   – Ты сам виноват… Супруг – называется… Много я от тебя видала за медовый месяц!
   Из фарфоровой оболочки вдруг высунулась на минуту прежняя Серафима Петровна и, смерив Леонида Ивановича бойким, уничижительным взглядом, ретировалась. Ресницы поднялись и упали. Запылавшие ланиты погасли. Уста, готовые усмехнуться, свернулись бантиком.
   – Прости, милый, прости. Я тебя безумно люблю. Я перед тобой безумно, трагически виновата, – проговорила она протяжным, немного сонным голосом. – Мои чувства к тебе нельзя передать словами…
   Хлопнув дверью, Леня оставил эту куклу одну разбираться в чувствах. У себя, на штабной половине, он сменил костюм и поспешно ополоснулся. Его преследовал въедливый запах нечистых женских духов.
   С тех пор Серафима Петровна не могла пожаловаться, что муж не уделяет ей времени. Он часами расхаживал перед ее тахтою, как волк в клетке, а она, поджав ножки и наморщив лобик, старательно припоминала:
   – Еще на моем горизонте вращался директор клуба. Твой тезка. Леонид Григорьевич. Очень оригинальный и образованный человек. С большим чувством юмора. Мы с ним увлекались Генделем. На прощанье он подарил мне книгу японской лирики с надписью «Ты не Серафима, а Хиросима – я все в тебе имел, я все в тебе потерял». Вот видишь: потерял. Потом за мною полгода ухаживал Тевосян. Армянин. Ревнивец. Ревнивее тебя. Моряк душой и телом. Встретив меня случайно под руку с Изей, он чуть не зарубил Изю тесаком. Изя – это не в счет. Почти подросток. Ярко выраженный семит. Хилое растение. Бледно-голубой цветок Новалиса. Но если б ты мог представить, до чего живучи эти хилые стебельки. Я даже не знаю, рассказывать ли о нем. Вдруг это опять как-то тебя заденет, хотя…
   – Рассказывай! Все рассказывай! Всю подноготную! – бурчал Леонид Иванович и грозно притоптывал, пробегая мимо тахты, на которой Серафима Петровна без утайки, с аккуратностью автомата, воспроизводила историю своих сердечных приключений.
   – Однажды мы трое суток провели в Озерках на даче и ни разу даже не встали, чтобы полюбоваться природой. Бисквиты и крепкий бульон Изя собственноручно сервировал подле нашей худенькой раскладушки. Такую деликатность я встречала в мужчине еще только раз, у подполковника Алмазова. С ним мы познакомились по дороге сюда, в поезде, в отдельном купе. Старик, но еще очень живой. Я называла его «mon colonel», хотя между нами почти ничего не было. Это был почти платонический роман, еще более мимолетный, чем с доктором Линде. Представь, мой милый Леонид, пока судьба не свела меня с тобою, я от скуки немного вскружила голову нашему доктору. Но только дважды имела глупость…
   – Замолчи! Забудь! – гаркал Леня, не выдерживая этой пытки. – Всех забудь! Слышишь? Я один был у тебя в мужьях. Со мною ты должна похоронить навеки свое мещанское прошлое…
   А назавтра, когда Серафима Петровна все позабывала и была чиста от дурного прошлого, как шестилетняя девочка, он требовал сызнова кое-что вспомнить, дополнить и уточнить.
   – С кем ты путалась до встречи с Чингис-Ханом?
   – Каким Чингис-Ханом?
   – Ну, этот армянин, который чуть не зарезал… И еще конкретизируй: спала ты с Генделем или не спала? Опять ты хочешь скрыть?… Отвечай: спала или не спала? Чего смеешься? Смех – смехом, а кверху мехом. Я тебе – посмеюсь!
   Нет, не такой уж распущенной была Серафима Петровна, как это ему казалось. С чистыми помыслами, угождая его желанию, она обыскивала себя и собирала с миру по нитке все, что имела в жизни и что могло бы засвидетельствовать ее полную откровенность. А что греха таить – какая женщина, тем более живущая в самой гуще прогресса, образованная, интересная, окидывая мысленным оком свое прошлое, не сумеет сколотить приличную группировку? Мы все хотим, имея с ними дело, чтобы они оставались невинными, непорочными, ну а у них это не всегда получается…
   Но он-то ведь знал, что играет с огнем, что, распаляя мужскую ревность, он изнуряет себя как общественный деятель, как глава государства. И тем не менее с упорством геолога продолжал исследовать сердце несчастной Серафимы Петровны. Ибо нету пределов дерзости, проникающей и в тайну белка, и в загадку атома, и в глубокие рудники любвеобильной женской души. Так уж устроен человек, что не может он остановиться на путях познания и удержать свой ревнивый разум, которому сколько ли подкладывай дров – все мало…
   Леня до того увлекся научной работой, что даже пробовал снимать психическую блокаду и наблюдал за развитием женщины в естественной обстановке. Затаив дыхание, с ужасом и восхищением смотрел он, как оживает в фарфоровом теле куклы образ прежней, недоступной ему Серафимы Петровны. Ее движения приобретали внезапную угловатость. Она переставала следить за собою и слонялась неприбранная, разбрасывая по комнатам детали своего туалета. Она швыряла вещи, как солдат на постое, и грубила, и покрикивала, будто не он, не Леонид Иванович, а она здесь хозяйничает:
   – Подай мне чулки! Вон висят на рояле. На рояле – тебе говорят! Ты что – оглох?
   И лезла в политику.
   Когда-то он сам, желая избавиться от ее докучливых ласк, рекомендовал Серафиме Петровне возглавить министерство культуры. Теперь она схватилась за народное просвещение. Она немедля потребовала расширить школьные планы, утвердив для старших классов два романа Фейхтвангера и один Хемингуэя: «Фиеста», «Еврей Зюсс» и «Безобразная герцогиня». [61]
   Леня без волевого нажима, а только с помощью логики и простых примеров из жизни пытался ей втолковать, почему мы не можем ввести в учебные курсы ни Фейхтвангера с Хемингуэем, ни Хемингуэя с Фейхтвангером. Получится мирное сосуществование двух разных идеологий. Что скажет Мао Цзэдун, о чем подумает Пальмиро Тольятти, когда их известят, что в Любимове, в средней школе, Фейхтвангер сосуществует рядом с Хемингуэем и они между собою не борются и не вытесняют друг друга?…
   – Много ты понимаешь в западной культуре! – парировала Серафима Петровна разумные доводы мужа. – И потом – подарил ты мне на свадьбу город Любимов или не подарил? Чьи тут владения? Кто здесь царица?…
   Как он любил ее в эти роковые минуты! Как жаждал ответной любви, участия и одобрения этой надменной красавицы, именно этой, а не той, что в другом состоянии допекала его покорным, по-собачьи преданным взглядом. Но чтобы ее взвинтить и вывести из себя и все-таки добиться слияния той и этой, Леня напоминал, какая она царица, ежели стоит ему пошевелить бровями, и она поползет по паркету, как последняя сволочь. И он пришпоривал еще и еще молодую скакунью, дразня ее и подхлестывая, пока в бешенстве она не взлетала на дыбы и, разъяренная, прекрасная, не бросалась к нему с оскорбительными угрозами. Вот тогда, выждав, он включал передачу, и женщина, застигнутая врасплох, вертелась волчком посреди гостиной, и валилась на пол, и стенала от внезапных унизительных приступов страсти, и, как животное, ползла, извиваясь по полу, и молила о поцелуях, а он сидел неподвижно, как истукан, и до себя не допускал.
   Но порою бывали сюрпризы, и чем далее шло изыскание, тем они повторялись чаще. Повалившись на пол, Серафима Петровна вместо заданной программы начинала биться и причитать, изливая душу в бессмысленном бабьем кликушестве:
   – Ай-ай косой черт приласкай косой черт пожалей заморыш горит сладко родить щенят с клыками Фейхтвангера не могу раздавить портки танки идут выну кисту танки идут откусить хочу хохлатый бежим в Ленинград!…
   И сколько бы Леонид Иванович ни включал и ни выключал передачу, он уже ничего не мог изменить в самочувствии Серафимы Петровны. Знать, кто-то другой включался на это время в работу и бесчинствовал на полу, завладев ее разболтанной нервной системой. И тогда, чтобы женщина окончательно не лишилась рассудка, Леня погружал ее в сон, и такое средство пока что действовало безотказно. А спустя пару дней в доме опять воцарялся этот, вошедший в привычку, тихий, семейный ад… Одно было прибежище у Леонида Ивановича – верный друг и помощник Витя Кочетов. Для Вити в подвале штаба нашлась келья не келья, чуланчик не чуланчик, а подсобную мастерскую он сам разгрузил от хлама и технически оснастил. Спустишься в подвал – сердце радуется: кругом в образцовом порядке лежат на верстаках, стоят на шикарных полках, висят на гвоздиках – ободья, сверла, буравы, молотки разных фасонов, пластикаты, банки с соляркой, ванночки с гальваникой, паяльная аппаратура. С краю примостились тисочки небольших габаритов и компактная наковальня. Глянешь на те тисочки – подмывает пройтись по воздуху рашпилем и надфилем. Посмотришь на ту наковальню – так бы сейчас, кажись, и фуганул кувалдой.
   А посреди инструментария, когда ни зайди проведать, горбится при свете коптилки фигура друга. В разговоры не вступает, вопросов не задает, лишь насвистывает изредка вальсик из кинофильма «Юность Максима». А скажешь ему:
   – Витя, – болтик!
   – Есть болтик! – откликается Витя и мгновенно плоскогубцами успокаивает анархиста, не желающего смирно сидеть в своем гнезде.
   – Витя, – шпандырь!
   – Есть шпандырь!
   Схватил, подкинул, деряб-деряб-ердык, и будь спок: пришпандорит и захендюпит по самую фитяску.
   – Витя, – втулка!
   Берет дрель и дрищет во втулку, покуда не просквозит из отверстия ответный ветер… Так незаметно, играючи, в порядке разминки, приятели отгрохали фартовый велосипед.
   В передаточных механизмах, в сцеплении шестеренок Леня, тряхнув стариною, показал класс. У Вити были иные навыки: он понимал в электричестве и разбирался в теплотехнике. По его инициативе в городе починили движок. Ему же принадлежало смелое начинание по части жидкого топлива, заменяющего бензин. Движок, сколько ни жилься, без горючего не запустишь. Что же делать? – научились делать горючее из растительных масел.
   Но в строительстве магнетического волновика-усилителя темпы по-прежнему отставали от жизни. Ведь строить-то выпало на пустом месте, безо всяких там арифмометров и конденсаторов. С одним сопротивлением натерпелись: козни врагов, измена друзей…
   Однажды, едва на крепком велосипеде Леонид Иванович замесил по проселку налаживать урожай, в мастерскую сошла хозяйка.
   – Спасибо, я – уже, – отказался вежливо Витя от приглашения завтракать. С озабоченным лицом он вмонтировал поскорее в тисочки необработанный брусок и зашваркал напильником. Дескать, прошу извинить, но неотложное производство отвлекает меня от вашего приятного аппетита. Смотреть на Серафиму Петровну у него не поднимались глаза. Она ослепляла улыбкой, говорящей всегда одно и то же: «Будь ты хоть сам Гарибальди, а от меня, голубчик, тебе никуда не деться».
   – Правда, Витюша, – Серафима Петровна поправила прическу безукоризненно точным жестом, от которого у мужчины внутри все холодеет, – правда, Витюша, вам довелось участвовать в разоружении банды Берия? Расскажите… Ах! не рассказывайте! я совсем забыла, какую высокую меру применяют к разведчикам за их несдержанность… Знаете, я тоже когда-то мечтала стать разведчицей. Это так интересно! Опасные связи… Тайные встречи… Трагедия женщины, вынужденной, рискуя жизнью, пить шампанское с каким-нибудь дипломатом, хотя как человек он ей не импонирует, но надо – значит надо, и вот она, хохоча, кладет молодое тело ему на эшафот…
   – Неясно мне, хозяйка, на кого вы намекаете, – отвечал Витя сконфуженно. – Вам же известно: я оставил эту треклятую работенку…
   Не обходя от станка, он покосился на коленную чашечку, выступавшую из-под пеньюара вполне благопристойно, но слишком уж как-то выпукло, мочи нету смотреть.
   – Витюша, бросьте рубанок! хватит маскироваться! Я вас не выдам. Поймите наконец, – я тоже пленница, а не жена этому деспоту. Какой он муж? Я даже не жила с ним ни разу… Бежим вместе! Я помогу вам похитить бумаги у него из сейфа. Военные чертежи. Без них тиран потеряет всякую власть над нами. Он уже потерял. Я вся в вашей власти… Витюша, вы слышите? Я вся в вашей власти!…
   Ручейки пота, сплетаясь на животе, опоясывали атлета. Железо жгло кожу. Раскаленный напильник, как скрипка, пел и плакал в руках. Но заглушить речь соблазнительницы – насечка была мелковата.
   – …В Ленинграде по чертежам мы сами построим двигатель. Взметнем новое знамя. Поведем войска на Любимов… Я рожу вам сына. Вы станете принцем-консортом. Вице-королем. Фаворитом. Уверяю вас, Мао Цзэдун протянет нам руку дружбы. В крайнем случае временно пожертвуем Средней Азией. Отдадим Кавказ. Перекинем пожар в Европу. Не шутите со мной, Витюша! Я не какой-то районный центр имею в виду. Я обещаю вам…
   Каких только цукатов не наобещает взбалмошная, потерявшая управление женщина? Но чего хорошенького для нашей родины она сможет предложить? Анархию. Одну анархию. И сплошную междоусобицу. Засады на дорогах, поезда под откосами. С черными знаменами. В розовом пеньюаре. Поезда, оголив коленки, падают под откос. Чашечка. Шестеренка. У нее, у заразы, небось буфера под платьем. Сперва кружева, опосля буфера. Поезда, гремя буферами, падают под откос. Тисочки б не свихнуть. До чего раскалились. Пожар. Взметнув штанами. Не отдам Кавказа. Фаворитом бы, да по Европам. Встань ко мне Европой, милка, а я к тебе передом. Пожертвовать? Россией пожертвовать? Опять анархия. В кружевах, в поездах, падающих… Куда, анафема?
   С напильником наперевес Витя расправил плечи и преградил дорогу твердыми, непреклонными, как плоскогубцы, губами:
   – Не подходи, хозяйка, я ведь и пришибить могу. За Россию, за город Любимов, за сердечного друга Леню я жизни не пожалею…
   Долго после этого насвистывал Витя вальсик и думал, насвистывая, говорить или нет начальнику, что у него жена скурвилась. И решил покуда не говорить, не расстраивать Леонида Ивановича, которому и без того расстройств хватало.
   Что верно – то верно. Не по дням, а по часам таяла у нашего Лени молодецкая сила, и он уж редко-редко когда прибегал к магнетизму, а больше донимал чистым энтузиазмом. Вот и я по стариковству принес ему заявление об уходе с государственной службы, а он даже спорить не стал и лишь спросил с укором:
   – Что, Савелий Кузьмич, и ты бежишь, как крыса с тонущего корабля? Все смотрят по сторонам, и ты туда же?
   – Нет, не туда же, – говорю и подхожу к пульту, за которым он сидел, изучая карту местности, – а пора мне в спокойной домашней обстановке приниматься за мемуары про твои, Леня, подвиги, потому что при штабе да при лампочках сигнализации много не сочинишь. К тому же самое время за грядками присмотреть, морковка прополку любит, и народ что-то сделался очень уж вороватым, вчера гусенка уперли, которого ты сам разрешил мне иметь в единоличном пользовании. Так что приступаю вплотную к написанию нашей хроники, о чем по твоему же приказу давно хожу и раздумываю…
   – Да ты, я смотрю, зафасонил, – оглядел он меня придирчиво. – В рубашенцию нарядился, галстук завел, запонки, просто стиляга. Уж не хочешь ли за границу смотаться? Опоздал: нынешней ночью уже ушла из города партия перебежчиков…
   – Говорю вам – писать собрался. Куда мне бежать от художественного объекта? Вы мне, Леонид Иванович, еще обязаны паек определить по высшей категории, поскольку я теперь творческий работник и деятель искусств…
   Пригорюнился он, вспомнив, должно быть, о пайках, трудоднях и трудностях с урожаем, и поинтересовался рассеянно, какими словами намерен я описать нашу прекрасную жизнь. Вот тут-то я и вытянул из-за спины букет, приготовленный к этому случаю для торжественного прощания с Леонидом Ивановичем. И, водрузив на видное место, поправил галстук, подкрутил запонки и, жонглируя тетрадкой с конспектом, произнес такой монолог:
   – Как он красив! Как он свеж! Как он дышит всеми красками и запахами природы, этот роскошный букет полевых цветов, растущих в избытке на нашей влажной почве! Приглядитесь – сколько тут хитрости, изящества и приятной пестроты. Сухопарая кашка рельефно оттеняет мясистую сочность мальвы, и шаловливый лютик целует головку застенчивой маргаритки. Пусть и в нашей повести слова, как цветы в букете, мельтешат и лепечут на все лады. Пусть одно слово будет смеющимся васильком, а другое – гордо бордовым, чванным помпоном клевера, а третье – изысканно-бледным и мечтательно-ароматным, наподобие гирлянды распустившегося жасмина. Пускай слова растут и выгибаются на тоненьких ножках, мечутся в глаза, пыхтят и резвятся в дружеском хороводе, соперничая в устройстве, красоте и отделке лепестков, бубенчиков, фестончиков и гребешочков. Ибо такая пестрота и пышность слога отвечает нашим природным потребностям и знаменует расцвет города Любимова с его красочной биографией и ярким руководством…
   – Хорошо-хорошо, – говорит Леня и даже сморкается в носовой платок под впечатлением этой речи. – Пишешь ты цветисто. По нету в тебе, Проферансов, настоящей идейной ясности и задушевной простоты. И слова у тебя, обрати внимание на этот художественный недостаток, все с какими-то ужимками, с каверзами какими-то, и весь ты какой-то вертлявый и ненадежный футурист. Скомороха ты, что ли, из себя изображаешь? Юродивым прикидываешься? Ехидство в тебе, что ли, неизжитое сидит?
   Такую навел критику на мое искусство, что не захотел я с ним толковать, где да почему скрыты во мне гнильца и злорадство над человеком. Но что во мне кроме того стыд и совесть имеются, это я показал ему весьма прозрачно.
   – А я, как скромная девушка, которая не желает целомудрие потерять! – объявил я и зачем-то выставил одну ногу. И стоя в этой позиции, нарисовал в деталях, как спасались наши девушки от фашистских поработителей. Чтобы отбить у немца охоту к своему белому телу, мазались они дегтем и коровьим пометом, разводили на себе насекомых, пускали слюни при каждом слове и в грязнухах да в дурах отсиживались, поджидая, когда вернутся с победой краснозвездные женихи. Мало ли примеров… В России умные люди издавна дураками слывут, а честные – жуликами, и это не от чего иного, как от совести нашей русской, подсказывающей, что непотребно человеку открывать стыдливую душу, не замарав ее предварительно какой-нибудь пакостью. Иной раз и выругаешься, и соврешь, и даже украдешь немножко или, бывало, на сеновале к соседской жене сделаешь безответственный шаг, и все с единственной целью – сохранить под панцирем невредимую душу, которая, как драгоценность в шкатулке, нуждается в надежном замке…
   – А скажи, Савелий Кузьмич, – перебил меня Тихомиров, занятый своими печалями, – тебе не попадалась книга из нашего сейфа? та самая… старинная, в толстой коже…
   Выясняется: хранил он ее запечатанную в кабинете, в железном ящике, и как выучил наизусть, больше туда не заглядывал, а ключ носил на шнурке, вместо креста нательного, будучи за все спокоен и в себе уверен. На днях загорелось ему освежить в памяти один параграф об излучении психической силы – хвать, в ящике пусто, хотя замки целы и печати не тронуты. Тут уж меня осенило, что, кроме Самсона Самсоновича, эту реквизицию произвести некому. Покойный барин подкинул нам письменное пособие, и он же, по истечении сроков, забрал свое добро.
   – Опять ты с этими сказками! – отмахнулся он устало и, немного помедлив, спросил, не припомню ли поточнее, в каком именно омуте нашей мелководной реки утопили мы по весне милицейскую амуницию. Я так и обмер: ну, братцы, догавкались – кранты мозговому делу. Но вслух сказал командиру в последнее утешение:
   – Ничего, не робей, начальничек. Не все потоплено. По избам поискать – еще десяток-другой берданок насобираешь… Гляди-ка – небеса посветлели. Даст Бог, разведрится, урожай сымем. Поправимся, поднатужимся, до осени дотянем. Тогда уж никакой супостат в наши леса не пролезет. Нам бы только, Леня, до осени дотянуть…
   А внутри, под панцирем, душа у меня скулила: недотянем, недотянем…
   Расставшись с Леонидом Ивановичем, Проферансов в глубокой задумчивости не заметил, как пересек заставу, плетни, огороды и очутился у крайней халупы, приютившейся в ивнячке, на расквашенном берегу неширокой реки Любимовки. Солнышко нежарко покачивалось в темной, тяжелой воде, склоняясь часам к шести. Попискивали комарики. Из лесу слабо несло кислым дымком. У рябоватой молодки, полоскавшей в речке белье, Савелий Кузьмич разузнал об ее сожителе. Тот вдали от шума, в увольнении от государственных тягот, отдыхал, словно дачник, посвятив себя рыболовству. Заслонясь мыльной ладонью, молодка визгливо кликнула на варварском диалекте:
   – Сямен! Семка! кудай тый, пес, ухлюпал? тутось ынтылехент тебе шукаить.
   – Э-ге-гей, мы здеся, – послышалось неподалеку, из прибрежного тростника.
   – Доброго здоровьица, Семен Гаврилович, – поклонился Проферансов удильщику и присел рядышком, на опрокинутое ведерко.
   – Здорово, – отозвался не глядя Семен Гаврилович Тищенко, всецело погруженный в созерцание поплавка.
   Помолчали. Потом закурили. Угощая самосадом, Савелий Кузьмич посочувствовал:
   – В экую даль, товарищ Тищенко, вас уклонисты сослали!
   – Никто не ссылал, сам переехал, – возразил бывший правитель и городской секретарь. – Отсюда на рыбалку ходить способнее и воздух для здоровья чище. С чем пожаловал?
   – А что? Чай первый… Учтите, Семен Гаврилович, самый первый в городе, – подпрыгнул старик на ведерке, – прибыл я заявить мою верность генеральной линии и сказать, что мы не потерпим…
   Ну, положим, не первый… Намедни доктор Линде тоже подкатывался как потерпевший от царизма. И что его угораздило?…
   Савелий Кузьмич засмеялся и рассказал новость, в которую влипла наша придворная медицина. Как вскрылись прошлогодние шашни доктора с Серафимой Петровной, – его из главных врачей разжаловали в фельдшера. А хранил он свою интригу в таком строжайшем забвении, что уж на что Проферансов в друзьях у Линде числится и всегда находится в курсе его амурных занятий, так и тот об этом событии только сейчас узнал. И еще разнюхал, что ночью на квартиру к доктору Линде являлась недавно сама царица и уговаривала бежать… Он ее даже на порог не пустил. Выставил в форточку усатую морду и шепчет:
   – Идите, идите, гражданочка. Вы – невменяемая. Какой я вам к черту любовник? У меня с вами и не было ничего…
   Тищенко сокрушенно вздохнул и сплюнул в воду.
   – А ведь удалая была бабенка…
   – Что вы, Семен Гаврилович, – кожа да кости, смотреть противно. Мне лично жирненькие больше по душе… Так вы уж не забудьте: я тоже пострадавший, меня за мои убеждения Тихомиров со службы уволил. Когда вы вернетесь из своего изгнания и встанете у кормила…
   По флегматичной физиономии опального вождя скользнула тень недовольства:
   – Какое еще кормило? Мне и тут пречудесно. Вот выйду на пенсию, усядусь на бережочке… Знаешь, приятель, – сейчас клев начнется. Бери запасную удочку. Или не мешай.
   Преферансов повиновался. Он взял второе удилище и расположился в сторонке. Рыба помаленьку клевала. Река небыстро катила тинистые волны. Покусывали комары. Солнышко пригревало, ветерок обдувал. В Любимове устанавливалась нормальная погода…
   ……………………………………………………………………
   С кем ушла из города Серафима Петровна – так и не дознались. В тот день ушло больше двадцати человек, среди них директор школы, бежавший на школьной лошади с казенным тарантасом. В штабе Леонид Иванович также обнаружил потери: денежные обои попорчены утюгом, бритвой, шпильками. В общей сложности беглянка сумела наковырять оклейки тысчонок на пять. Куда только, вопрос, удастся ей сбагрить свои лохмотья?
   Тихомиров никого не преследовал. С равнодушием погорельца обходил он родные кварталы, всюду читая знаки несбывшихся начинаний. Вот здесь начинали строить спортивный стадион: успели вырыть канаву и разломать полстены монастырского кирпича. А вон там предполагался Дворец Брака с фонтаном Любви, основанным в честь нынешней изменницы и казнокрадки. Далее, в тумане грядущего, проектировались Дворцы: Науки, Труда, Пионеров, Реалистического Искусства и совсем небольшой Дворец Монтажа и Ремонта Велосипедных Механизмов…