Страница:
Художническое мироотношение, как оно проявилось в поэтике «комедий о любви», выражало существенную сторону таланта Толстого. Радостному мироощущению писатель остался верен, даже пройдя через тяжкие испытания революции, гражданской войны и особенно эмиграции. Тому доказательство – повести «Детство Никиты» (1920), «Граф Калиостро» (1921), комедия «Чудеса в решете» (1926). Перед нами – история о том, как на выигрышный билет «девушки из провинции» Любы Кольцовой пал крупный выигрыш, а она долгое время про это, разумеется, не знает. Конечно, и здесь, как и в комедиях, написанных до революции, Толстой отчетливо видит социальные конфликты и проблемы времени: тут и безработица, которая в эпоху нэпа представляла собой серьезную трудность для советского общества, тут и персонажи – порождение нэпа, тут и нелегкая жизнь вузовцев.
Однако здесь, как и в дореволюционных комедиях писателя, господствует не «комедия нравов», а приемы фарса в соединении с традициями лирической комедии. Борьба вокруг выигрышного билета ведется средствами неприглядными, неловкими и нелепыми: охваченные жаждой наживы обыватели терпят поражение столько же смешное, сколько и заслуженное. И победа, разумеется, принадлежит тем, кому писатель отдает свои безоговорочные симпатии: вузовцу Алеше и бесхитростной «девушке из провинции» Любе. Иначе и быть не могло.
В первом акте Алеша говорит Любе: «Надо спокойно относиться к временным затруднениям…» И в самом деле – трудности Любы сугубо временные, преходящие: выигранные по лотерее деньги будут использованы для помощи нуждающимся студентам, а в финале счастливая Люба говорит Алеше: «На взморье, на весь день. Да?» В контексте комедии, в контексте счастливого финала «весь день» на взморье становится символом целой жизни. Не зря Журжина, «домашняя портниха, средних лет», произносит в финале слова, которые завершают пьесу, – те слова, которые еще не успел Алеша сказать любимой девушке: «И поцеловал и говорит ей: невеста моя, жена моя драгоценная… Любовь моя – до гробовой доски…» Здесь снова заявляет о себе счастливый итог, поддержанный движением фабулы и лирическим сюжетом.[250]
«Чудеса в решете» – последняя из пьес А. Н. Толстого, написанных в традиции «комедий о любви». За несколько лет до комедии «Чудеса в решете», в годы революции и гражданской войны, начинается новый этап в жизни А. Н. Толстого-драматурга. Великие социальные потрясения оказывают на него мощное воздействие. Именно в это время активизируются размышления художника над проблемами истории, над вопросом о судьбе отдельного человека и целых народов в процессе исторического развития: появляется рассказ «День Петра», начинается работа над «Хождением по мукам». На человеке и истории сосредоточивается внимание писателя. Именно в годы революции и гражданской войны он пишет трагедию «Смерть Дантона» и комедию «Любовь – книга золотая».
И в этих произведениях автор не минует тему любви: название «Любовь – книга золотая» говорит само за себя. Однако и в комедии, и в «Смерти Дантона» действительность, ее движение противостоит любви. Любовь здесь не в силах даже поддержать человека, не то что спасти. Толстой задается в обеих пьесах, по сути дела, одним и тем же вопросом: каковы возможности индивидуальной активности человека, его личного воздействия на развитие истории? каковы реальные, практически ощутимые последствия этого воздействия, этой активности?
В трагедии «Смерть Дантона» (1918), которая представляет собой переделку одноименной пьесы немецкого драматурга XIX века Г. Бюхнера, для Толстого, как и для его предшественника, существенное значение имеет действие неотвратимых законов истории. Дантон был у истоков первой волны террора – теперь он его жертва. Робеспьер, только что расправившийся с гебертистами, готовится к уничтожению своих вчерашних товарищей по борьбе. Действие строится таким образом, что обреченность побежденного (Дантон) перекликается с одиночеством победителя (Робеспьер). Тем самым дается намек на трагический исход судьбы государственного деятеля, который готов повторить судьбу своего предшественника: оказаться в политической изоляции, вступить в противоречие с развитием социальных обстоятельств и тоже стать жертвой истории.
Но в переделке бюхнеровской пьесы есть нечто, принадлежащее именно А. Н. Толстому, – поэтизация любви. Он сосредоточивает внимание на счастье двух супружеских пар: Дантон – Луиза, Камилл Демулен – Люси. И в дореволюционных произведениях писателя (например, в романе «Хромой барин»), и в первой части «Хождения по мукам» (а она создавалась в годы гражданской войны, вскоре после трагедии «Смерть Дантона») любовь – это прежде всего сила жизни и спасения. Между тем в «Смерти Дантона» любовь предстает как жертва. Показательно, что именно в финале мы видим прижавшихся друг к другу Луизу и Люси, которым через несколько минут суждено стать вдовами.
Одна из первых реплик трагедии – слова Луизы, жены Дантона, исполнены предупреждающей многозначительности: «…многие ночью в парке слышали конский топот и звук рогов, – видели призрак короля». В финале Дантон – на эшафоте: тот, кто был активным сторонником казни короля, сам, в свою очередь, попадает на гильотину. Круг замыкается, и кольцевая композиция подчеркивает это.
Фабула комедии «Любовь – книга золотая» (1918) тоже строится по принципу кольцевой композиции: действие начинается с приезда Екатерины II в имение князя и княгини Серпуховских, а завершается вскоре после ее отъезда. Веселая суматоха, заполняющая пространство внутри этой кольцевой композиции, позволяет рассматривать комедию как «театрализованный анекдот»,[251] как произведение, основанное на «анекдотическом происшествии»,[252] где «…любовь носит анекдотический характер».[253]
Однако за анекдотически-водевильной ситуацией проглядывает нечто отнюдь не водевильное. По приказанию юной княгини деревенские девки изображают нимф, парень Никита, конечно, сатир, а пожилому хозяйственному мужику в самый разгар полевых работ велено быть лешим. Домашние чудачества княгини – основа не только анекдотических ситуаций, но и повод для авторских раздумий о жизни. Не случайно выдумки молодой барыни получают комедийный простор на фоне самодержавно-крепостнической государственности. Заметим, что отношения начальника и подчиненного пронизывают сюжетные связи всех без исключения действующих лиц. Княгиня распоряжается судьбой своих крепостных, Екатерина II – судьбой своих верноподданных. Как в том, так и в другом случае проявляемая обеими воля к власти капризная, по-женски пристрастная, но все равно это власть со всеми вытекающими отсюда последствиями.
В комедии «Любовь – книга золотая» императрица попирает интересы княгини и своего адъютанта, в княгиню влюбленного, поскольку сообразуется с собственными интересами и пользуется той властью, которой располагает. «Разрешаю считать меня тиранкой», – говорит Екатерина II княгине незадолго до финала. Княгиня дарует вольную крепостным девушкам, изображавшим по ее прихоти нимф, но это лишь подчеркивает размах данной ей власти: может покарать, а может и наградить. Более того. В ее решении дать вольную обнаруживается и хозяйственный резон – «нимфы» избаловались, отвыкли от деревенской работы. Завалишин так и говорит: «Сие разумно. Девки все равно порченые». Таким образом, и в решениях княгини столько же чувствуется твердая рука, сколько и соображения хозяйственной целесообразности.
В первой редакции комедии Екатерина произносила, имея в виду княгиню: «…такая вот сорока оказывается посильнее короны Российской империи».[254] В окончательной редакции (30-е годы) этой реплики нет, однако эти слова и в первой редакции вряд ли что меняли в логике действия. Царица признавалась в своем поражении, но Завалишин все равно оставался, в конечном счете, при ней: ускоренное продвижение по службе, непосредственно зависящее от матушки-императрицы, оказывается сильнее любви, как, впрочем, и все, что зависит от государственной власти. Жизнь, конечно, становится краше, если в ней поселяется любовь, но жизнь сурова, и любовь, приходя в эту жизнь, терпит ущерб.
Таким образом, и «Смерть Дантона», и «Любовь – книга золотая» при всем различии их жанровых форм выдвигают на передний план тотальную силу власти, неотменяемую логику суровых по отношению к человеку социальных закономерностей. Обе пьесы сближаются и в круговом движении изображаемой в них жизни. Действующие лица могут суетиться, бороться, проявлять активность, однако ничто не меняется в сложившихся отношениях: все и вся возвращается «на круги своя».
Как известно, А. Н. Толстой в эти годы испытывает сомнения в поступательном смысле исторического развития: «Смерть Дантона» и «Любовь – книга золотая» подтверждают справедливость этого неоднократно высказывавшегося исследователями положения. Однако в определенном смысле «Любовь – книга золотая» стремится противостоять «Смерти Дантона» атмосферой раскованной веселости и комических перемещений. В новых произведениях, написанных после разрыва с эмиграцией и возвращения на родину, концепция человека и государства, человека и истории получит диалектически неоднозначное художественное воплощение. Тому подтверждение, конечно, знаменитый роман «Петр Первый» и исторические драмы.
«Заговор императрицы» (1925) свидетельствует о поиске писателем художественных путей исторического мышления. Историзм пьесы, пожалуй, меньше всего сказывается в сенсационном материале, легшем в основу фабулы (хотя, конечно, сенсационные факты последних лет царствования дома Романовых привлекали и привлекают читателя и зрителя). Историзм не только в том, что А. Н. Толстой и П. Е. Щеголев стремились быть документально точными. Существенней, разумеется, то, что «картина разложения самодержавного строя, сатирические образы членов царской семьи и их приспешников красноречиво говорят об обреченности монархии, о неизбежности революции».[255]
Но не менее важно и другое – сам характер развития драматического действия, особенности его сюжетно-композиционной организации. Действие строится таким образом, что все метания людей из ближайшего царского окружения, их планы «спасения России», их взаимные интриги, споры, борьба за карьеру, за власть, наконец, – все это приведено к общему знаменателю неотвратимого движения истории, активного участия народа в этом движении. Царь, царица, их ближайшее окружение могут в чем-то терпеть неудачу, в чем-то добиваться успеха (удалось же заговорщикам физически уничтожить Распутина и предотвратить передачу всей полноты власти царице), однако эти победы и поражения – иллюзорны.
Царь, не зная о зреющем за его спиной заговоре, не разбираясь в положении дел на фронте, полон решимости продолжать войну до победного конца («Покуда мои войска не войдут в Берлин…»), а в то самое время, когда царь полон честолюбивых планов, германский цеппелин начинает бомбардировать ставку. Показательно: царь слышит грохот и уверен, что это учебные стрельбы на полигоне, между тем как на самом-то деле это воздушный налет противника. В начале пьесы звучит фраза Вырубовой – отклик на разговоры о развале железнодорожного транспорта: «Нужно прикрикнуть, и транспорт будет…» В финале царица говорит: «Они увидят меня, и они испугаются». Но железные дороги от окриков лучше не работают, и царицын гнев отнюдь не пугает рабочих, которые пришли арестовывать царскую семью.
С этой точки зрения знаменателен финал первой картины третьего действия. За окном штабного помещения, где царь разговаривает с одним из сановников, раздается песня солдат: как гласит ремарка, в песне звучит «…что-то настолько тревожное и странное…», что собеседники замолкают. Это – один из предупредительных сигналов: солдаты пока еще выполняют приказы царского командования, но это – неведомая и грозная сила. И смутная тревога оказывается обоснованной: в финале войска перестают подчиняться царской власти – начинается революция.
В пьесе «Заговор императрицы» народ хотя и выступает по преимуществу как внесценический персонаж, последнее слово остается именно за ним. На авансцене лилипуты, а где-то за сценой действует Гулливер. Лилипуты мечутся, оглядываются за кулисы: ведь именно там, за пределами сцены, вершится история, оттуда слышны тяжелые шаги другой жизни, и сурова участь тех, кто окажется под ее подошвами.
Закономерно то обстоятельство, что, работая в 20—40-е годы над романами «Хождение по мукам» и «Петр Первый», писатель много энергии отдает созданию исторических драм: «На дыбе» (1929), два варианта пьесы «Петр Первый» (1935 и 1938), драматическая дилогия об Иване Грозном (1943). В 20-е годы Толстой утверждал: «Мы не должны бояться широких жестов и больших слов»; «Вот общая цель литературы: чувственное познание Большого Человекам (ПСС, 13, с. 288, 282). Создавая крупномасштабные образы Петра I и Ивана Грозного, автор стремится найти положительное, исторически перспективное решение проблемы народа и государства.
Ведущий конфликт объединяет эти произведения, позволяя анализировать их вместе: царь-преобразователь, радея о судьбах государства, беспощадно ломает сопротивление ревнителей старины. Ключевые реплики главного героя и его противников достаточно показательны, какую бы пьесу ни взять, начиная с пьесы «На дыбе» и кончая драматической дилогией.
Петр в пьесе «На дыбе»: «Стрельцы, стрельцы, гидры отечества… Какой же им еще крови нужно, чтобы в разум вошли?..» (ПСС, 10, с. 588); «Не служат, не работают – кормятся. Русские мне шведа страшнее…» (ПСС, 10, с. 602); «Сообщниками его (царевича Алексея. – В. С.) – бородачи, попы, боярство недоломанное… Русские люди… Ради тунеядства своего любому черту готовы государство продать…» (ПСС, 10, с. 626). Иван Грозный: «Думные бояре уперлись брадами в пупы, засопели сердито… Собацкое собранье!»; «Ныне на меня легла вся тяга русской земли. Ее собрать и вместо скудости богатство размыслить»; «Не короли мне страшны – Москва. Толща боярская. Им на разорении земли – богатеть да лениветь! Им государство – адова твердыня!»; «Стонут княжата! Служба им – неволя! Неохота в кольчугу влезать – брюхо толсто…»
С одних и тех же позиций защиты старины выступают противники Петра и Ивана. Митрополит Филипп: «Мало ему (царю Ивану. – В. С.) вдов горемычных, мало ему сирот… (…) Жить надо тихо. Пчела ли зазвенит или птица пропела – вот и весь шум. Да бей себя в перси, не переставая, – кайся… Вот как жить надо». Аналогичная позиция у царевича Алексея («На дыбе»): «Буду жить на Москве, летом – в Ярославле буду жить… Кораблей держать не буду… Войско – самое мало число… Тихо, в радости, без страха…» (ПСС, 10, с. 615). В пьесе «Петр Первый» один из сподвижников Алексея тоже выступает в защиту патриархальности: «Тем и сильна была Россия, что, прикрыв срам лица брадой, аки голубь в святом неведении возносила молитвы…»
Но дело, разумеется, не только в прямом совпадении смысла реплик – драматические произведения о Петре и Иване Грозном сближаются между собой и в особенностях центрального конфликта: и тут и там в центре внимания борьба царя-самодержца с боярской – прежде всего! – оппозицией. Бояре противопоставляют сильной личности царя-самодержца безвольного человека, который должен быть послушным исполнителем воли тех, кто его подталкивает к трону (таковы царевич Алексей и князь Владимир Старицкий). В борьбе против боярства, в великодержавных устремлениях оба царя в пьесах А. Н. Толстого опираются на купечество, на посадских людей и на мужиков. Тут и там царь предстает как суровый и справедливый отец своих подданных. «Русская земля – моя единая вотчина», – так утверждает Иван Грозный; «Суров я был с вами, дети мои», – признается Петр, обращаясь к народу в финале пьесы «Петр Первый». Как тот, так и другой обосновывают свою жестокую самодержавную волю интересами государства: «Быть Третьему Риму в Москве» (Иван); «Не для себя я был суров, но дорога мне была Россия» (Петр).
В драматических произведениях 20—40-х годов, посвященных изображению государственной преобразовательной деятельности Ивана IV и Петра I, писатель, таким образом, сосредоточил внимание на выдающейся личности, берущей на себя всю полноту социальной и нравственно-психологической ответственности во имя государственного величия. При этом для А. Н. Толстого было важно показать, что усилия обоих самодержцев получили поддержку со стороны демократических слоев. В пьесе «Петр Первый» во время полтавского сражения Федька в ответ на призыв главного героя: «Порадейте, товарищи» восклицает: «Порадеем…» И его символически значимый ответ, разумеется, услышан, как слышит царь Иван народное многоголосие в поддержку своим державным начинаниям: тут и юродивый, принесший царю денежку на военные приготовления, тут и мужик из толпы, который кричит царю: «Батюшка, не тужи, надо будет, – мы подможем».
Но при всех достоинствах рассматриваемых пьес (живость диалогов, богатство языка, свободного от отяжеляющей архаики и вместе с тем воссоздающего аромат старины) есть в них один общий – и весьма существенный – недостаток: ослабленность, сглаженность драматургического конфликта при изображении отношений царя и народа. В пьесе «Петр Первый» эти отношения представлены идиллически, о чем исследователи разных лет писали достаточно аргументированно. Следует согласиться: «Классовая направленность петровских реформ, их крепостнический характер оказались затушеванными» (Сокольская А. Л. – СС, 9, с. 772); «Писатель совершенно снимает противоречия между государством и народом, в пьесе нет даже намека на какой-либо антагонизм между ними» (Бороздина, с. 156). Закономерен вывод исследователей, высказывания которых только что процитированы: «Попытки воссоздать в драматургических образах эпоху Петра остались в какой-то мере незавершенными» (Сокольская А. Л. – с. 774); «Забвение важного момента классовой борьбы и односторонний показ событий нельзя не считать шагом назад в творческой жизни писателя» (Бороздина, с. 156).
Еще более идиллически показана деятельность Ивана Грозного. Драматург попытался показать через сюжетную реализацию основного конфликта обоснованность тех репрессий, которые самодержец обрушивал на своих подданных. Автор потерпел в этом неудачу. Справедливо замечено современным исследователем: «Писатель не смог в должной мере раскрыть противоречия в начинаниях монарха, отсутствие у него стремления соотносить цель с теми жертвами, которые он приносил ей. Отступлением от исторической истины выглядят и не лишенные идилличности сцены, где показано единство царя и народа».
Следует напомнить, что над драматической дилогией писатель работал долго и упорно, однако «правка… вела к большей, по сравнению с первыми вариантами, апологизации личности Ивана IV» г. Соответственно – печать наивного упрощенчества и схематизма лежит на образах крымцев и пленных ливонских рыцарей: чем более приподнимал автор своего главного героя, тем более мелкими становились его враги. Тем самым ослаблялся конфликт, уменьшалась острота противоречия – на такого противника нет нужды тратить силу.
Над драматической дилогией А. Н. Толстой, как уже сказано, работал долго и нелегко: в комментариях А. В. Алпатова к пятнадцатитомному и А. Л. Сокольской к десятитомному[256] Собранию сочинений писателя, а также в монографиях Ю. А. Крестинского и П. А. Бороздиной дан богатый и поучительный материал о творческой истории пьес об Иване Грозном.[257] А. Н. Толстой попытался – в духе веяний 40-х годов – идеализировать своего героя, однако факты противились такого рода идеализации.
Сейчас, когда путь писателя завершился, когда дистанция времени, отделяющая художника от нашей живой современности, стала достаточно велика, на передний план естественным образом выдвигаются не ошибки, не заблуждения, не художественные промахи, а то реально ценное, художественно весомое, что сделано А. Н. Толстым для драматургии и театра.
Дочь колдуна и заколдованный королевич
Молодой писатель
Насильники
Однако здесь, как и в дореволюционных комедиях писателя, господствует не «комедия нравов», а приемы фарса в соединении с традициями лирической комедии. Борьба вокруг выигрышного билета ведется средствами неприглядными, неловкими и нелепыми: охваченные жаждой наживы обыватели терпят поражение столько же смешное, сколько и заслуженное. И победа, разумеется, принадлежит тем, кому писатель отдает свои безоговорочные симпатии: вузовцу Алеше и бесхитростной «девушке из провинции» Любе. Иначе и быть не могло.
В первом акте Алеша говорит Любе: «Надо спокойно относиться к временным затруднениям…» И в самом деле – трудности Любы сугубо временные, преходящие: выигранные по лотерее деньги будут использованы для помощи нуждающимся студентам, а в финале счастливая Люба говорит Алеше: «На взморье, на весь день. Да?» В контексте комедии, в контексте счастливого финала «весь день» на взморье становится символом целой жизни. Не зря Журжина, «домашняя портниха, средних лет», произносит в финале слова, которые завершают пьесу, – те слова, которые еще не успел Алеша сказать любимой девушке: «И поцеловал и говорит ей: невеста моя, жена моя драгоценная… Любовь моя – до гробовой доски…» Здесь снова заявляет о себе счастливый итог, поддержанный движением фабулы и лирическим сюжетом.[250]
«Чудеса в решете» – последняя из пьес А. Н. Толстого, написанных в традиции «комедий о любви». За несколько лет до комедии «Чудеса в решете», в годы революции и гражданской войны, начинается новый этап в жизни А. Н. Толстого-драматурга. Великие социальные потрясения оказывают на него мощное воздействие. Именно в это время активизируются размышления художника над проблемами истории, над вопросом о судьбе отдельного человека и целых народов в процессе исторического развития: появляется рассказ «День Петра», начинается работа над «Хождением по мукам». На человеке и истории сосредоточивается внимание писателя. Именно в годы революции и гражданской войны он пишет трагедию «Смерть Дантона» и комедию «Любовь – книга золотая».
И в этих произведениях автор не минует тему любви: название «Любовь – книга золотая» говорит само за себя. Однако и в комедии, и в «Смерти Дантона» действительность, ее движение противостоит любви. Любовь здесь не в силах даже поддержать человека, не то что спасти. Толстой задается в обеих пьесах, по сути дела, одним и тем же вопросом: каковы возможности индивидуальной активности человека, его личного воздействия на развитие истории? каковы реальные, практически ощутимые последствия этого воздействия, этой активности?
В трагедии «Смерть Дантона» (1918), которая представляет собой переделку одноименной пьесы немецкого драматурга XIX века Г. Бюхнера, для Толстого, как и для его предшественника, существенное значение имеет действие неотвратимых законов истории. Дантон был у истоков первой волны террора – теперь он его жертва. Робеспьер, только что расправившийся с гебертистами, готовится к уничтожению своих вчерашних товарищей по борьбе. Действие строится таким образом, что обреченность побежденного (Дантон) перекликается с одиночеством победителя (Робеспьер). Тем самым дается намек на трагический исход судьбы государственного деятеля, который готов повторить судьбу своего предшественника: оказаться в политической изоляции, вступить в противоречие с развитием социальных обстоятельств и тоже стать жертвой истории.
Но в переделке бюхнеровской пьесы есть нечто, принадлежащее именно А. Н. Толстому, – поэтизация любви. Он сосредоточивает внимание на счастье двух супружеских пар: Дантон – Луиза, Камилл Демулен – Люси. И в дореволюционных произведениях писателя (например, в романе «Хромой барин»), и в первой части «Хождения по мукам» (а она создавалась в годы гражданской войны, вскоре после трагедии «Смерть Дантона») любовь – это прежде всего сила жизни и спасения. Между тем в «Смерти Дантона» любовь предстает как жертва. Показательно, что именно в финале мы видим прижавшихся друг к другу Луизу и Люси, которым через несколько минут суждено стать вдовами.
Одна из первых реплик трагедии – слова Луизы, жены Дантона, исполнены предупреждающей многозначительности: «…многие ночью в парке слышали конский топот и звук рогов, – видели призрак короля». В финале Дантон – на эшафоте: тот, кто был активным сторонником казни короля, сам, в свою очередь, попадает на гильотину. Круг замыкается, и кольцевая композиция подчеркивает это.
Фабула комедии «Любовь – книга золотая» (1918) тоже строится по принципу кольцевой композиции: действие начинается с приезда Екатерины II в имение князя и княгини Серпуховских, а завершается вскоре после ее отъезда. Веселая суматоха, заполняющая пространство внутри этой кольцевой композиции, позволяет рассматривать комедию как «театрализованный анекдот»,[251] как произведение, основанное на «анекдотическом происшествии»,[252] где «…любовь носит анекдотический характер».[253]
Однако за анекдотически-водевильной ситуацией проглядывает нечто отнюдь не водевильное. По приказанию юной княгини деревенские девки изображают нимф, парень Никита, конечно, сатир, а пожилому хозяйственному мужику в самый разгар полевых работ велено быть лешим. Домашние чудачества княгини – основа не только анекдотических ситуаций, но и повод для авторских раздумий о жизни. Не случайно выдумки молодой барыни получают комедийный простор на фоне самодержавно-крепостнической государственности. Заметим, что отношения начальника и подчиненного пронизывают сюжетные связи всех без исключения действующих лиц. Княгиня распоряжается судьбой своих крепостных, Екатерина II – судьбой своих верноподданных. Как в том, так и в другом случае проявляемая обеими воля к власти капризная, по-женски пристрастная, но все равно это власть со всеми вытекающими отсюда последствиями.
В комедии «Любовь – книга золотая» императрица попирает интересы княгини и своего адъютанта, в княгиню влюбленного, поскольку сообразуется с собственными интересами и пользуется той властью, которой располагает. «Разрешаю считать меня тиранкой», – говорит Екатерина II княгине незадолго до финала. Княгиня дарует вольную крепостным девушкам, изображавшим по ее прихоти нимф, но это лишь подчеркивает размах данной ей власти: может покарать, а может и наградить. Более того. В ее решении дать вольную обнаруживается и хозяйственный резон – «нимфы» избаловались, отвыкли от деревенской работы. Завалишин так и говорит: «Сие разумно. Девки все равно порченые». Таким образом, и в решениях княгини столько же чувствуется твердая рука, сколько и соображения хозяйственной целесообразности.
В первой редакции комедии Екатерина произносила, имея в виду княгиню: «…такая вот сорока оказывается посильнее короны Российской империи».[254] В окончательной редакции (30-е годы) этой реплики нет, однако эти слова и в первой редакции вряд ли что меняли в логике действия. Царица признавалась в своем поражении, но Завалишин все равно оставался, в конечном счете, при ней: ускоренное продвижение по службе, непосредственно зависящее от матушки-императрицы, оказывается сильнее любви, как, впрочем, и все, что зависит от государственной власти. Жизнь, конечно, становится краше, если в ней поселяется любовь, но жизнь сурова, и любовь, приходя в эту жизнь, терпит ущерб.
Таким образом, и «Смерть Дантона», и «Любовь – книга золотая» при всем различии их жанровых форм выдвигают на передний план тотальную силу власти, неотменяемую логику суровых по отношению к человеку социальных закономерностей. Обе пьесы сближаются и в круговом движении изображаемой в них жизни. Действующие лица могут суетиться, бороться, проявлять активность, однако ничто не меняется в сложившихся отношениях: все и вся возвращается «на круги своя».
Как известно, А. Н. Толстой в эти годы испытывает сомнения в поступательном смысле исторического развития: «Смерть Дантона» и «Любовь – книга золотая» подтверждают справедливость этого неоднократно высказывавшегося исследователями положения. Однако в определенном смысле «Любовь – книга золотая» стремится противостоять «Смерти Дантона» атмосферой раскованной веселости и комических перемещений. В новых произведениях, написанных после разрыва с эмиграцией и возвращения на родину, концепция человека и государства, человека и истории получит диалектически неоднозначное художественное воплощение. Тому подтверждение, конечно, знаменитый роман «Петр Первый» и исторические драмы.
«Заговор императрицы» (1925) свидетельствует о поиске писателем художественных путей исторического мышления. Историзм пьесы, пожалуй, меньше всего сказывается в сенсационном материале, легшем в основу фабулы (хотя, конечно, сенсационные факты последних лет царствования дома Романовых привлекали и привлекают читателя и зрителя). Историзм не только в том, что А. Н. Толстой и П. Е. Щеголев стремились быть документально точными. Существенней, разумеется, то, что «картина разложения самодержавного строя, сатирические образы членов царской семьи и их приспешников красноречиво говорят об обреченности монархии, о неизбежности революции».[255]
Но не менее важно и другое – сам характер развития драматического действия, особенности его сюжетно-композиционной организации. Действие строится таким образом, что все метания людей из ближайшего царского окружения, их планы «спасения России», их взаимные интриги, споры, борьба за карьеру, за власть, наконец, – все это приведено к общему знаменателю неотвратимого движения истории, активного участия народа в этом движении. Царь, царица, их ближайшее окружение могут в чем-то терпеть неудачу, в чем-то добиваться успеха (удалось же заговорщикам физически уничтожить Распутина и предотвратить передачу всей полноты власти царице), однако эти победы и поражения – иллюзорны.
Царь, не зная о зреющем за его спиной заговоре, не разбираясь в положении дел на фронте, полон решимости продолжать войну до победного конца («Покуда мои войска не войдут в Берлин…»), а в то самое время, когда царь полон честолюбивых планов, германский цеппелин начинает бомбардировать ставку. Показательно: царь слышит грохот и уверен, что это учебные стрельбы на полигоне, между тем как на самом-то деле это воздушный налет противника. В начале пьесы звучит фраза Вырубовой – отклик на разговоры о развале железнодорожного транспорта: «Нужно прикрикнуть, и транспорт будет…» В финале царица говорит: «Они увидят меня, и они испугаются». Но железные дороги от окриков лучше не работают, и царицын гнев отнюдь не пугает рабочих, которые пришли арестовывать царскую семью.
С этой точки зрения знаменателен финал первой картины третьего действия. За окном штабного помещения, где царь разговаривает с одним из сановников, раздается песня солдат: как гласит ремарка, в песне звучит «…что-то настолько тревожное и странное…», что собеседники замолкают. Это – один из предупредительных сигналов: солдаты пока еще выполняют приказы царского командования, но это – неведомая и грозная сила. И смутная тревога оказывается обоснованной: в финале войска перестают подчиняться царской власти – начинается революция.
В пьесе «Заговор императрицы» народ хотя и выступает по преимуществу как внесценический персонаж, последнее слово остается именно за ним. На авансцене лилипуты, а где-то за сценой действует Гулливер. Лилипуты мечутся, оглядываются за кулисы: ведь именно там, за пределами сцены, вершится история, оттуда слышны тяжелые шаги другой жизни, и сурова участь тех, кто окажется под ее подошвами.
Закономерно то обстоятельство, что, работая в 20—40-е годы над романами «Хождение по мукам» и «Петр Первый», писатель много энергии отдает созданию исторических драм: «На дыбе» (1929), два варианта пьесы «Петр Первый» (1935 и 1938), драматическая дилогия об Иване Грозном (1943). В 20-е годы Толстой утверждал: «Мы не должны бояться широких жестов и больших слов»; «Вот общая цель литературы: чувственное познание Большого Человекам (ПСС, 13, с. 288, 282). Создавая крупномасштабные образы Петра I и Ивана Грозного, автор стремится найти положительное, исторически перспективное решение проблемы народа и государства.
Ведущий конфликт объединяет эти произведения, позволяя анализировать их вместе: царь-преобразователь, радея о судьбах государства, беспощадно ломает сопротивление ревнителей старины. Ключевые реплики главного героя и его противников достаточно показательны, какую бы пьесу ни взять, начиная с пьесы «На дыбе» и кончая драматической дилогией.
Петр в пьесе «На дыбе»: «Стрельцы, стрельцы, гидры отечества… Какой же им еще крови нужно, чтобы в разум вошли?..» (ПСС, 10, с. 588); «Не служат, не работают – кормятся. Русские мне шведа страшнее…» (ПСС, 10, с. 602); «Сообщниками его (царевича Алексея. – В. С.) – бородачи, попы, боярство недоломанное… Русские люди… Ради тунеядства своего любому черту готовы государство продать…» (ПСС, 10, с. 626). Иван Грозный: «Думные бояре уперлись брадами в пупы, засопели сердито… Собацкое собранье!»; «Ныне на меня легла вся тяга русской земли. Ее собрать и вместо скудости богатство размыслить»; «Не короли мне страшны – Москва. Толща боярская. Им на разорении земли – богатеть да лениветь! Им государство – адова твердыня!»; «Стонут княжата! Служба им – неволя! Неохота в кольчугу влезать – брюхо толсто…»
С одних и тех же позиций защиты старины выступают противники Петра и Ивана. Митрополит Филипп: «Мало ему (царю Ивану. – В. С.) вдов горемычных, мало ему сирот… (…) Жить надо тихо. Пчела ли зазвенит или птица пропела – вот и весь шум. Да бей себя в перси, не переставая, – кайся… Вот как жить надо». Аналогичная позиция у царевича Алексея («На дыбе»): «Буду жить на Москве, летом – в Ярославле буду жить… Кораблей держать не буду… Войско – самое мало число… Тихо, в радости, без страха…» (ПСС, 10, с. 615). В пьесе «Петр Первый» один из сподвижников Алексея тоже выступает в защиту патриархальности: «Тем и сильна была Россия, что, прикрыв срам лица брадой, аки голубь в святом неведении возносила молитвы…»
Но дело, разумеется, не только в прямом совпадении смысла реплик – драматические произведения о Петре и Иване Грозном сближаются между собой и в особенностях центрального конфликта: и тут и там в центре внимания борьба царя-самодержца с боярской – прежде всего! – оппозицией. Бояре противопоставляют сильной личности царя-самодержца безвольного человека, который должен быть послушным исполнителем воли тех, кто его подталкивает к трону (таковы царевич Алексей и князь Владимир Старицкий). В борьбе против боярства, в великодержавных устремлениях оба царя в пьесах А. Н. Толстого опираются на купечество, на посадских людей и на мужиков. Тут и там царь предстает как суровый и справедливый отец своих подданных. «Русская земля – моя единая вотчина», – так утверждает Иван Грозный; «Суров я был с вами, дети мои», – признается Петр, обращаясь к народу в финале пьесы «Петр Первый». Как тот, так и другой обосновывают свою жестокую самодержавную волю интересами государства: «Быть Третьему Риму в Москве» (Иван); «Не для себя я был суров, но дорога мне была Россия» (Петр).
В драматических произведениях 20—40-х годов, посвященных изображению государственной преобразовательной деятельности Ивана IV и Петра I, писатель, таким образом, сосредоточил внимание на выдающейся личности, берущей на себя всю полноту социальной и нравственно-психологической ответственности во имя государственного величия. При этом для А. Н. Толстого было важно показать, что усилия обоих самодержцев получили поддержку со стороны демократических слоев. В пьесе «Петр Первый» во время полтавского сражения Федька в ответ на призыв главного героя: «Порадейте, товарищи» восклицает: «Порадеем…» И его символически значимый ответ, разумеется, услышан, как слышит царь Иван народное многоголосие в поддержку своим державным начинаниям: тут и юродивый, принесший царю денежку на военные приготовления, тут и мужик из толпы, который кричит царю: «Батюшка, не тужи, надо будет, – мы подможем».
Но при всех достоинствах рассматриваемых пьес (живость диалогов, богатство языка, свободного от отяжеляющей архаики и вместе с тем воссоздающего аромат старины) есть в них один общий – и весьма существенный – недостаток: ослабленность, сглаженность драматургического конфликта при изображении отношений царя и народа. В пьесе «Петр Первый» эти отношения представлены идиллически, о чем исследователи разных лет писали достаточно аргументированно. Следует согласиться: «Классовая направленность петровских реформ, их крепостнический характер оказались затушеванными» (Сокольская А. Л. – СС, 9, с. 772); «Писатель совершенно снимает противоречия между государством и народом, в пьесе нет даже намека на какой-либо антагонизм между ними» (Бороздина, с. 156). Закономерен вывод исследователей, высказывания которых только что процитированы: «Попытки воссоздать в драматургических образах эпоху Петра остались в какой-то мере незавершенными» (Сокольская А. Л. – с. 774); «Забвение важного момента классовой борьбы и односторонний показ событий нельзя не считать шагом назад в творческой жизни писателя» (Бороздина, с. 156).
Еще более идиллически показана деятельность Ивана Грозного. Драматург попытался показать через сюжетную реализацию основного конфликта обоснованность тех репрессий, которые самодержец обрушивал на своих подданных. Автор потерпел в этом неудачу. Справедливо замечено современным исследователем: «Писатель не смог в должной мере раскрыть противоречия в начинаниях монарха, отсутствие у него стремления соотносить цель с теми жертвами, которые он приносил ей. Отступлением от исторической истины выглядят и не лишенные идилличности сцены, где показано единство царя и народа».
Следует напомнить, что над драматической дилогией писатель работал долго и упорно, однако «правка… вела к большей, по сравнению с первыми вариантами, апологизации личности Ивана IV» г. Соответственно – печать наивного упрощенчества и схематизма лежит на образах крымцев и пленных ливонских рыцарей: чем более приподнимал автор своего главного героя, тем более мелкими становились его враги. Тем самым ослаблялся конфликт, уменьшалась острота противоречия – на такого противника нет нужды тратить силу.
Над драматической дилогией А. Н. Толстой, как уже сказано, работал долго и нелегко: в комментариях А. В. Алпатова к пятнадцатитомному и А. Л. Сокольской к десятитомному[256] Собранию сочинений писателя, а также в монографиях Ю. А. Крестинского и П. А. Бороздиной дан богатый и поучительный материал о творческой истории пьес об Иване Грозном.[257] А. Н. Толстой попытался – в духе веяний 40-х годов – идеализировать своего героя, однако факты противились такого рода идеализации.
Сейчас, когда путь писателя завершился, когда дистанция времени, отделяющая художника от нашей живой современности, стала достаточно велика, на передний план естественным образом выдвигаются не ошибки, не заблуждения, не художественные промахи, а то реально ценное, художественно весомое, что сделано А. Н. Толстым для драматургии и театра.
Дочь колдуна и заколдованный королевич
Впервые – «Журнал театра литературно-художественного общества», 1909, № 6, с подзаголовком – «Сказка» и с примечанием от редакции: «Одна из пьес театрального кабаре «Лукоморье», приготовленная к постановке В. Э. Мейерхольдом».
Эта пьеса-сказка при жизни автора печаталась единственный раз.
Столь необычная форма первого драматического опыта Толстого была вызвана его увлечением эстетикой символизма. Один из эстетических принципов европейской символистской драмы – замена актера-человека куклой, марионеткой, повинующейся одной творческой режиссерской воле (у Толстого этот демиург – кукольный мастер), – был весьма популярен и у русских символистов.
В критике не было единого мнения об этой пьесе-сказке. В ней видели подражание символистам, отдающим предпочтение режиссерскому театру (С. Н. Дурылин. – ПСС, 13) и наоборот – утверждали, что это – тонкая пародия на режиссерский театр марионеток. Находили также параллель с лирической драмой А. Блока «Король на площади», отмечая, что «тревожное настроение, щемящая душу неизвестность блоковских лирических драм заменяются у А. Толстого иронией и насмешкой» (Бороздина, с. 14).
Печатается по тексту: «Журнал театра литературно-художественного общества», 1909, № 6.
Эта пьеса-сказка при жизни автора печаталась единственный раз.
Столь необычная форма первого драматического опыта Толстого была вызвана его увлечением эстетикой символизма. Один из эстетических принципов европейской символистской драмы – замена актера-человека куклой, марионеткой, повинующейся одной творческой режиссерской воле (у Толстого этот демиург – кукольный мастер), – был весьма популярен и у русских символистов.
В критике не было единого мнения об этой пьесе-сказке. В ней видели подражание символистам, отдающим предпочтение режиссерскому театру (С. Н. Дурылин. – ПСС, 13) и наоборот – утверждали, что это – тонкая пародия на режиссерский театр марионеток. Находили также параллель с лирической драмой А. Блока «Король на площади», отмечая, что «тревожное настроение, щемящая душу неизвестность блоковских лирических драм заменяются у А. Толстого иронией и насмешкой» (Бороздина, с. 14).
Печатается по тексту: «Журнал театра литературно-художественного общества», 1909, № 6.
Молодой писатель
Впервые – альм. «Гриф. 1903–1913» (М., «издание напечатано в 1914 году, в типографии В. М. Саблина, в количестве 570 нумерованных экземпляров»).
Эта маленькая комедия не привлекла внимания критиков. Советские исследователи также уделяют ей немного внимания. Обычно сходятся на том, что эта маленькая пьеса-шутка посвящена развенчанию декадентского искусства. Но если учесть, что в альманахе «Гриф» – символистском сборнике – рядом с комедией Толстого напечатаны стихи Белого, Брюсова, Чулкова и других символистов и «мистических анархистов», то вряд ли можно воспринимать пьесу как насмешку над символистским искусством. Начинаясь как мелодрама, пьеса стремительно переходит в комедию характеров и далее – в комедию масок. Мелодраматическая интрига поглощается интригой фарсовой, жизнь превращается в игру.
Под новый 1912 год Толстой и ряд других писателей, художников, артистов и музыкантов открыли в подвале старинного дома Дашковых в Петербурге кафе, названное «Бродячая собака» (А. А. Мгебров. Жизнь в театре, т. 2. М. – Л., Academia, 1932, с. 181–187). «Как раз тогда в «Собаке» В. Мейерхольд пропагандировал господство «чистой театральности», никак не связанной с общественными страстями и порывами (…). Одно время Мейерхольд увлекался театром дель арте (комедией масок. – А. М.) настолько фанатично, что все люди в его восприятии разделились на Арлекинов, Коломбин и Пьеро (…) Но слишком деланный, какой-то наджизненный характер приобретало веселье в «Бродячей собаке», словно люди боялись выйти из той роли, которую взяли на себя, и столкнуться с тревожной прозой повседневности» (В. Баранов. Революция и судьба художника. А. Толстой и его путь к социалистическому реализму. М., «Советский писатель», 1983, с. 72–74). Живые наблюдения над той жизнью легли в основу пьесы-арлекинады.
Пьеса «Молодой писатель» обычно датируется 1913 годом – по времени первой публикации в 1914 году в альманахе «Гриф». Но, учитывая, что весной 1912 года Толстой ушел из «Бродячей собаки» и во второй половине 1912 года изменилось направление его драматического творчества (пьесы «День Раполовского», «Насильники»), создание пьесы следует, по-видимому, отнести к 1912 году.
Печатается по тексту: Алексей Н. Толстой. Молодой писатель. Арлекинада в одном действии. Издал Валентин Португалов в Москве в 1914 г.
Эта маленькая комедия не привлекла внимания критиков. Советские исследователи также уделяют ей немного внимания. Обычно сходятся на том, что эта маленькая пьеса-шутка посвящена развенчанию декадентского искусства. Но если учесть, что в альманахе «Гриф» – символистском сборнике – рядом с комедией Толстого напечатаны стихи Белого, Брюсова, Чулкова и других символистов и «мистических анархистов», то вряд ли можно воспринимать пьесу как насмешку над символистским искусством. Начинаясь как мелодрама, пьеса стремительно переходит в комедию характеров и далее – в комедию масок. Мелодраматическая интрига поглощается интригой фарсовой, жизнь превращается в игру.
Под новый 1912 год Толстой и ряд других писателей, художников, артистов и музыкантов открыли в подвале старинного дома Дашковых в Петербурге кафе, названное «Бродячая собака» (А. А. Мгебров. Жизнь в театре, т. 2. М. – Л., Academia, 1932, с. 181–187). «Как раз тогда в «Собаке» В. Мейерхольд пропагандировал господство «чистой театральности», никак не связанной с общественными страстями и порывами (…). Одно время Мейерхольд увлекался театром дель арте (комедией масок. – А. М.) настолько фанатично, что все люди в его восприятии разделились на Арлекинов, Коломбин и Пьеро (…) Но слишком деланный, какой-то наджизненный характер приобретало веселье в «Бродячей собаке», словно люди боялись выйти из той роли, которую взяли на себя, и столкнуться с тревожной прозой повседневности» (В. Баранов. Революция и судьба художника. А. Толстой и его путь к социалистическому реализму. М., «Советский писатель», 1983, с. 72–74). Живые наблюдения над той жизнью легли в основу пьесы-арлекинады.
Пьеса «Молодой писатель» обычно датируется 1913 годом – по времени первой публикации в 1914 году в альманахе «Гриф». Но, учитывая, что весной 1912 года Толстой ушел из «Бродячей собаки» и во второй половине 1912 года изменилось направление его драматического творчества (пьесы «День Раполовского», «Насильники»), создание пьесы следует, по-видимому, отнести к 1912 году.
Печатается по тексту: Алексей Н. Толстой. Молодой писатель. Арлекинада в одном действии. Издал Валентин Португалов в Москве в 1914 г.
Насильники
Впервые – журн. «Заветы», 1913, № 1, с посвящением Ольге Осиповне Садовской.
«Насильники» – первая пьеса Толстого, которая была поставлена на сцене. Историю создания пьесы рассказал сам Толстой в заметке «Моя первая пьеса»: «Я выпустил на свободу кучу растрепанных оголтелых людей и только следил растерянно, что они вытворяют. Они жили сами по себе. Я написал уже семнадцать картин, а в конце еще и конь не валялся. Помог мне мой друг, Константин Васильевич Кандауров (…) Он посоветовал мне остановиться на девятнадцатой картине, уверив, что и то играть их придется не меньше шести часов (…) Александр Иванович Южин (директор Малого театра. – А. М.) слушал сначала серьезно и несколько торжественно, потом начал ужасно смеяться. Он сказал, что комедия ему нравится и он будет ее ставить, хотя придется подсократить. Мое название «Лентяй» (первоначально пьеса называлась «Сватовство». – А. М.) он не одобрил, и мы совместно придумали новое название – «Насильники» (…) Пьеса была принята. Я сократил ее до 14 картин, потом добрейший Платон (режиссер Малого театра. – А. М.) убрал еще две картины» (ПСС, 15, с. 326–328).
«Насильники» – первая пьеса Толстого, которая была поставлена на сцене. Историю создания пьесы рассказал сам Толстой в заметке «Моя первая пьеса»: «Я выпустил на свободу кучу растрепанных оголтелых людей и только следил растерянно, что они вытворяют. Они жили сами по себе. Я написал уже семнадцать картин, а в конце еще и конь не валялся. Помог мне мой друг, Константин Васильевич Кандауров (…) Он посоветовал мне остановиться на девятнадцатой картине, уверив, что и то играть их придется не меньше шести часов (…) Александр Иванович Южин (директор Малого театра. – А. М.) слушал сначала серьезно и несколько торжественно, потом начал ужасно смеяться. Он сказал, что комедия ему нравится и он будет ее ставить, хотя придется подсократить. Мое название «Лентяй» (первоначально пьеса называлась «Сватовство». – А. М.) он не одобрил, и мы совместно придумали новое название – «Насильники» (…) Пьеса была принята. Я сократил ее до 14 картин, потом добрейший Платон (режиссер Малого театра. – А. М.) убрал еще две картины» (ПСС, 15, с. 326–328).