Молчит. В глазах — легкое недоумение. И спрятанное презрение, не очень глубоко спрятанное. Молчит. Но мне и не нужен ответ.
   М-да… Телеграфный стиль учителя, один из его любимых, усвоил хорошо, никаких сомнений. Но тут не только стиль, не только.
   Дочитал до конца страницы, все больше мрачнея. Остановился на середине фразы. Не стал переворачивать. Что дальше — и так ясно. Будут убивать. Ясно — чем. Нож без ножен в кармане просто так не сжимают. Даже понятно — как. Недаром герой (герой?) уставился на горло. На горло тридцатилетней женщины с первыми легкими складочками. Но главное — не это. Совсем не это.
   Это его рассказ. Написанный, как написал бы он. Если бы в голову пришла дурная мысль проанатомировать убийство. Не подражание, не пародия, не механическое заимствование стиля и оборотов. Глубже. Чтобы написать так, надо влезть внутрь. В шкуру, в мозг. Отождествиться. Как такое смог этот едва знакомый парнишка с редеющими на макушке светлыми волосами? Как? И зачем?
   Скрипнул зубами, отложил недочитанные листки. Подсел к компьютеру, минут двадцать яростно стучал по клавишам. Печатал двумя пальцами, но очень быстро. И сильно — клавиатуры выдерживали по году, редко больше. К утру указательные пальцы не слушались, переходил на средние… Запустил на печать, смотрел, как медленно ползет страница из принтера. Вернулся на диван, перевернул следующий лист, положил свой рядом. Водил глазами с одного на другой, чувствуя, как лоб покрывается испариной.
   Это не были два идентичных текста. Но сходство — несомненное. Очень сильное сходство. Как если бы ему пришлось восстанавливать потерянную страницу рукописи — не сразу, через несколько месяцев. М-да.
   Но: я не писал такой рассказ. Я не читал раньше такой рассказ. Я ничего не слышал про такой рассказ. Мне не приходила в голову такая тема. Никогда. Или?
   Ученик оказался слишком хорошим? Настолько хорошим, что смог не просто скопировать — предвосхитить рассказ учителя? Не написанный, даже не задуманный? Слабоватая идея. Сюжет хилый. Куда интересней: плагиат с использованием машины времени. Нет, машина — архаизм, тут должна быть какая-то пространственно-временная лазейка… И сразу коллизия: пять лет тому вперед ты украл вещицу у известного метра, вернулся, издал как свою — метр, понятно, ее теперь не напишет. У кого же ты ее сопрешь — пять лет спустя? Ну ладно, допустим — из старого журнала, со своей уже фамилией… Но кто ее тогда написал? Ситуация… Тема не фонтан, но рассказ слепить можно. Легко. За два вечера Вполне читаемый. Только разбавить детективной линией и вставить пару загодя приготовленных хохм — чистая фантастика теперь не в моде.
   Идейка потом пригодится, но сейчас ничего не объясняет — ввиду отсутствия пространственно-временных лазеек в ближайших окрестностях.
   Вариант: ученик-ясновидец. Вроде Ванги. Прозревает будущее и сразу заносит на бумагу. В виде рассказов. Чужих. Да, маразм крепчает.
   И что я все: ученик, ученик. Можно посмотреть, как зовут и кто такой.
   Долго рылся в беременном бумагами шкафу, нашел папку с анкетами этой группы. Анкеты ерундовые, одна страничка, десять пунктов: хочешь — заполняй, не хочешь — ставь прочерки. Можешь наврать от души, никто и ничего не проверяет, даже имя с фамилией.
   Выбрал нужную методом исключения. Почитаем. Буквы квадратные, почти печатные. Так заполняют документы люди с трудночитаемым почерком. В графе «Фамилия» — Рулькин А.А. «Имя» и «Отчество» — пустые. Ну-ну… Писатель Рулькин — звучит гордо. Кстати, что значат эти А.А.: Александр? Алексей? Андрей? Точно, Андрей, вот и имя всплыло в памяти.
   Поехали дальше. «Образование» — высшее. Парень лаконичен не только в рассказах. Подставляй что хочешь — от военного училища до любого из расплодившихся платных коммерческих вузов (Гос. лицензия! Диплом международного образца! Зачисление по результатам собеседования!).
   «Дата, год рождения» — 27 лет. Прямо отвечать на вопросы никак не желает. Двадцать семь. На вид казался постарше. Я тоже в его годы казался постарше. Двадцать семь — это я в… ага, в девяносто третьем году. Он резко помрачнел. Девяносто третий год — тема запретная. Даже для себя, даже в мыслях. Просто выгорожен из памяти — высоченным бетонным забором с колючкой по гребню. Чтобы не вырвались оставшиеся внутри чудовища. Торопливо вернулся к анкете.
   «Семейное положение» — пусто, нет даже прочерка.
   «Место работы» — прочерк.
   «Место жительства» — общежитие ЛГУ.
   «Телефон» — прочерк.
   ЛГУ давно уже не ЛГУ, и общежитий там море. Типичная отписка — но кое-что проясняется. Свой диплом, надо думать, там и получил. Несколько лет назад. А теперь, самый логичный вариант, — в аспирантуре. Иногородний. И гуманитарий. Любой другой попробует подработать на жизнь уж никак не сочинительством. Но как вы догадались, Холмс? Элементарно, Ватсон, — дедуктивный метод, читайте А. Конан Дойла.
   Дедукция — вещь хорошая. Но совершенно не объясняет возникновения сего опуса. Так ведь и сам Холмс-Ливанов при возможности не дедуцировал. Подглядывал за отражением Соломина в надраенном кофейнике. Подождем завтрашнего вечера. Пардон, сегодняшнего. И потолкуем с автором. Не хочет публичности — так мы келейно, тет-на-тет. В порядке индивидуального обучения. Но сначала неплохо бы дочитать рассказ. Для предметного разговора.
   К третьей странице он понял, что поторопился. Нет, такого он написать не мог. Точнее, смог бы, сумел, захоти по-настоящему — но не хотел, да и зачем? Ни один нормальный человек до конца не дочитает — швырнет книгу в угол, матеря автора. А слабые нервами — рванут к унитазу, позеленев лицом. Весь рассказ, целиком и полностью — убийство и расчленение трупа. Коротким острым ножом. С обоюдоострым закругленным лезвием — нож подробно описан в четырех абзацах. И это были самые безобидные абзацы. Остальное — хрипело и брызгало кровью. Все тринадцать страниц. Минут двадцать или двадцать пять реального времени — героиня умирала долго и мучительно. И слишком натуралистично.
   …
   Она не кричит. Трудно кричать со вспоротой гортанью. Но пытается, старается. Из разинутого рта, из дергающихся губ — бессильное шипение. Воздух вырывается из раны — вылезла наружу и в такт неслышным воплям трепыхается, дергается какая-то красная пленка — словно шкурка языка. Мяса в котором не осталось. Второй рот. Кровь не хлещет голивудскими брандспойтами. Сочится помаленьку. Так и бывает, если не затронуть артерию и яремную вену. По науке — трахеотомия. С таким можно и пожить. Она поживет. Еще немного поживет.
   Ей будет очень плохо. Плохо и больно. Всю оставшуюся жизнь. Почти как было мне. Но для нее все кончится быстрее. Она и тут меня обыграла. Что ж — получай свой выигрыш. Получа-а-а-ай!!!!!
   Опасно иметь развитое воображение. А может и нет. Но тогда опасно читать такие сочинения. Они несовместимы с мозгом, транслирующим текст в яркие зрительные образы. Этот факт дошел от головы до желудка немного позже, на середине восьмой страницы — и он рванул к туалету. Зеленея лицом.
   Полегчало. Но только желудку. Он посидел, собираясь с силами. Дочитывать не хотелось. Но ничего другого он делать сейчас не мог. Четыре страницы. Четыре страницы до конца. Всего и целых четыре. Слева ныло. Он набрал полную грудь — и нырнул.
   …
   Брюшина раскрылась как тонкий безгубый рот. На краях — ни капельки крови. Ровный, желтовато-белый разрез. Жирок. Да ты поправилась за эти месяцы… А крови все нет. Это капилляры и сосудики сжались. От страха. И боли еще нет. Ничего, сейчас все будет. И кофе, и какао. И коньяк, и умные разговоры. На, получай!!!!!
   Он знал все. Количество перешло в качество. Он оказался там. Не наносил удары — был сторонним наблюдателем. Безмолвным и беспомощным. Но он знал все. Эту гигантскую коммуналку на верхнем этаже углового дома. Эти две комнаты с высокими потолками. Эту мебель и эти обои. Эти книги в полках. Эти безделушки на трюмо (косметики почти нету). Эту гитару на стене. Эти рисунки — штрих скупой, уверенный, мужской. Эти занавески и этот вид из окна — музей, похожий на храм. Кровавый храм кровавого бога войны. Он знал все.
   И — он знал эту женщину. Лучше бы он ее не знал никогда. Лучше бы он никогда здесь не был — ни тогда, ни сейчас. Лучше бы он никогда не видел этого лица — которое казалось ему то прекрасным, то отвратительным. Которое сейчас искажено, дико искажено. И не мукой — ненавистью. Последней бессильной ненавистью. И лучше бы он не слышал никогда ее голоса — низкого, чуть-чуть хрипловатого. Всегда спокойного. Иногда — презрительного. Иногда — бархатно-нежного. Голоса, который превратился в булькающий клекот и шипящий свист. И в этом свисте и клокотании — та же смертельная ненависть.
   …Он был весь в крови — с ног до головы. И убийца — тоже. Он не видел его лица, только длинное, почти до пят, поношенное пальто. Синее. Спереди оно стало черным. Мокро-черным. Липко-черным. Пропитавшимся кровью. Жуткое и неторопливое действо заканчивалось, убийца перестал растягивать удовольствие и кровь хлестала во все стороны.
   …
   Прощай. Если мозг и вправду не сразу умирает в отделенной голове — ты меня слышишь. И видишь. Тогда знай — все кончено. Все прошло. Все обиды и вся боль. Тебе ведь не больно? Да? У тебя ведь нечему болеть? Теперь? У меня тоже. Нечему. Тоже ничего не осталось. И давно. Но ты опять наверху. Ты кошка и всегда падаешь на четыре лапки. Потому что, кажется, ты все-таки уже умерла. Прощай. Я люблю тебя.
   Больше я ей ничего не сказал. Да она и не слушала. Отступил к двери. Сбросил пальто, оно больше не понадобится. Одернул короткую куртку. На ботинках небольшое пятно — стер тряпкой. Ее тряпкой. Прошел в другую, проходную, комнату. Цепочки кровавых следов не стеснялся — ботинки тоже на один раз. И на два размера больше. Но подошвы вытер. Тщательно, о коврик у входа. Посмотрелся в большое зеркало. Черт! Кровавое пятно на лбу. Оттирал лихорадочно, слюной и платком — санузел на другом конце бесконечного коридора. Вроде все. Звук? Звук… Обратно — она шевельнулась?! Она шевельнулась… рот приоткрыт чуть больше? Показалось. Пора уходить.
   Убийца ушел, аккуратно защелкнув замок двери. А он остался — немой и неподвижный. Не в силах сдвинуться с места. Не в силах даже закрыть глаза. Или отвернуться. Отвернуться от устремленного взгляда головы. Мертвой головы на столе. Похожей на ежика. На страшного и нереального ежа — кровь склеила коротко остриженные волосы в торчащие во все стороны колючки. Памятник на маленьком постаменте — из трех книжек, трех синих томиков. Теперь — сине-красных. Переплеты повернуты к нему — Карл-Густав Юнг, собрание сочинений.
   Сначала был голос. За окном. Выводивший с пьяной задушевностью в ночной тишине: Гоп-ст-о-о-оп, Сэмэ-э-эн, засунь ей под ребро-о-о-о, гоп— ст-о-о-оп, сма-а-атри не поломай перо-о-о-о, об это ка-а-а-а-меная се-е-е-е-ерце…
   Голос удалялся. Неведомый певец уходил, не ведая, что только что спас его. Вытащил из залитой кровью комнаты. Из-под мертвого взгляда мертвых глаз. До боли, до стона, до закушенных в кровь губ знакомого взгляда знакомых глаз.
   Дурак, сказал он певцу. Перо не втыкают, не вонзают, не засовывают. Втыкают шабер. Или заточку. А пером пишут. Режут. Полосуют.
   Кретин, сказал он себе. С чего ты взял, что это — о ней? О ней… О ней…
   Он застонал. Проклятый рассказ сделал то, чего он боялся все эти годы. Все эти восемь лет. Взломал серую бетонную стену в мозгу. Открыл запретную зону. И освободил бродивших там чудовищ.
   …
   Он ошибся. Тогда — он ошибся. Не привык, не умел — но ошибся. И — проиграл. Он всегда держал ситуацию. Он привык делать все, что хотелось — впервые что-то делали с ним. Проиграл — и проиграл женщине. Или не женщине? Оно. Нечто — среднего рода. Женские слабости? Ха! Женские капризы? Ха! Холодный бесполый мозг, тоже привыкший лишь побеждать. Женщина? Черт ее знает, но поселился тот всеподавляющий разум марсианина в теле с признаками женского пола. Впрочем, любила она женщин и мужчин — одинаково. Любила? Чушь, кого может любить уэллсовский марсианин… Изучала — с холодным любопытством. Поведенческие реакции в постели. Материал для диссертации. Диссертации по Юнгу. Она преподавала философию… А чем еще может заняться застрявший на земле марсианин? Застрявший в чужом теле? Когда боевых треножников и лучей смерти не стало? Впрочем, к чему ей лучи… Изучала — и съедала… Всех — и его. Высасываемые шкурки чувствовали себя счастливыми — и он. Анестезия. Как у насекомых-кровососов. Заодно — раз уж подвернулась — высосали и его жену. Тогда — жену. Тоже с холодным любопытством. А он… Наверное, он любил. И — ненавидел. Одновременно. Бывает и так… Потом думал — еще повезло. Что просто изучили и отбросили. Страшна любовь марсиан… Потом — не думал ничего. Стало нечем. Мозг разлетелся, как зеркало от брошенного камня. Осколки что-то отражали — цельной картины не было. Те страшные месяцы разбились на отдельные сцены и разговоры — разлетевшиеся, как листки с черновиком пьесы… Жить не хотелось. Но он стал жить.
   Он спасал себя сам. Радикальными методами. Чумной карантин в мозгу. Заградотряды на извилинах. Высокий серый забор — становящийся все выше. Чтобы не показался над ним кончик щупальца марсианина — и не заставил вспомнить все. Потому что не было ничего. Не было. Не было девяносто третьего года в двадцатом веке — и не показывайте старые календари.
   Сокрушивший стену таран был на вид не грозен. Тринадцать листков, отпечатанных на матричном принтере…
   Стрелка ползла к пяти утра. Три часа выпали, исчезли, испарились из хода времени. Он был жив. Боль в груди медленно отпускала. Серая стена вновь стояла несокрушимо. Но — вокруг гораздо большей площади. Внутрь попали новые люди и события, встречи и разговоры. Неважно. Он жив. Мозг вновь работает холодно и ясно. Он может спокойно читать этот рассказ — никаких ассоциаций. Ни с чем и ни с кем. И он прочитал. Еще раз. Медленно, не обращая внимания на литры крови и метры кишек. Ища зацепок. Находя и удивляясь. Рассказ никак его не касался. Абсолютно. Не имел никакого отношения. Мозг при первом прочтении цеплялся за крохотные мелочи и строил совершенно произвольные цепочки связей. Началось со второго абзаца. Первая пара— может значить что угодно. Любой вуз. Студентку. Преподавателя любого предмета. Достаточно было взбудораженному мозгу подставить философию — и пошло-поехало. Покатился в пропасть узнавания. И едва выкарабкался.
   С опусом ясно. Остается автор.
   Пора назвать вещи своими именами. Сбросить маски. Поднять забрало. Сказать вслух подсознательно известное сразу: парень что написал, то и сделал. Убил и расчленил. Неизвестную женщину. Совершенно неизвестную. Незнакомую. Все остальное — обостренное писательское воображение и банальное дежа вю. С ним такое бывало. Впервые шел по улице и дома казались смутно знакомыми. Начинали казаться только увиденные, что за углом — сказать не мог. И в разговоре порой фраза в момент произнесения всплывала из глубин памяти — как уже сказанная.
   Зачем аспирант Рулькин принес это ему? Ну, тут сюжет затертый. Шаблонный. «Гонкуровская премия для убийцы» — там сказано все. Невозможность тащить такое в одиночку. Надежда хоть как-то и хоть с кем-то поделиться. Защитная реакция мозга, стремящегося выплеснуть это. Избавиться. А еще сознательная жажда славы (любой!) — и подсознательное желание быть пойманным. Именно поэтому серийные убийцы затевают телефонные игры с журналистами. А то и с полицией. Или с милицией.
   Итак, сэр, ваши действия? С действиями сложнее. Обвинить человека в убийстве на основе рассказа? Пусть излишне натуралистичного, пусть смакующего слишком уж реальные кровавые подробности? А если все же — фантазия? Если просто — больной? Безобидный больной? Был ли вообще мальчик? В смысле — женщина? Была коротко стриженая голова, которая стояла на столе, на трех подложенных томиках Юнга? Тьфу, при чем тут Юнг, это ведь уже мое воображение поработало. Тоже больное. У всех писателей — в чем-то больное.
   К черту ломать голову. Надо ехать к Граеву. Прямо с утра.
   Граев. Павел Граев. Мрачный, молчаливый верзила с мертвой хваткой. Почти ровесник — на год старше. Почти друг. Почти — после пяти лет знакомства. Друзей у Граева мало. Очень мало. С друзьями он ходил под пули. Друзья, и никто другой, зовут Граева странным прозвищем: Танцор.
   С бору по сосенке обставленный кабинет. На стене огромная карта города — виден каждый дом. Въевшийся навеки запах табака. Копоть со стен скоро будет отваливаться пластами смолы и никотина. Здесь много курят и спорят до хрипоты. Отсюда срываются по тревожному звонку. Здесь не держат ангелов или киношных суперменов. Сюда обыкновенные парни с усталыми лицами тащат кровь и боль со всего города. Чтобы их, и крови, и боли, стало меньше. Потому что здесь убойный отдел.
   Граев молчит. Он никогда не спрашивает: зачем пришел. Пришел — значит надо. И очень редко что-то рассказывает сам. Информацию об интересных делах надо вытягивать клещами. Чаще отправляет с расспросами к своим ребятам.
   Паша — персонаж нескольких его вещей, под другим именем, естественно. Одну прочитал. Удивлялся: этот робот, запрограммированный говорить телеграфным языком, хватать, стрелять, тащить и не пускать — я? Но не обижался. Он не видел ни одного человека, на которого бы Граев обиделся. Не было таких на свете. Не заживались. На свободе, по крайней мере.
   Он: Паша, скажи… у вас не было нераскрытого дела с убийством и расчленением? С одной характерной деталью — брошенный на месте длинный плащ? Или пальто?
   И, не дожидаясь ответа, понял — было.
   Граев привстал, оперся о стол огромными ладонями. Угол рта дернулся. И, словно вколачивая костыль в шпалу: Откуда. Ты. Это. Знаешь.
   Он не был готов ответить. Надеялся на лучшее. Вопреки всему — надеялся. Либо все выдумка. Либо — известное и законченное дело, как-то ускользнувшее от внимания. Ляпнул: прорабатываю сюжет. Как после грязного убийства уйти не светясь? Ход очевидный. Купить в секонд-хенде длинное пальтишко, потом сбросить — и уйти в чистом…
   Не поверил. Граев никогда не верит в совпадения. Уставился совиными глазами. Процедил, избегая подробностей: кто-то этот сюжет уже проработал. Несколько раз. Не в книжках. На практике. Серия, и тянется давно. Первый случай — несколько лет назад. Потом еще два, с большими перерывами. А с этого августа — как прорвало, один за одним. И каждый раз утром, на рассвете.
   Вот так. Несколько лет назад один ныне начинающий писатель учился в ЛГУ. Потом, надо думать, уехал на родину. Но Питер иногда навещал. А недавно поступил в аспирантуру и поселился в общежитии. Ага. Но как сумел написать такое? И так?
   И что теперь делать? Рассказать все? Подождать до вечера?
   Граев не дал взвесить до конца все за и против: информацию про плащи в прессу не сливали. Очень мало кто об этом знает. Ты уверен, что про этот сюжетный ход тебе кто-то где-то не сказал? Не обронил какой намек случайно? Не проговорился? Отложилось — а потом всплыло, как свое…
   Он ничего не ответил. Он не знал, что ответить.
   Граев давил: тип крайне опасный. И если сообразит, что проговорился… Знаешь, что будет? Знаешь, что с тобой будет?! Смотри!
   Вскочил, выхватил из сейфа папку, швырнул на стол фотографию. На ней была голова. Стоящая на столе отделенная от тела голова. Он поднимал руку целую вечность, и еще вечность подвигал к себе фотографию. И заранее знал, чье лицо сейчас глянет мертвыми глазами на него.
   Не она. Это была не она. Он очень надеялся, что колыхнувшаяся внутри радость не отразится на лице, ускользнет от Граева. Не она! Совершенно чужое лицо. Но женское. Вгляделся внимательней.
   Реденькие довольно длинные волосы, цвет на черно-белом фото не понять, но не брюнетка. И не темная шатенка. Высокий узкий лоб; непропорционально расширяющееся книзу лицо дисгармонирует с маленьким ртом (измятым, искаженным, окровавленным) и узким подбородком; длинноватый, отнюдь не классической формы нос слишком приближается к верхней губе — и при жизни была не красавица. А уж теперь…
   Под голову подставлена книга. Одна. Но очень толстая. Энциклопедия?
   Смотри, смотри, скрежещет Граев. Это вторая. Всего шесть. Четыре женщины, двое мужчин. Ты понял, во что вляпался? Ты все хорошо понял? Вспоминай, перевороши все свои разговоры! Сюжеты, бля, он прорабатывает…
   Вторая… Это — вторая… А где…
   Он так и не смог рассказать о странном парне Андрее Рулькине. Он слишком хорошо знал Граева. Даже если тот вовсе не Рулькин, Граев его найдет. Не даст времени до следующего рассвета. Он прорвется к высшему начальству, он поднимет на ноги всех, он оцепит общаги, он возьмет всю ответственность за возможную пустышку на себя. И пойдет со своей зондеркомандой по студгородку, как ходил пять лет назад на зачистках. Не разбирая, мужские комнаты или женские. Мордой в пол! Руки за голову!!! Лежать, бляди!!! Это маньяк-серийник и Граеву плевать на последствия. Он кого хочешь уложит мордой в пол — лишь бы избежать следующей головы на столе.
   Тогда они с аспирантом Рулькиным никогда больше не увидятся. И никогда не спросить: как, как, как, черт побери, тот написал это. Рулькина будут спрашивать другие. И о другом.
   Сидел молча. Сидел и не решался попросить фотографию первой. Или первого? Граев тоже молчал. Курил. Злился. Знал его блестящую память и не верил. И явно решал: отпустить с миром или применить допрос третьей степени?
   Белое лицо на столе между ними глядело в никуда. Мертвыми пустыми глазами.
   Граев остался один. Просидел несколько минут неподвижно. Снял трубку. Сообщение для абонента двадцать-семьдесят семь: «Женя, заканчивай лабуду. Бери Костика и срочно ко мне. Рыба клюнула. Павел.»
   Рыба не клюнула. Даже не всплеснула, не показалась из воды. Ходит в глубине кругами. Волчьими кругами. Зато теперь появился живец.
   Он опоздал. Шел все медленнее и медленнее. Не знал, что скажет аспиранту Рулькину. С чего начнет разговор. Что вообще сделает, когда увидит неприметную фигуру за самым дальним столом. Почти не видную за прислоненными к стене щитами со старыми афишами.
   За дальним столом — никого. И он понял, что не встретит писателя А.А.Рулькина никогда. На своих занятиях по крайней мере.
   Он не представлял, о чем сегодня рассказывал. Слова лились свободным потоком, совершенно изолированно от сознания. И только по задаваемым вопросам сообразил, что прочитал лекцию о холодном оружии. О ножах. Попробовал сосредоточиться, стал отвечать: почему же тогда шпана всех мастей так любит финки? Единственно за внешний вид. Лезвие у финки совершенно неудобное, чтобы резать — слишком длинное и прямое. А при колющем ударе может застрять между костями — форма передней части нерациональная. Другое дело — в подворотне приставить к пузу лоха. Профиль хищный, опасный, щучий. На нервы давит сильнее хороших в работе ножей…
   Такое в книжках не прочтешь. Это — от Граева. Надо позвонить ему. Прямо сегодня. Вся затея поговорить с Рулькиным — мальчишество. Дурацкое желание встать лицом к лицу с настоящим убийцей. Серийным маньяком. Две недели смотрел на это лицо и в эти глаза — и что? Да и кто сказал, что он убивает только на рассвете? И только в длинном пальто? К черту живых маньяков. Фантазии пока хватает и на придуманных.
   Задумался, не услышал следующий вопрос. Извинился, сослался на нездоровье, завершил занятие. На пятьдесят минут раньше. Даже не соврал — второй день в груди поселилась тупая боль, то затихая, то усиливаясь.
   Остановил у дверей Иришку Чернову. Она добровольно была кем-то вроде неформального старосты — практически, впрочем, без обязанностей. Спросил про Рулькина.
   Удивилась: а кто это?
   Напомнил, описал внешность. Не вспомнила. Он давил: вон там же сидел, за дальним столом. В самом углу, за афишами. Иришка смутилась: да-да, вроде действительно ходил такой, незаметный и тихий. Нет, координат ей не давал, да и не общалась она с ним, она сюда не за этим ходит, ей гораздо интереснее…
   Понятно. Других не стал и спрашивать. И так ясно, что никому Рулькин (Рулькин ли?) никакой ведущей к себе ниточки не дал. Не исключено, что вся его здесь учеба затеяна с единственной целью — всучить свой людоедский опус. Недаром держался так тихо и незаметно, ни с кем не общаясь.
   Граева на месте не было. Мобильник тоже не отвечал. Дежурному ничего говорить не стал. Дозвонится завтра.
   Часы остановились. Время хотело было остановиться вместе с ними, не получилось — за окном светало. Но несколько часов куда-то опять исчезли — как и над чем работал почти всю ночь, он не помнил. Совершенно. Почти дописанный рассказ читал, как совершенно незнакомый. Сюжет (изобретенный как обычно, в метро, позавчера) был прост: герой, от лица которого идет повествование, встает рано утром и едет в область, в однодневную командировку, на заштатное деревенское предприятие. Все хорошо и мило: природа, дорога, приветливые сельские жители, патриархальный и немного смешной провинциальный заводик. Но постепенно герой замечает на заводе некие легкие странности, крохотные неправильные штрихи в общей светлой картине. Штрихи становятся толще и виднее, странное превращается в загадочное, потом в чудовищное — и в финале герой погибает не то в шестернях, не то в кислотном резервуаре огромного агрегата, предназначенного совсем не для этого. Не шедевр, но продаваемо. Что это за агрегат и какие гнусности творились под мирной личиной завода — он не успел придумать.