Не шей ты мне, ма-а-а-тушка,
Красный сарафа-а-ан…
 
   Сбиваясь с ноги, рота подошла к станции. В сторонке уже ожидали три городских автобуса.
   – Стой! Смирно! Справа по одному – за-гружайсь!
   Стуча чемоданами, роняя шляпы, певцы полезли в машины и, как боги, разместились на мягких пассажирских подушках.
   За углом свора старух обменивалась новостями:
   – …А в чемоданах – у них, девушка, ружья заряжённые, пистолеты… Два пулемета, два пулемета – мне точно известно!… Баб ниже пояса касаться не велено… В Любимове чудотворная явилась… Епископ Леонид… Не епископ он, а блаженный, юродивый – Леня… Церкви открывает! церкви открывает! церкви открывает!… Помоги ему, Господи! Даруй ему, Господи, победу над войском сатанинским, над войском антихристовым!…
   ……………………………………………………………………
   В Любимове тем часом не прекращалось гулянье в честь Леонида Ивановича и его молодой супруги. С утра они расписались, и эта свадьба упала, как манна небесная, на вольный город, лишь ожидавший сигнала продолжать праздник и закрепить победу веселым пиром. По правде сказать, и 1-го и 2-го мая тоже не сидели без дела и начали-таки закреплять, как смогли, красную дату и новую эру. Да за всеми переворотами не успели распробовать, и потом – кто считает? Уж раз Леонидом Ивановичем установлена свобода в Любимове, то как же ее не отметить наилучшим образом, и зачем нужна свобода русскому человеку, если нет ему воли погулять да повеселиться всласть, на погибель души, на страх врагам, так, чтобы перед смертью, которая никого не минует, было что вспомнить?
   Не любят русские люди мелочничать по углам, в одиночку, кустарным способом, в час по чайной ложке. Пускай так пьют алкоголики: американцы в Америке, французы во Франции. Они пьют, чтобы напиться – для затуманивания мозгов. Напьются, как свиньи, и – спать. А мы употребляем вино для усиления жизни и душевного разогрева, мы только жить начинаем, когда выпьем, и рвемся душою ввысь и возвышаемся над неподвижной материей, и нам для этих движений улица необходима, корявая провинциальная улица, загибающаяся черным горбом к белому небу.
   И потому Леонид Иванович с Серафимой Петровной, выйдя из загса на улицу, ее не узнали. По проспекту Володарского, насколько хватал глаз, тянулись столы, убранные скатертями и заставленные чем Бог послал, не очень уж богато. Все же кое-чего поднасобирали: и пироги, и капуста, и студень, и злодейка с наклейкой там имелась, потому что хозяева ради такого случая пустили на угощение все, что было за пазухой, следуя старинному правилу, про которое сказано в одной пословице: «раз пошла такая пьянка – режь последний огурец».
   Однако никто не пил, не ел, а все сидели наготове под открытым небом, на чистом воздухе, ожидаючи, когда молодые соблаговолят зарегистрироваться. Едва они появились на пороге загса, их встретила депутация городской общественности, поднесшая в знак изобилия каравай на салфетке и две граненые рюмки для затравки. Поздравили, пожелали успеха в совместном жизнеустройстве. И никаких выкриков с мест или пошлых намеков на их супружеские естественные потребности, или глупых прибауток языческого происхождения – было не слыхать. Все носило, как предписано, вполне культурную форму: скромно, просто, но с достоинством.
   Да и виновники торжества держались так просто, как если бы они были обыкновенными людьми. Леонид Иванович ограничился перчатками мышиного цвета и бумажной хризантемой в петлице. А Серафима Петровна даже не потрудилась осуществить к свадьбе подвенечное платье, обозначающее целомудрие, и воспользовалась светленькой шерстистой кофточкой, да захватила для приличия расписной зонтик, который придавал ей сходство с королевой на прогулке. Она, как принцесса, выступала под руку со своим принцем и поминутно оборачивала к нему влюбленный профиль.
   – Леонид, смотри: каравай! И на подносе две рюмки. Браво! Браво! Это так по-русски! Ты должен со мною публично чокнуться и поцеловаться на брудершафт…
   В предвкушении поцелуя она страстно расхохоталась. Но Леонид Иванович рукою в перчатке поднял рюмку, понюхал, критически поморщился и поставил обратно.
   – Дикари! – сказал он грозно. – Что вы туда нацедили? и почему я не вижу вокруг плодов изобилия? Водка и огурцы! Позор! Что скажет Европа? Позвать ко мне завмага, завсклада и завресторана!…
   Те уже стояли, подобрав животы, и тотчас подали рапорт о случившейся недостаче. Недоставало хмельного. Не было крупы, колбасы, кондитерских и консервных изделий, масла и мяса. Рыбы тоже не было. Комбижир подходил к концу. В балансе пищетреста образовался дебет.
   Хотя, пронзенный взглядом Леонида Ивановича, заведующий магазином тут же повинился в слезах, что утаил от народа ящик туалетного мыла и два ведра тянучек «Пограничник в дозоре», эта капля росы все равно бы всех не спасла: на складе сохранились нетронутыми лишь запасы минеральной воды харьковского посола да третий год лежал без движения импортный перец в банках, такой на вид краснокожий, что взять его голым ртом ни у кого не хватало смелости. А еще оставались спички, зубная паста, деготь, и полезный от малокровия витамин «Це»…
   – Все раздать населению! бесплатно! за мой счет! – приказал Леонид Иванович оробевшим снабженцам. – Ну, что стоите? Народ праздновать хочет. У народа проявилась потребность выпить за Серафиму Петровну, которая нынче сделалась моей законной женой. Прошу любить и жаловать… Сегодня – я угощаю! Я накормлю город…
   По его лицу пробежала мысль, похожая на судорогу.
   – Подать бутылку харьковского напитка, застрявшего на складе без внимания публики. Доктор Линде, снимите пробу, чтобы все убедились в ее химическом вкусе!
   Доктор Линде отделился от свиты, сопровождавшей Леонида Ивановича, и накапал столовую ложку харьковской минеральной воды, которая, как всем известно, размягчает стенки желудка, но не дает утоления уму и сердцу. Сотни глаз внимательно следили за тем, как доктор, вытянув шею и растопырив усы, глотает пробу. Он глотнул, поперхнулся, облизнул ложку, подумал и воскликнул изменившимся голосом, не допускающим фальсификации:
   – Это – не вода для желудка… Не минеральный напиток… Это – самый чистый медицинский спирт!…
   Да! случилось чудо: вода превратилась в спирт. То есть на самом деле, где-то, в глубине существа, она как была водою харьковского производства, так и осталась ею по своему фабричному качеству. Но изменились ее роль и место в жизни общества, ее воздействие на чувство выпивающего человека. Под воздействием Леонида Ивановича каждый выпивающий испытывал в душе полноценное ощущение жгучести и сотрясение в организме и, потрясенный, продранный до нижнего позвонка, говорил, выдувая воздух: – Ф-ф-ф-у! Вот так штука капитана Кука. Жгется, словно огонь, а во рту такое чувство, что расцвели розы. Такую красоту просто жаль заедать гнилым огурцом. Ей подобает семга, балык, поросятина. А еще было бы слаще, еще впечатлительней пустить ей вдогонку ломтик мелкокалиберной краковской колбасы довоенного образца, от которой – при одном воспоминании – слюна слипается, как сметана, и внутри все скользит, язык съешь!…
   И вот не успели стихнуть пожелания трудящихся, как столы покрылись роскошью сказочной сервировки. Неизвестно откуда ниспосланная перемена блюд произошла так внезапно, что человек с огурцом в зубах вдруг чувствовал всеми фибрами непреодолимый колбасный привкус и, не веря себе, выплевывал огуречный огрызок на скатерть и вопил, как зарезанный:
   – Батюшки – колбаса! Родимые – колбаса!
   Люди ели и плакали, и гудели набитыми ртами похвалу доброте и щедрости Леонида Ивановича. Рубленая капуста походила на буженину, картофель в мундире не уступал бархатистому персику. Но особенную аппетитность имел краснокожий перец в банках, превосходящий цветом и сочностью жареную говядину. Эта мясная новинка появилась в таком избытке, что иные кутилы на радостях ее уже и собакам под стол метали, да только зря пыжились и переводили продукт. При виде красных обрезков городские псы отворачивались и поджимали хвосты – волчья порода…
   – Ешьте, друзья, пейте и ничего не бойтесь, – приговаривал Леонид Иванович, делая рукою в перчатке широкий жест. – У меня провианта на десять лет заготовлено. Каждому по потребности…
   В паре с Серафимой Петровной, в окружении доверенных лиц, он двигался вдоль трапезы церемонной походкой и всюду вносил бодрое, жизнерадостное настроение. Там подбросит в тарелку порцию баклажанной икры, здесь создаст условия к танцам под звуки вальса, этого приструнит, того подтянет, – и все это едва заметным кивком головы, движением бровей, не прикасаясь руками.
   Ему для управления городом не было необходимости самому следить за порядком и разрываться на части. Службу связи несли дети, наученные патрулировать стаями и врассыпную по улицам, что сообщало делу контроля дух игры, пробуждавшей детскую ловкость и любознательность. Два десятка юных разведчиков, рассаженных по чердакам, вели наблюдение за городскими окрестностями. Другие в роли гонцов доставляли факты, вызванные трением общественного колеса.
   – Дядя Леня, дядя Леня, на Гурьевом огороде тетю Дашу Голикову чужой мужик лапает! – доносил с разбегу резвоногий связист.
   И тотчас получал в награду конфету «Пограничник в дозоре», либо питательный шарик витамина «Це». А в направлении дальнего Гурьева огорода летел укоризненный взгляд Леонида Ивановича, и одного молниеносного взгляда, посланного туда, было довольно, чтобы остановить безобразие. Чужой мужик, спьяну напавший на беззащитную Дашу, выпускал из лап ее слабое тело и говорил, отступя:
   – Извините, мадам, мое некрасивое поведение. Больше это никогда не повторится, клянусь вам своею честью!…
   А вырванная из пасти у льва девушка, вместо того чтобы устраивать базар, отвечала со скромностью:
   – Ничего, ничего, пожалуйста… Я даже не успела заметить… Вот, если хотите, мой адрес и фотокарточка.
   И могущий получиться скандал кончался ничем.
   – …Леня, прикажи для старушки подать астраханскую воблу, давно я не ела воблы! – прокричала одна старушка, выпрыгнув на середину гульбища.
   Она была нетрезва, эта боевая старушка, в подоткнутом сарафане и громоздких, искривленных, как вспаханная земля, сапогах, которые удерживали ее за ноги, не позволяя взлететь, и она в сапогах раскачивалась, как деревцо на ветру, и, хныча, просила воблу, без которой и жизнь ей была немила и смерть не манила.
   – Ладно, Матрена, будет тебе вобла, – пообещал Леонид Иванович и хотел было ткнуть взамен какую-нибудь хлебную корку.
   Но вобла в наших местах такая редкая птица, что требует заменителя, который бы выделялся на общем фоне, словно купчиха на паперти. Он достал из кармана тюбик зубной пасты.
   – Где ж у ней голова, пузырь? – изумилась старуха.
   – Дура, это – паста! Говоря простым языком, вобловое тесто. Без костей, без пузыря, одна мякоть. Видишь, написано: «Зубная паста». Для беззубых. Для таких, как ты!
   Он сам отвинтил тюбик и выдавил густую спираль, сам размазал: на, старая, жри, соси, наслаждайся и помни Леонида Ивановича!…
   В его глазницах пролегли палевые тени усталости. Чело, увитое струйками пота, жестко поблескивало. И чем разгульнее становилось вокруг и ширилось людское довольство, тем крепче сдвигались брови у властелина города и, как ножницы, вперялись в толпу серые косые глаза. [40] Он один посреди пира был угрюм не ко времени, все посматривал на часы и все поддавал жару, точно спешил сыграть свадьбу до наступления сумерек.
   – Объявляю: в течение тридцати минут по реке Любимовке потечет шампанское. Высшей марки. «Советское шампанское». Кто никогда не пробовал – про вкусноту и аромат расспроси у соседа. Не пугайтесь, это – новое достижение техники. Я перекрою русло, и вино польется рекой. Запомните: удовольствие – ровно 30 минут. Засекаю время. Идите и пейте! Стойте! Не все скопом! Вы передавите друг друга, скоты! Детей поить запрещаю. Инвалидам – вне очереди. Черпать стаканами. С ногами в речку не лазить, а то потонете. А ты куда, Савелий Кузьмич? Назад! Воротись немедленно! Твое место здесь, подле меня, рядом с доктором Линде.
   – Да я, Леонид Иванович, думал хлебнуть разочек, испытать, какое счастье в нашей тухлой речонке, и бежать обратно к вам, как вы велели, – отвечал Савелий Кузьмич, подавшийся, было, вслед за темной массой, забыв о долге и титуле главного историографа.
   – Что ж, я хуже других? – продолжал он, кивая на берег, откуда уже доносились веселый плеск и гогот и летели под облака оранжевые брызги шампанского. – Разрешите отлучиться на две минуты. Товарищ Тихомиров! Государыня, Серафима Петровна!… Все пьют, все пьяные. А разве ж я – не человек? [41]
   – Человек, человек… – пробормотал Леонид Иванович и прикрыл веки.
   На мгновение ему показалось, что все перед ним крутится, словно на карусели. Должно быть, подумал он, торопливое опьянение этих слабых, наивных и невежественных людей заразило меня. Или я один попал под свой гипноз, а все они здоровые, трезвые, и только мне, захмелевшему от безумной мечты, представляются вереницы столов по городу, и возгласы на реке, и эта свадебная прогулка, и легкая победа над сердцем женщины, еще недавно такой равнодушной к моим искренним уверениям…
   – На тебе лица нет! – ужаснулась Серафима Петровна, не сводившая нежного взгляда с молодого мужа. – Выпей что-нибудь. Мы подкрепимся вместе. Я сама приготовлю пастеризованные бутерброды…
   И она взяла с лавки трубочку зубной пасты, недоеденную старой Матреной.
   – Не смей! – закричал Тихомиров и – пришел в себя. – Мы поедим дома, – добавил он спокойнее, окидывая косым глазом поредевшую свиту. – А теперь, товарищи, пройдемся к монастырским руинам и посмотрим на панораму сверху вниз. Тут слишком пахнет. Шампанское выделяет пары… Но нас, руководящих и доверенных лиц, нас не тянет, нам не хочется, не должно хотеться, понятно?!. Тем более тебе, Проферансов, не пристало бегать, как маленькому, за вином и за водкой. Пора отвыкать [42]. Твоя задача писателя, городского историографа – неустанно изучать действительность в ее неуклонном развитии и давать каждому факту правдивое отражение. Будь нашим зеркалом, нашим Львом Толстым, которого ведь недаром прозвали в народе «зеркалом революции». Взгляни вокруг себя, проникнись окружающей жизнью и потом отрази ее выпукло в исторических мемуарах…
   Город лежал перед ними, как лоскутное одеяло, перебуторенное и брошенное в вакхическом беспорядке. Красные флаги и скатерти, малиновые сарафаны, подбитые ветерком, спорили с озимой зеленью сельского хлебопашца, которая с вышины небес вклинивалась в ложбину, рассекая надвое железную голизну кустарника. А если еще учесть излучины и рукава реки бутылочного цвета, облепленные там и сям роями горожан, да прибавить к ним искривление улочек, тупиков, задворков и съехавшую набок церквушку с провалившимся куполом и ворохом воронья, полинялое кладбище в мелких крестиках и желтый гроб больницы по соседству с кряжистой темно-бурой тюрьмой, пустырь в мусоре и безлюдный проезжий тракт, блистающий на раздолье серебристыми змейками непросохшей грязцы, плюс каланча на выгоне, заборы, возня собак, плюс гармоника с придурью, кудлатый дым из трубы и над дымом – мчащиеся, будто кони, круглогривые облака, – если, повторяю, все это сложить вместе и как следует стасовать, то мы получим картину, открывшуюся взорам нашей изумленной публики.
   – Картина, достойная кисти живописца! – объявил Проферансов и перевел дух. – Сбылась, исполнилась вековая мечта народа. Вот они – молочные реки и кисельные берега! Вот оно – Царство Небесное, которое по-научному правильнее называть скачком в светлое будущее. Никогда еще в истории человечества не было такой заботы о живом человеке. Никогда еще…
   – Благодарю, достаточно, – прервал его Тихомиров и потрепал по плечу. – У тебя, старина, неплохой слог. Запиши на бумажку, потом покажешь.
   Он сделал знак приближенным удалиться на сорок шагов и оставить его вдвоем с прекрасной Серафимой Петровной.
   – Видишь ли, дорогая, было бы нежелательно, чтобы Савелий выбалтывал запросто мои мысли. Но то, что он говорил тут по внушению свыше, недалеко от истины. Помнишь, я тебе обещал подарить, – ни много ни мало – город Любимов? Нет-нет, ты не можешь отказываться от свадебного подарка… Вот он лежит покорный у наших ног. Покорный и одновременно – представь! – свободный, вольный город и в придачу – счастливый город, потому что я, я! регулирую все его помыслы и желания. Эти люди бесплатно пользуются редкой пищей и вином, которое к тому же безвредно для их здоровья, и не испытывают чувства зависимости, угнетения, а полны доверия к нам и детской любви. Я мог бы их заставить таскать на спине кули и рыть каналы орошения, но – не хочу. Я снисходителен даже к слабостям моих сограждан. Отныне у нас в городе не должно быть голодных, больных, печальных. И первым долгом ты скажи мне – ты довольна, ты счастлива?
   – Да! – прошептала она, склонив личико, миловидно порозовевшее, к нему на грудь, которая высоко вздымалась.
   – Я так счастлива и благодарна, что мы наконец соединились, дружочек, и ты назвал меня своею перед целым городом. [43] Но к чему мне город и весь мир, если тебя нет? И как могла я – не понимаю – быть когда-то такой жестокой и так долго недооценивать твою гениальность, ум, доброту и внешнюю привлекательность?! Ах, Леонид, ах, я просто вся таю…
   И она хотела обвить его шею своими гибкими ручками.
   – Подожди! – Леонид Иванович порывисто отстранился. – Смотри: бегут связные… Сразу двое… Что-то случилось!… Ну, что там у вас опять стряслось – говорите скорее!
   – Дядя Леня, дядя Леня, на Дятловом поле, тут недалечко, чужой человек помер…
   Тихомиров нахмурился:
   – То есть как – помер? Это что за новости? Кто позволил? Или… может быть… ваш человек болел чем-нибудь неизлечимым… Стар был?…
   – Нет, не старый, – докладывал разгоряченный подросток. – Мужики говорят – с перепою. Наглотался спирту. Даже, говорят, не размешивал, прямо так пил…
   Кольцо любопытных разжалось, пропуская начальство. Доктор Линде, стоя на одном колене, спрятал дудочку в карман и развел руками.
   – Финне, – сказал он, – финне. Медицина бессильна. От парня разит, как из бутылки, которую я дегустировал, и могу подтвердить: довольно двух литров этой замечательной жидкости, и вы получите самый чистый, моментальный финне. Клапаны не выдерживают.
   – Брось трепаться, т хотел возразить Леня. – Мне-то известно, сколько градусов в харьковской минеральной водичке. Спирта в городе не сыщешь даже по рецепту…
   Однако не возразил, лишь осведомился:
   – Чей это человек? Кто его знал прежде?
   Никто не знал.
   Человек лежал на земле, расставив ладошки, будто Иисус Христос. Видать, его пытались откачивать, да так и бросили, перевернув для опознания на спину, кверху носом, и черты его, не успевшие помутнеть, а в особенности голубая, неугасимая майка-футболка и брючки в елочку (одна брючина вздернулась, и были видны тесемки нехитрых пролетарских кальсон) – вызывали чувство обидного нищенского равноправия перед хозяйственной расторопностью скорой на руку смерти. Но вмешаться и проверить, правда ли от покойника, как заявил доктор, пахнет спиртом, Леня почему-то не смел и все разглядывал брючки в елочку и парусиновые ботинки, обутые на босые грязноватые ноги.
   – Ведь это, Леонид Иванович, вчерашний вор из тюрьмы, – догадался Проферансов. – Вы же ему вчера сами даровали амнистию вместе с тремя другими вредными паразитами. Не наш он, не городской, и к нам в тюрьму затесался, может, по дороге в Сибирь. Зря его выпускали! стрелять таких надо, вешать!…
   – Так вот ты кто? – вырвалось невольно у Лени, и арестант в голубенькой маечке ожил в памяти.
   Сперва он вяло поплевывал и тянул: «Начальничек, дай закурить… Начальничек, вели выдать харчи за праздник… Причитается, начальничек…» А затем громко и внятно, словно читая статью в газете, поведал, как в Мелитополе посчастливилось ему у буфетчицы подцепить золотые часы с браслетом, о чем он сожалеет и готов исправить свой необдуманный поступок и закоренелый характер…
   – Будьте людьми! Не воруйте, не убивайте, не подделывайте документов и не совершайте других преступлений, роняющих ваше высокое человеческое достоинство, – уговаривал их Леонид Иванович у распахнутых тюремных ворот. – Помните: человек – это звучит гордо!…
   – …Что ж ты, чудак-человек? – мысленно продолжал он беседу с оплошавшим воспитанником. – Выпустили тебя из тюрьмы, подарили жизнь и свободу, пригласили за общий стол, сделали человеком, а ты вместо этого напился, как свинья, и умер, испортив всем нам хорошее настроение. Выходит – было бы лучше сидеть тебе под замком, на нарах, да играть в картишки с товарищами, да пить из-под полы покупную горькую водку, втридорога переплачивая несговорчивому тюремщику, и дни бы твои, чудак-человек, текли без труда и заботы? Так получается? Что ж ты теперь прикажешь всех посадить за решетку и следить в глазок, чтоб не откололи новый номер? Нет, погоди, не возражай… Свободы тебе захотелось? Какой же еще свободы, коли ты получил ее больше, чем вдоволь? Свободы от собственной жизни, от своего ума и гибельной человеческой плоти, которая, когда выпьешь, становится легка и воздушна, так что кажется, будто ты выскакиваешь из себя и витаешь вокруг тела, словно какой-нибудь дух. Ну, что – выскочил? Свободен ты теперь?…
   Он присел на корточки и, поборов отвращение, наклонился низко ко рту мертвеца. Оттуда ничем не пахло.
   – Да, – вымолвил Леня в некоторой задумчивости. – Да. Может быть, ты и прав. Я что-то недоучел…
   – Леонид, – послышалось сзади воркование Серафимы Петровны, – я тебя прошу… Эту смерть могут принять за дурную примету. Пожалуйста, воскреси его…
   Тихомиров вскочил, лязгнул зубами, черный, ощерившийся:
   – С ума вы все посходили! Я вам не чудотворец!
   – Но для меня, для моего спокойствия, ты мог бы что-то сделать?…
   Что он мог бы сделать – осталось неизвестным. Сигнал боевой тревоги возвестил, что пришла беда, вблизи которой выходка дорвавшегося до жизни пропойцы мигом была забыта. Часовые на чердаках с четырех сторон света рвали уши горожан горластыми пионерскими горнами.
   – Тревога? Наконец-то! – воскликнул Леонид Иванович, взбежав на вершину холма и пожирая очами окрестность. – О завистники-рутинеры! Я давно ждал нападения. Хорошо, что не ночью. По крайней мере сейчас противник отлично виден.
   По дороге, вьющейся средь полей, медленно пробирались к Любимову подозрительные автобусы. Не отнимая бинокля, Тихомиров вполголоса посылал населению отрывистые приказы:
   – Прекратить гуляние! Всем протрезветь, подтянуться, оправиться, убрать с улиц столы, посуду, снять флаги. Возможно, город начнут обстреливать. У кого слабые нервы – ложитесь спать. Разведчикам вести с чердаков круговой обзор. При появлении новых машин, конницы или пехоты докладывать лично мне.
   Савелий Кузьмич Проферансов, припадая к земной поверхности, короткими перебежками добрался до командира и укрылся у него за спиной.
   – Эх, Леонид Иванович, – прошептал он задыхаясь, – напрасно вы давеча велели утопить револьверы в глубине реки. Из чего мы будем стрелять? Из чего дадим достойный отпор агрессору, посмевшему сунуть свое рыло в наш огород? Говорил ведь вам: рано вы затеяли всеобщее разоружение. Вот увидите – проиграем баталию.
   Автобусы один за другим скатывались в ложбину, огибая полосу темного, как мокрое железо, кустарника. От города их отделяло не более трех километров сравнительно ровного тракта. Тихомиров, прильнув к биноклю, не шевелился. Лишь подрагивала спина, да взбрыкивались в голосе истерические ноты восторга:
   – Без паники, Савелий, без паники. Мы не хотим проливать кровь. Довольно трупов! Пусть внезапная смерть опьяненного тунеядца в истории нашей борьбы послужит единственной жертвой навсегда минувшей эпохи. Что ты дергаешься, как фигляр, у меня за спиной? Уйди, старик. Не нервируй. Ступай к себе на квартиру. Все ступайте. Заприте двери, заложите окна подушками и сидите. Представьте, что вас – для вашей пользы – временно поместили в тюрьму. Скажите Серафиме Петровне: пусть приляжет и ни о чем не волнуется. Марш по домам! Слышали? Оставьте меня одного, дайте сосредоточиться. Я не нуждаюсь в помощи…
   У подножья холма Савелий Кузьмич обернулся. Тихомиров стоял, прижавшись спиною к выщербленной монастырской стене. Глаза его, устремленные вдаль, за городскую черту, казалось, посылали в пространство грозные синеватые вспышки. Если бы было темно, они бы, верно, горели, как горят зрачки диких зверей во мраке ночи. Но солнце, нырявшее посреди белых облаков, еще не думало заходить и бросало на одинокую фигуру Главнокомандующего порывистые лучи.
   ……………………………………………………………………
   – Эй, водитель! Почему не едем, водитель? Тебе ж говорили русским языком: дуй полным ходом до райцентра, застопоришь перед почтой, возле монастыря.
   – Мотор заглох, товарищ подполковник. Карбюратор барахлит.