Страница:
Один-другой из наших горячих юнцов поклялись, что женятся на своих актерках (конечно же, их правильно было бы называть фокарии). прямо как Велизарий на своей Антонине! Любовницей Аполлоса была прославленная танцовщица Хелладия. Они были так близки, что ты почти что мог назвать их мужем и женой. Она нравилась мне — она была весьма привлекательна и, я думаю, не досадовала на нашу мужскую дружбу с Аполлосом. Как всем известно, лучшие танцовщицы — в Александрии, но я никогда не видел такой хорошенькой или изящной, как Хелладия.
Что же, меня понесло прочь вместе с остальными. Я заложил все, что у меня было, богатому цирюльнику, чтобы купить снаряжение (не было времени, чтобы попросить денег у матери, да она и все равно бы не согласилась, чтобы я бросил учебу). День, когда я прошел свою пробацию перед префектом, был единственным в моей жизни, когда я здорово перепил — если быть точным, надрался, как Силен. Мы начали с вечера с тридцати трех амфор лучшего книдского (на расходы нам было плевать), и когда я проснулся следующим полуднем, от вина осталась лишь головная боль да гул, навроде литавр гуннской кавалерии, а на языке было сухо, как в пыльной Фиваиде. Насколько помню, мне пришлось три дня отсиживаться в бане, прежде чем я пришел в себя. Голова еле варила. В ли игрушки я играл в первый и последний раз в жизни.
Вот так все и было. Теперь мы были солдатами и думали, что будем жить вечно. Мы стали говорить по-армейски — палатки называли «бабочками» и все такое прочее. Получилось так, что для персидской кампании из Египта ни единого солдата не потребовалось, но мы умудрились увязаться за эскортом, который вез деньги Велизарию в Дару, поскольку император приказал большую часть годового дохода префектуры отправить на плату войскам.
Мы даже и вообразить себе не могли того, что увидели, когда добрались до крепости. Miles gloriosus! О славный воин! Сильнейшая крепость в мире, двадцать пять тысяч первостатейных солдат и знаменитейший полководец Империи во главе нашего войска! Говорили, что персы собрали в два раза больше народу у Нисибиса[79], прямо у границы, но кому было до этого дело? Их полководец послал письмо Велизарию, требуя, чтобы он приготовил ему в Даре баню, поскольку он скоро прибудет в наш город и желает там вымыться. Ох, и приготовили же мы ему баню!
Августейший префект снабдил меня рекомендательным письмом, указав в нем, кто был мой отец и все прочее, потому мне довольно повезло — меня назначили дуценарием в отборном кавалерийском вексиллации, Эквитес Маури Скутарии, и я начал военную карьеру с участия в первой из великих побед нашего полководца[80]. Наш вексиллаций был под командой Марцелла, на правом фланге.
Сражение началось на левом фланге, и я как сейчас помню (хотя с тех пор я прошел через такое множество боев!) возбуждение и великолепие этого боя от начала до конца. Конечно же, я ничего не знал о предварительно тщательно разработанных планах Велизария и Гермогена и думал, что все идет так, как должно. Даже ветер был за нас, относя в сторону большинство их стрел во время перестрелки, с которой началось сражение. Враг теснил наш левый фланг, пока Суника и его гунны не ударили по ним с одной стороны, а Фара со своими герулами с другой. Мы с Аполлосом (он тоже был с маврами) смотрели на все это, сгорая от нетерпения. Правый фланг персов побежал, бросая оружие, сражение того гляди кончится без участия двух самых многообещающих молодых офицеров! Почему Марцелл не дает нам приказа к атаке?
Сейчас-то все знают, что произошло. Мы все время видели Велизария — он въехал на вал рва, защищавшего наш фронт Шлем его временами вспыхивал на солнце, и, помню, меня удивляло, почему он то и дело смотрит на нас, совершенно не глядя на отчаянную схватку, в которую ввязался Фара на нашем левом фланге. Скоро мы поняли почему, когда увидели персов слева. Они были прямо перед нами, в двух бросках копья. Трижды крикнув, они пошли прямо на нас, и я почувствовал, как у меня свело желудок — как у каждого солдата в первом бою. Было от чего, хотя всю опасность я осознал только потом, когда Марцелл заставил нас проехаться по полю, чтобы дать нам на практике первые наставления в воинском искусстве.
Дело в том, что их полководец, Пероз, не был новичком, и Велизарий прекрасно это понимал. Когда мы обнажили мечи, уверенные в том, что зададим их левому крылу точно так же, как только что задали правому, Пероз потихоньку передвинул цвет своей армии, знаменитых Бессмертных, чтобы ударить по нам в момент столкновения. Марцелл слишком поздно понял, что происходит, но все равно ничего не смог бы сделать. Мы пошли в атаку после сигнала к отбою, да и Бессмертные… Куда ни кинь, все клин! Нет в мире солдат, равных им, за исключением, может быть, буцеллариев Велизария.
Что случилось потом, точно не помню. Когда ты в самой гуще сражения, никогда ничего не помнишь — ни сколько времени прошло, ни опасности, ни приказов, кроме последнего перед схваткой. Ничего не слышишь — ни труб, ни воплей, ни ржания, — по крайней мере до того, как все кончится. Тогда все это звенит у тебя в ушах аж несколько дней. Это чем-то похоже на бред. Но я не настолько ошалел, чтобы не увидеть, как они все сразу бросились на нас — ряд за рядом, ветераны в доспехах, в прекрасном порядке — скорее тестудо, черепаха, приближающаяся к городским стенам, чем солдаты в открытом бою. Не помню, понимал ли я, что это Бессмертные, но я сразу же почувствовал, что это люди, которые свое дело знают и что это нас могут порубить в куски Мы повернулись и стали отходить. Трубы Марцелла протрубили лаконский контрмарш — так потом мы называли его, — но правда была в том, что каждый был за себя. Какой-то офицер все кричал и кричал: «Копья в бой!» — так мне слышалось, — но копья там или мечи, на деле-то он кричал: «Отступай!» Насколько помню, я не испугался — в такое время просто делаешь то же, что и все. Я почувствовал, что нас разбили, а чувство это всегда премерзкое.
Сколько это тянулось, не знаю. Может, несколько минут, хотя теперь мне все это кажется вечностью. Вокруг все шло кувырком, офицеры выкрикивали приказы, которых никто не понимал, конники проталкивались вперед, в битву, другие — назад, чтобы выбраться из нее. Полный хаос, здрасьте вам! И тут вдруг уголком глаза я замечаю, что Марцелл что-то кричит и указывает куда-то своим мечом. Я ни слова не расслышал, но посмотрел налево и увидел прекраснейшее в моей жизни зрелище.
Велизарий, конечно же, ждал этого мгновения, которое, как он понимал, так или иначе решит судьбу сражения. Движение Бессмертных выдало планы Пероза нашему военачальнику, и теперь Велизарий предупредил его замысел. Нас оттянули назад, ко рву, где наш левый фланг встал под углом к арьергарду. Теперь их фланг был открыт нашему центру. Через ров во весь опор на правое крыло Бессмертных обрушился Суника с отборными воинами из своих гуннов и буцелларии главнокомандующего. Это была более чем схватка! Бессмертные встали углом и повернули на Сунику, а те, что остались от наших конников, помчались назад к гуннам. Воистину, Бессмертные оправдали в тот день свое имя, поскольку сражались, как мирмидоняне под Троей. Но день был наш, и когда их полководец в конце концов пал, даже его Бессмертные побежали с поля боя, бросая щиты.
Мы преследовали врага лишь настолько, чтобы убедиться, что его войско не соберется снова. Велизарий хотел закрепить победу — первую, которую римляне одержали над персами за много лет. Представь себе, в каком восторге были войска! Думаю, мы бросились бы и на штурм Нисибиса, лишь прикажи Велизарий! Однако не сомневаюсь, что он лучше знал, что делать.
Мы приползли назад в Дару — то, что от нас осталось, — во весь голос вопя старинную песню, которую легионы Цезаря пронесли по Галлии и Британии:
— Когда ты так говоришь, ты прямо как юный Рин маб Мэлгон или принц Эльфин, что мечтают о своей первой битве! А я-то принял тебя за мудрого советника, который предвидит свои собственные ходы и ходы противника, как опытный игрок в гвиддвилл!
Руфин замолчал, раздумывая, и я испугался, что оборвал нить его повествования. Мое дело — знать, а этот чужестранец владел таким сокровищем знаний о деяниях и подвигах, которое мне, признаюсь, не терпелось пограбить. К счастью, он не обиделся на мое вмешательство и продолжал:
— Конечно, ты прав. Но я вспоминал своего друга Аполлоса (к слову, он был убит в нашей следующей большой битве, при Каллинике[81]). Он говорил, что первая битва все равно что первая женщина. За последнее не поручусь, поскольку, честно говоря, женщины мало что значили в моей жизни. Но в тот день под стенами Дары я был пьян победой не хуже, чем вином на той нашей ночной попойке в Александрии в честь вступления в армию.
Мы были более чем просто пьяны нашей победой. Pie zeses! Вся армия называла Гермогена Улиссом в совете, и по единому слову Велизария все помчались бы в Индию или Аравию! Но для нашей молодежи настоящим героем был не Гермоген и не Велизарий, а Суника. Суника! Это был низкорослый уродец, как и все его соплеменники, но, как и все его соплеменники, в седле он был что твой кентавр. У него был эскадрон из тридцати вождей его племени, что шли рысью за ним, а над ними развевался на древке бунчук из конского хвоста. В армии говорили, что нечего гадать, куда направлена атака — «следуй за бунчуком Суники», так кричали.
Когда мы тем вечером вернулись из пустыни после преследования врага, в лагере устроили большой пир. Все нумерусы праздновали в своем расположении, на пиру также раздавали захваченную у врага добычу. Но еще до захода солнца все побывали в лагере гуннов, стараясь хоть мельком посмотреть на Сунику, на его плоский нос, покрытые шрамами щеки и остриженные в кружок густые волосы — ну прямо солома, какой кроют дома у него на родине в Паннонии. Сквозь толпу я сумел разглядеть его.
Он сидел, уродливый и бесстрастный, и лишь иногда поглядывал на своих командиров, когда те пили за его здоровье. Пара певцов перед ним тянула бесконечную песню. Наверное, это была песнь победы, но на их варварском скифском наречии это звучало так, как лягушки квакают в дакийском болоте. Видно было, что гуннов песня берет за живое, но Суника сидел неподвижно, как надгробный памятник. Затем вышел горбатый шут-гепид и стал откалывать такие шуточки, что они аж рыдали от смеха, но старый Суника просто сидел в задумчивости, как и прежде.
Да, им было что праздновать! К тому времени все уже слышали рассказ о том, как Суника возглавил первую атаку, сам нацелился на знаменосца Бессмертных и пронзил его копьем так, что оно вышло больше чем на руку между ею лопаток! Персы набросились на него, как пчелы на медведя. Этого-то он и хотел! Сколько персов он в тот день уложил, никто не считал, но все знали, чем увенчалась его схватка. Не сомневаюсь, что к концу лета в Империи не осталось ни единого человека, который не слышал бы о том, как Суника бился с одноглазым персидским военачальником Барезманом, развалив его шлем одним ударом так, что перс полетел с седла в; пыль. Тогда-то Бессмертные и бросились бежать. После этого Суника затянул петлю аркана вокруг ноги Барезмана и поволок его труп по песку на всем скаку прямо туда, где стоял со своим штабом Велизарий. Он закричал, что персидский военачальник пришел в Дарас принять ванну, которую за день до того потребовал приготовить его посол.
Трибун фыркнул, вспоминая:
— Весь оставшийся год считалось верхом остроумия вежливо осведомляться у персидских послов, когда их царь соизволит прибыть в Дарас для омовения «У нас есть искусный бальнеатор. Просто позовите Сунику!» Шутка не прожила и года — на войне как на войне, такова судьба. Следующей весной при Каллинике мы снова столкнулись с персидской армией. Кто победил, мы или они, — не могу сказать, но знаю, что мы взяли столько же, сколько отдали. Мы были близки разгрому, и именно тогда погиб мой друг Аполлос — когда! федераты побежали с поля боя, открыв наш правый фланг. Все воистину пошло ко псам. Центр того гляди подастся, Велизарий и Суника дерутся, не спешиваясь, рядом с пехотинцами. Глупо было смеяться над персами — это опасные враги. На другой год наш император и их царь подписали то, что они называли Вечным Миром. По правде говоря, восемь лет спустя война вспыхнула снова, но это уже было после меня.
Мой собеседник немного помолчал, погрузившись в размышления. Я чувствовал, ч го душа его в смятении и что в сердце он все еще слышит грохот колес и топот тяжелой конницы и видит себя в ослепительном солнце жаркой пустынной страны, далекой от туманного зеленого Острова Придайн.
— Что занесло тебя в Африку? — наконец спросил я, пытаясь отвлечь его от явно невеселых размышлений.
— В Африку? — ответил он, очнувшись от раздумий. — О, это долгая история, и я не стану докучать тебе рассказом. После Аполлоса, который, как я тебе уже говорил, погиб при Каллинике, у меня не осталось никого, кого я мог бы назвать другом. Я не знаю, как это вышло, — я мало пил и не держал любовницы, потому мои братья офицеры считали меня нудной скотиной. В любом случае я не запускал своих солдат и был так увлечен своими военными обязанностями, что остальное меня просто не интересовало. Поначалу я служил в кавалерии — мне, как и всем остальным, кружила голову слава Суники. Пока остальные пили, я учился и вскоре овладел готским, что позволило мне командовать когортой гуннских всадников.
Наш главнокомандующий, Велизарий, на параде отметил их бравый вид и прикомандировал меня к своему штабу. Итак, я стал бандифером, знаменосцем буцеллариев нашего полководца во время нашего вторжения в Африку. После того как мы разбили вандалов, я считал, что останусь в кавалерии на всю жизнь, но судьба решила иначе. Вновь присоединив Африку к Империи, император приказал Велизарию отвоевать у готов Италию. При взятии Панорма я был ранен готской стрелой — она рассекла сухожилия на моем правом запястье. Я несколько месяцев пролежал в лихорадке — возможно, в рану попал яд. Потом я остался на Сицилии и присоединился к армии к тому времени, когда Велизарий взял Рим, который затем, в свою очередь, обложили готы.
Я получил при этом возможность повернуть к лучшему мою военную карьеру. Хотя Велизарий в то время использовал свою кавалерию так же славно, как и всегда, ему еще больше нужны были искусные инженеры и артиллеристы. У меня не было опыта ни в том ни в другом, но я часто разговаривал с теми из моих товарищей, что были в этом деле доками, и учился, пока почти наизусть не заучил рукописи Витрувия, Герона, Битона, Филона и прочих. И теперь я был способен на практике приложить свои знания в артиллерии и фортификации.
Я все более поражался одинокому нраву этого так много странствовавшего человека, и его упоминание об острове Сицилия напомнило мне кое о чем из того, что он говорил раньше.
— Ведь после безвременной смерти твоего отца твоя мать удалилась на Сицилию? — спросил я.
Руфин на мгновение скривился — или мне так показалось.
— Моя мать жила в нашем сицилийском имении. Верно, по моему предложению мои люди отвезли меня туда для выздоровления. Однако вскоре после вторжения в Италию, когда Велизарий переплыл через проливы к Региуму, она объяснила мне, что мои комнаты нужны для того, чтобы ухаживать за больными, которых обихаживали ее монахи. Как я Уже говорил тебе, она очень набожная женщина. Действительно, мне казалось, что ее набожность даже больше, чем у самих монахов, поскольку я подслушал как-то, как аббат отговаривал ее, когда она попросила меня освободить жилье. Верно, на вилле более тридцати комнат, роскошные бани и все виды удобств, которые монахам не нужны, но, думаю, у моей матери были веские причины для того, чтобы так поступать.
К тому времени я уже снова был способен ездить верхом, потому я распрощался с матерью и отправился в армию. Помню, моя побывка меня разочаровала. Все это кажется нелепым, но с того дня, как я записался в армию в Александрии, я лелеял детскую мечту о том, как однажды появлюсь у ворот дома моей матери во главе блистательной кавалькады солдат и докажу ей… не знаю что. В конце концов я действительно приехал к ней с эскортом, но все получилось не так, как я себе воображал.
— Ты виделся с ней еще раз? — между прочим спросил я, не желая касаться личных вопросов.
— Нет, — коротко ответил Руфин. — Мне сказали, что она снова вышла замуж лет этак шесть или семь назад, когда Тотила[82] завоевал Сицилию. Человек, что рассказывал мне об этом, говорил с тем, кто мог знать правду. Но я до сих пор с трудом могу поверить в то, что она, бывшая замужем за таким человеком, как мой отец, могла согласиться выйти за гота, какого бы благородного рода он в своем племени ни был.
Иногда я задаюсь вопросом, не совершил ли я ошибки, поскольку я уверен (хотя она никогда мне об этом не говорила), что она не одобряла моей женитьбы, и, может быть, это несколько охладило ее чувства ко мне и заставило забыть обязанности по отношению к своему настоящему супругу.
— Ты не говорил, что был женат! — невольно вмешался я.
— Да, как многие наши офицеры, я женился в Карфагене на своей синеглазой вандалке. И, как многие из таких браков, долго он не продлился. Вскоре после этого она потеряла свое имущество, когда правительство приказало конфисковать вандальские земли, и мудро позаботилась о том, чтобы найти мужа, более способного содержать себя, чем я. Боюсь, все это было ошибкой. Есть люди, не созданные для брака. Даже для дружбы, может быть Я был женат почти два года и все же едва помню лицо своей жены. Единственное, что я помню со времени нашей совместной жизни, так это как на их варварском наречии приказать подать обед: scapia matzm ia drmcan!
А вот Хелладия — любовница Аполлоса — встает передо мной так, словно ни дня не прошло с тех пор, как мы разговаривали в последний раз тридцать лет назад! Бедняжка. Это было тогда, когда я вернулся в Александрию после Каллиника, чтобы рассказать ей о гибели Аполлоса. Она уже получила об этом известия незадолго до моего приезда, но стояла передо мной бледная, вся в слезах, словно впервые услышала это от меня. Она была так хороша, что я вмиг понял — это не я, оставшийся в живых после побоища при Каллинике, счастливец, а Аполлос. Признаюсь, в тот миг я завидовал ему.
Бедная, милая Хелладия! Помню, она, рыдая, вцепилась в меня, даже просила взять ее с собой, глядя на меня так нежно, говоря, что мы были лучшими друзьями Аполлоса и вместе мы по крайней мере сможем хранить память о нем! Я почувствовал такое искушение, какого ни прежде, ни потом в жизни не испытывал, но счастлив сказать, что моя верность другу преодолела все остальные чувства. Я сказал ей — довольно резко, боюсь, — что должен тотчас встать под орлов, и оставил ее в одиночестве в той комнате, где она провела столько беспечных, счастливых часов. Она повисла на мне и попыталась поцеловать меня на прощание. У нее была мокрая щека, и мне пришлось поспешно уйти Как мог я сказать ей, что я боюсь, что не смогу остаться верным памяти нашего дорогого друга, если хоть еще немного побуду с ней! Я рад, что поступил верно, хотя временами я спрашиваю себя: неужели это действительно было бы так дурно, если бы то, чего я боялся, случилось?
Трибун смущенно замолк. Но я не ответил на его вопрос, поскольку, если бы и знал ответ, он не был бы добрым. Он неловко прочистил горло и быстро вернулся к своему рассказу. — Бедная, милая Хелладия, — пробормотал он, — где ты теперь? Прости, друг мой, иногда моя повесть бежит сама по себе, словно необученный конь под новобранцем на первом параде в кампусе. О чем бишь я? А, да, о днях моей юности. Что же, после того как осада с Рима была снята, меня так и подмывало навестить дом моего детства. Все те годы, что я провел в Египте и в Восточной префектуре, я мечтал еще раз посмотреть на Рим из окна в башне. Этот вид в детстве так возбуждал мое воображение. Я мысленно рисовал себе тучу пыли, висевшую над оживленной дорогой Виа Клодиа за оливковыми рощами Я вспоминал вылазки, которые мы с отцом временами устраивали на озеро Сабатин, где мы часами сидели, ловя рыбу или пуская черепки прыгать по воде. Я слышал скрип телег и веселые крики рабов, возвращавшихся вечером со сбора винограда, звон гонга с виллы, собиравший нас к обеду, утреннее цоканье копыт эскорта, который сопровождал моего отца в Сенат, и многое другое. Ладно… Мне кажется, что чаще всего мне приходит на ум тот день, когда мы с отцом играли в наш игрушечный флот на водохранилище. Я помню каждое его слово, смену всех выражений его лица. Не спрашивай, почему я помню этот день лучше прочих. Я не знаю этого.
— Ты побывал дома? Там все изменилось?
— Не знаю. Когда у меня появлялась такая возможность, я все откладывал и откладывал. Так и не съездил туда. Не знаю почему. Может, боялся, что готы разрушили дом, а видеть это было бы тяжело. Странное дело — пока мы несколько месяцев сидели в осаде и не могли выбраться, я каждый день забирался на башню у Саларийских ворот и изо всех сил старался разглядеть нашу виллу среди северных холмов. Я так и не увидел ее, хотя оттуда Рим было видно.
Конечно, я повидал много других знакомых мест. Они страшно переменились. Большинство горожан сбежали или перемерли с голоду во время готской оккупации. Ко времени моего прибытия (я сопровождал подкрепление под командой Мартина и Валериана) дела у нас шли туго. Много общественных зданий было снесено ради камня, который использовали для новых стен, сооруженных Велизарием. Статуи мавзолея Адриана, разбитые, лежали на земле, и наш гарнизон был обязан в критический момент сбрасывать их со стен на врага.
Но корабль Энея был до сих пор в полной сохранности, как и много лет назад, когда отец впервые взял меня в дом у Тибра, где он стоял, рассказывая о предопределенной Риму славе. Не спрашивай, как он сохранился, когда столько было утрачено. Для меня это был, в конце концов, символ вечного могущества Империи. Разве не на этом самом корабле ее основатель, странник, не имеющий друзей, скиталец по морским волнам, пережил ужасные бури, которые напускала на него Юнона во время его бегства из Трои? Он пережил разрушительную ярость варваров, чтобы увидеть возрождение Рима в наше время, и я верю, что его шпангоуты и киль так крепко и искусно соединены, что он переживет и новый потоп, и все шторма, которые Господь сочтет нужным выпустить на нас из Пещеры Эола.
Внизу, под опасной скалой, на которой ютились, беседуя, мы с трибуном, лежала тьма. Сырой ветер с затопленной равнины кружился в кустах и ветвях вокруг нас, и на мгновение мне показалось, что нас тоже может унести во враждебный океан. В словах моего собеседника на миг сверкнуло поэтическое вдохновение — может, его мысли вызвали к жизни старые стихи, вложенные в его сознание еще в детстве.
— Раза два во время осады я приходил на место, где рядом с Капитолием находилась моя старая школа, — продолжал говорить мне на ухо Руфин. — Странно, что офицер с такими большими полномочиями был прежде мальчишкой, все заботы которого и были-то что подраться с товарищами за сиденье, с которого лучше всего было видно улицу. Где-то был теперь наш старый магистер, чья ферула[83] наводила на меня в детстве такой ужас? Я стоял на том месте, откуда мой отец однажды отвел меня в мой класс и вспоминал — нет, не вспоминал. Я видел все это, как прежде, — как он посмотрел на меня с любовью и гордостью И с горечью вспомнил, как я даже не задержался, чтобы побыть с ним — а ведь мог, — а побежал к моим товарищам.
Не то чтобы я не ценил любви отца, просто по глупости я хотел заслужить то, что, как я понял потом, дается просто так Когда мы повернулись, чтобы посмотреть, как кавалерия короля Теодорика проезжает по улице мимо нашей школы, я загорелся мыслью однажды въехать в таком же великолепии, в блеске оружия, в ворота нашей виллы.
Однажды я достиг желаемого — и что? Я знал, что меня ценят в совете Велизария, что я сыграл свою роль в возвращении Рима Империи. Может, этого и хотел мой отец, и даже больше — но что все это значило теперь, когда он был мертв? Ты будешь смеяться, что старый вояка, правая рука которого больше не может держать меч, изображает из себя философа. Верно, я не философ, но солдат видит в жизни кое-что, что и философу неплохо бы знать. Император Марк Аврелий был воином и философом. У него есть поговорка, такая правдивая (как мне кажется), что я заучил ее на память. «Человек, которого волнует слава, не понимает, что все, кто запомнит его, сами вскоре умрут, затем и те, кто придет им на смену, пока вся память о нем не сотрется, пройдя по череде людей, что вспыхивают и гаснут, словно свечи». Что же тогда делать человеку? Он не может оставаться в настоящем, не может вернуться в прошлое. Он должен жить и исполнять свой долг, но зачем — честно признаюсь, я иногда не понимаю.
— Боюсь, ты ошибаешься, друг мой, — мягко сказал я. — Через поэтическое вдохновение человек и дела его живут вечно. Может быть, например, что король Поуиса Брохваэль обречен этим летом погибнуть в военном походе против ивисов. А может быть, спокойно умрет от старости. Но он будет жить до конца времен благодаря славе, которую Талиесин воздал ему в хвалебной песне.
Что же, меня понесло прочь вместе с остальными. Я заложил все, что у меня было, богатому цирюльнику, чтобы купить снаряжение (не было времени, чтобы попросить денег у матери, да она и все равно бы не согласилась, чтобы я бросил учебу). День, когда я прошел свою пробацию перед префектом, был единственным в моей жизни, когда я здорово перепил — если быть точным, надрался, как Силен. Мы начали с вечера с тридцати трех амфор лучшего книдского (на расходы нам было плевать), и когда я проснулся следующим полуднем, от вина осталась лишь головная боль да гул, навроде литавр гуннской кавалерии, а на языке было сухо, как в пыльной Фиваиде. Насколько помню, мне пришлось три дня отсиживаться в бане, прежде чем я пришел в себя. Голова еле варила. В ли игрушки я играл в первый и последний раз в жизни.
Вот так все и было. Теперь мы были солдатами и думали, что будем жить вечно. Мы стали говорить по-армейски — палатки называли «бабочками» и все такое прочее. Получилось так, что для персидской кампании из Египта ни единого солдата не потребовалось, но мы умудрились увязаться за эскортом, который вез деньги Велизарию в Дару, поскольку император приказал большую часть годового дохода префектуры отправить на плату войскам.
Мы даже и вообразить себе не могли того, что увидели, когда добрались до крепости. Miles gloriosus! О славный воин! Сильнейшая крепость в мире, двадцать пять тысяч первостатейных солдат и знаменитейший полководец Империи во главе нашего войска! Говорили, что персы собрали в два раза больше народу у Нисибиса[79], прямо у границы, но кому было до этого дело? Их полководец послал письмо Велизарию, требуя, чтобы он приготовил ему в Даре баню, поскольку он скоро прибудет в наш город и желает там вымыться. Ох, и приготовили же мы ему баню!
Августейший префект снабдил меня рекомендательным письмом, указав в нем, кто был мой отец и все прочее, потому мне довольно повезло — меня назначили дуценарием в отборном кавалерийском вексиллации, Эквитес Маури Скутарии, и я начал военную карьеру с участия в первой из великих побед нашего полководца[80]. Наш вексиллаций был под командой Марцелла, на правом фланге.
Сражение началось на левом фланге, и я как сейчас помню (хотя с тех пор я прошел через такое множество боев!) возбуждение и великолепие этого боя от начала до конца. Конечно же, я ничего не знал о предварительно тщательно разработанных планах Велизария и Гермогена и думал, что все идет так, как должно. Даже ветер был за нас, относя в сторону большинство их стрел во время перестрелки, с которой началось сражение. Враг теснил наш левый фланг, пока Суника и его гунны не ударили по ним с одной стороны, а Фара со своими герулами с другой. Мы с Аполлосом (он тоже был с маврами) смотрели на все это, сгорая от нетерпения. Правый фланг персов побежал, бросая оружие, сражение того гляди кончится без участия двух самых многообещающих молодых офицеров! Почему Марцелл не дает нам приказа к атаке?
Сейчас-то все знают, что произошло. Мы все время видели Велизария — он въехал на вал рва, защищавшего наш фронт Шлем его временами вспыхивал на солнце, и, помню, меня удивляло, почему он то и дело смотрит на нас, совершенно не глядя на отчаянную схватку, в которую ввязался Фара на нашем левом фланге. Скоро мы поняли почему, когда увидели персов слева. Они были прямо перед нами, в двух бросках копья. Трижды крикнув, они пошли прямо на нас, и я почувствовал, как у меня свело желудок — как у каждого солдата в первом бою. Было от чего, хотя всю опасность я осознал только потом, когда Марцелл заставил нас проехаться по полю, чтобы дать нам на практике первые наставления в воинском искусстве.
Дело в том, что их полководец, Пероз, не был новичком, и Велизарий прекрасно это понимал. Когда мы обнажили мечи, уверенные в том, что зададим их левому крылу точно так же, как только что задали правому, Пероз потихоньку передвинул цвет своей армии, знаменитых Бессмертных, чтобы ударить по нам в момент столкновения. Марцелл слишком поздно понял, что происходит, но все равно ничего не смог бы сделать. Мы пошли в атаку после сигнала к отбою, да и Бессмертные… Куда ни кинь, все клин! Нет в мире солдат, равных им, за исключением, может быть, буцеллариев Велизария.
Что случилось потом, точно не помню. Когда ты в самой гуще сражения, никогда ничего не помнишь — ни сколько времени прошло, ни опасности, ни приказов, кроме последнего перед схваткой. Ничего не слышишь — ни труб, ни воплей, ни ржания, — по крайней мере до того, как все кончится. Тогда все это звенит у тебя в ушах аж несколько дней. Это чем-то похоже на бред. Но я не настолько ошалел, чтобы не увидеть, как они все сразу бросились на нас — ряд за рядом, ветераны в доспехах, в прекрасном порядке — скорее тестудо, черепаха, приближающаяся к городским стенам, чем солдаты в открытом бою. Не помню, понимал ли я, что это Бессмертные, но я сразу же почувствовал, что это люди, которые свое дело знают и что это нас могут порубить в куски Мы повернулись и стали отходить. Трубы Марцелла протрубили лаконский контрмарш — так потом мы называли его, — но правда была в том, что каждый был за себя. Какой-то офицер все кричал и кричал: «Копья в бой!» — так мне слышалось, — но копья там или мечи, на деле-то он кричал: «Отступай!» Насколько помню, я не испугался — в такое время просто делаешь то же, что и все. Я почувствовал, что нас разбили, а чувство это всегда премерзкое.
Сколько это тянулось, не знаю. Может, несколько минут, хотя теперь мне все это кажется вечностью. Вокруг все шло кувырком, офицеры выкрикивали приказы, которых никто не понимал, конники проталкивались вперед, в битву, другие — назад, чтобы выбраться из нее. Полный хаос, здрасьте вам! И тут вдруг уголком глаза я замечаю, что Марцелл что-то кричит и указывает куда-то своим мечом. Я ни слова не расслышал, но посмотрел налево и увидел прекраснейшее в моей жизни зрелище.
Велизарий, конечно же, ждал этого мгновения, которое, как он понимал, так или иначе решит судьбу сражения. Движение Бессмертных выдало планы Пероза нашему военачальнику, и теперь Велизарий предупредил его замысел. Нас оттянули назад, ко рву, где наш левый фланг встал под углом к арьергарду. Теперь их фланг был открыт нашему центру. Через ров во весь опор на правое крыло Бессмертных обрушился Суника с отборными воинами из своих гуннов и буцелларии главнокомандующего. Это была более чем схватка! Бессмертные встали углом и повернули на Сунику, а те, что остались от наших конников, помчались назад к гуннам. Воистину, Бессмертные оправдали в тот день свое имя, поскольку сражались, как мирмидоняне под Троей. Но день был наш, и когда их полководец в конце концов пал, даже его Бессмертные побежали с поля боя, бросая щиты.
Мы преследовали врага лишь настолько, чтобы убедиться, что его войско не соберется снова. Велизарий хотел закрепить победу — первую, которую римляне одержали над персами за много лет. Представь себе, в каком восторге были войска! Думаю, мы бросились бы и на штурм Нисибиса, лишь прикажи Велизарий! Однако не сомневаюсь, что он лучше знал, что делать.
Мы приползли назад в Дару — то, что от нас осталось, — во весь голос вопя старинную песню, которую легионы Цезаря пронесли по Галлии и Британии:
Я рассмеялся.
Галлов Цезарь покоряет,
Никомед же — Цезаря:
Нынче Цезарь торжествует,
Покоривший Галлию!
— Когда ты так говоришь, ты прямо как юный Рин маб Мэлгон или принц Эльфин, что мечтают о своей первой битве! А я-то принял тебя за мудрого советника, который предвидит свои собственные ходы и ходы противника, как опытный игрок в гвиддвилл!
Руфин замолчал, раздумывая, и я испугался, что оборвал нить его повествования. Мое дело — знать, а этот чужестранец владел таким сокровищем знаний о деяниях и подвигах, которое мне, признаюсь, не терпелось пограбить. К счастью, он не обиделся на мое вмешательство и продолжал:
— Конечно, ты прав. Но я вспоминал своего друга Аполлоса (к слову, он был убит в нашей следующей большой битве, при Каллинике[81]). Он говорил, что первая битва все равно что первая женщина. За последнее не поручусь, поскольку, честно говоря, женщины мало что значили в моей жизни. Но в тот день под стенами Дары я был пьян победой не хуже, чем вином на той нашей ночной попойке в Александрии в честь вступления в армию.
Мы были более чем просто пьяны нашей победой. Pie zeses! Вся армия называла Гермогена Улиссом в совете, и по единому слову Велизария все помчались бы в Индию или Аравию! Но для нашей молодежи настоящим героем был не Гермоген и не Велизарий, а Суника. Суника! Это был низкорослый уродец, как и все его соплеменники, но, как и все его соплеменники, в седле он был что твой кентавр. У него был эскадрон из тридцати вождей его племени, что шли рысью за ним, а над ними развевался на древке бунчук из конского хвоста. В армии говорили, что нечего гадать, куда направлена атака — «следуй за бунчуком Суники», так кричали.
Когда мы тем вечером вернулись из пустыни после преследования врага, в лагере устроили большой пир. Все нумерусы праздновали в своем расположении, на пиру также раздавали захваченную у врага добычу. Но еще до захода солнца все побывали в лагере гуннов, стараясь хоть мельком посмотреть на Сунику, на его плоский нос, покрытые шрамами щеки и остриженные в кружок густые волосы — ну прямо солома, какой кроют дома у него на родине в Паннонии. Сквозь толпу я сумел разглядеть его.
Он сидел, уродливый и бесстрастный, и лишь иногда поглядывал на своих командиров, когда те пили за его здоровье. Пара певцов перед ним тянула бесконечную песню. Наверное, это была песнь победы, но на их варварском скифском наречии это звучало так, как лягушки квакают в дакийском болоте. Видно было, что гуннов песня берет за живое, но Суника сидел неподвижно, как надгробный памятник. Затем вышел горбатый шут-гепид и стал откалывать такие шуточки, что они аж рыдали от смеха, но старый Суника просто сидел в задумчивости, как и прежде.
Да, им было что праздновать! К тому времени все уже слышали рассказ о том, как Суника возглавил первую атаку, сам нацелился на знаменосца Бессмертных и пронзил его копьем так, что оно вышло больше чем на руку между ею лопаток! Персы набросились на него, как пчелы на медведя. Этого-то он и хотел! Сколько персов он в тот день уложил, никто не считал, но все знали, чем увенчалась его схватка. Не сомневаюсь, что к концу лета в Империи не осталось ни единого человека, который не слышал бы о том, как Суника бился с одноглазым персидским военачальником Барезманом, развалив его шлем одним ударом так, что перс полетел с седла в; пыль. Тогда-то Бессмертные и бросились бежать. После этого Суника затянул петлю аркана вокруг ноги Барезмана и поволок его труп по песку на всем скаку прямо туда, где стоял со своим штабом Велизарий. Он закричал, что персидский военачальник пришел в Дарас принять ванну, которую за день до того потребовал приготовить его посол.
Трибун фыркнул, вспоминая:
— Весь оставшийся год считалось верхом остроумия вежливо осведомляться у персидских послов, когда их царь соизволит прибыть в Дарас для омовения «У нас есть искусный бальнеатор. Просто позовите Сунику!» Шутка не прожила и года — на войне как на войне, такова судьба. Следующей весной при Каллинике мы снова столкнулись с персидской армией. Кто победил, мы или они, — не могу сказать, но знаю, что мы взяли столько же, сколько отдали. Мы были близки разгрому, и именно тогда погиб мой друг Аполлос — когда! федераты побежали с поля боя, открыв наш правый фланг. Все воистину пошло ко псам. Центр того гляди подастся, Велизарий и Суника дерутся, не спешиваясь, рядом с пехотинцами. Глупо было смеяться над персами — это опасные враги. На другой год наш император и их царь подписали то, что они называли Вечным Миром. По правде говоря, восемь лет спустя война вспыхнула снова, но это уже было после меня.
Мой собеседник немного помолчал, погрузившись в размышления. Я чувствовал, ч го душа его в смятении и что в сердце он все еще слышит грохот колес и топот тяжелой конницы и видит себя в ослепительном солнце жаркой пустынной страны, далекой от туманного зеленого Острова Придайн.
— Что занесло тебя в Африку? — наконец спросил я, пытаясь отвлечь его от явно невеселых размышлений.
— В Африку? — ответил он, очнувшись от раздумий. — О, это долгая история, и я не стану докучать тебе рассказом. После Аполлоса, который, как я тебе уже говорил, погиб при Каллинике, у меня не осталось никого, кого я мог бы назвать другом. Я не знаю, как это вышло, — я мало пил и не держал любовницы, потому мои братья офицеры считали меня нудной скотиной. В любом случае я не запускал своих солдат и был так увлечен своими военными обязанностями, что остальное меня просто не интересовало. Поначалу я служил в кавалерии — мне, как и всем остальным, кружила голову слава Суники. Пока остальные пили, я учился и вскоре овладел готским, что позволило мне командовать когортой гуннских всадников.
Наш главнокомандующий, Велизарий, на параде отметил их бравый вид и прикомандировал меня к своему штабу. Итак, я стал бандифером, знаменосцем буцеллариев нашего полководца во время нашего вторжения в Африку. После того как мы разбили вандалов, я считал, что останусь в кавалерии на всю жизнь, но судьба решила иначе. Вновь присоединив Африку к Империи, император приказал Велизарию отвоевать у готов Италию. При взятии Панорма я был ранен готской стрелой — она рассекла сухожилия на моем правом запястье. Я несколько месяцев пролежал в лихорадке — возможно, в рану попал яд. Потом я остался на Сицилии и присоединился к армии к тому времени, когда Велизарий взял Рим, который затем, в свою очередь, обложили готы.
Я получил при этом возможность повернуть к лучшему мою военную карьеру. Хотя Велизарий в то время использовал свою кавалерию так же славно, как и всегда, ему еще больше нужны были искусные инженеры и артиллеристы. У меня не было опыта ни в том ни в другом, но я часто разговаривал с теми из моих товарищей, что были в этом деле доками, и учился, пока почти наизусть не заучил рукописи Витрувия, Герона, Битона, Филона и прочих. И теперь я был способен на практике приложить свои знания в артиллерии и фортификации.
Я все более поражался одинокому нраву этого так много странствовавшего человека, и его упоминание об острове Сицилия напомнило мне кое о чем из того, что он говорил раньше.
— Ведь после безвременной смерти твоего отца твоя мать удалилась на Сицилию? — спросил я.
Руфин на мгновение скривился — или мне так показалось.
— Моя мать жила в нашем сицилийском имении. Верно, по моему предложению мои люди отвезли меня туда для выздоровления. Однако вскоре после вторжения в Италию, когда Велизарий переплыл через проливы к Региуму, она объяснила мне, что мои комнаты нужны для того, чтобы ухаживать за больными, которых обихаживали ее монахи. Как я Уже говорил тебе, она очень набожная женщина. Действительно, мне казалось, что ее набожность даже больше, чем у самих монахов, поскольку я подслушал как-то, как аббат отговаривал ее, когда она попросила меня освободить жилье. Верно, на вилле более тридцати комнат, роскошные бани и все виды удобств, которые монахам не нужны, но, думаю, у моей матери были веские причины для того, чтобы так поступать.
К тому времени я уже снова был способен ездить верхом, потому я распрощался с матерью и отправился в армию. Помню, моя побывка меня разочаровала. Все это кажется нелепым, но с того дня, как я записался в армию в Александрии, я лелеял детскую мечту о том, как однажды появлюсь у ворот дома моей матери во главе блистательной кавалькады солдат и докажу ей… не знаю что. В конце концов я действительно приехал к ней с эскортом, но все получилось не так, как я себе воображал.
— Ты виделся с ней еще раз? — между прочим спросил я, не желая касаться личных вопросов.
— Нет, — коротко ответил Руфин. — Мне сказали, что она снова вышла замуж лет этак шесть или семь назад, когда Тотила[82] завоевал Сицилию. Человек, что рассказывал мне об этом, говорил с тем, кто мог знать правду. Но я до сих пор с трудом могу поверить в то, что она, бывшая замужем за таким человеком, как мой отец, могла согласиться выйти за гота, какого бы благородного рода он в своем племени ни был.
Иногда я задаюсь вопросом, не совершил ли я ошибки, поскольку я уверен (хотя она никогда мне об этом не говорила), что она не одобряла моей женитьбы, и, может быть, это несколько охладило ее чувства ко мне и заставило забыть обязанности по отношению к своему настоящему супругу.
— Ты не говорил, что был женат! — невольно вмешался я.
— Да, как многие наши офицеры, я женился в Карфагене на своей синеглазой вандалке. И, как многие из таких браков, долго он не продлился. Вскоре после этого она потеряла свое имущество, когда правительство приказало конфисковать вандальские земли, и мудро позаботилась о том, чтобы найти мужа, более способного содержать себя, чем я. Боюсь, все это было ошибкой. Есть люди, не созданные для брака. Даже для дружбы, может быть Я был женат почти два года и все же едва помню лицо своей жены. Единственное, что я помню со времени нашей совместной жизни, так это как на их варварском наречии приказать подать обед: scapia matzm ia drmcan!
А вот Хелладия — любовница Аполлоса — встает передо мной так, словно ни дня не прошло с тех пор, как мы разговаривали в последний раз тридцать лет назад! Бедняжка. Это было тогда, когда я вернулся в Александрию после Каллиника, чтобы рассказать ей о гибели Аполлоса. Она уже получила об этом известия незадолго до моего приезда, но стояла передо мной бледная, вся в слезах, словно впервые услышала это от меня. Она была так хороша, что я вмиг понял — это не я, оставшийся в живых после побоища при Каллинике, счастливец, а Аполлос. Признаюсь, в тот миг я завидовал ему.
Бедная, милая Хелладия! Помню, она, рыдая, вцепилась в меня, даже просила взять ее с собой, глядя на меня так нежно, говоря, что мы были лучшими друзьями Аполлоса и вместе мы по крайней мере сможем хранить память о нем! Я почувствовал такое искушение, какого ни прежде, ни потом в жизни не испытывал, но счастлив сказать, что моя верность другу преодолела все остальные чувства. Я сказал ей — довольно резко, боюсь, — что должен тотчас встать под орлов, и оставил ее в одиночестве в той комнате, где она провела столько беспечных, счастливых часов. Она повисла на мне и попыталась поцеловать меня на прощание. У нее была мокрая щека, и мне пришлось поспешно уйти Как мог я сказать ей, что я боюсь, что не смогу остаться верным памяти нашего дорогого друга, если хоть еще немного побуду с ней! Я рад, что поступил верно, хотя временами я спрашиваю себя: неужели это действительно было бы так дурно, если бы то, чего я боялся, случилось?
Трибун смущенно замолк. Но я не ответил на его вопрос, поскольку, если бы и знал ответ, он не был бы добрым. Он неловко прочистил горло и быстро вернулся к своему рассказу. — Бедная, милая Хелладия, — пробормотал он, — где ты теперь? Прости, друг мой, иногда моя повесть бежит сама по себе, словно необученный конь под новобранцем на первом параде в кампусе. О чем бишь я? А, да, о днях моей юности. Что же, после того как осада с Рима была снята, меня так и подмывало навестить дом моего детства. Все те годы, что я провел в Египте и в Восточной префектуре, я мечтал еще раз посмотреть на Рим из окна в башне. Этот вид в детстве так возбуждал мое воображение. Я мысленно рисовал себе тучу пыли, висевшую над оживленной дорогой Виа Клодиа за оливковыми рощами Я вспоминал вылазки, которые мы с отцом временами устраивали на озеро Сабатин, где мы часами сидели, ловя рыбу или пуская черепки прыгать по воде. Я слышал скрип телег и веселые крики рабов, возвращавшихся вечером со сбора винограда, звон гонга с виллы, собиравший нас к обеду, утреннее цоканье копыт эскорта, который сопровождал моего отца в Сенат, и многое другое. Ладно… Мне кажется, что чаще всего мне приходит на ум тот день, когда мы с отцом играли в наш игрушечный флот на водохранилище. Я помню каждое его слово, смену всех выражений его лица. Не спрашивай, почему я помню этот день лучше прочих. Я не знаю этого.
— Ты побывал дома? Там все изменилось?
— Не знаю. Когда у меня появлялась такая возможность, я все откладывал и откладывал. Так и не съездил туда. Не знаю почему. Может, боялся, что готы разрушили дом, а видеть это было бы тяжело. Странное дело — пока мы несколько месяцев сидели в осаде и не могли выбраться, я каждый день забирался на башню у Саларийских ворот и изо всех сил старался разглядеть нашу виллу среди северных холмов. Я так и не увидел ее, хотя оттуда Рим было видно.
Конечно, я повидал много других знакомых мест. Они страшно переменились. Большинство горожан сбежали или перемерли с голоду во время готской оккупации. Ко времени моего прибытия (я сопровождал подкрепление под командой Мартина и Валериана) дела у нас шли туго. Много общественных зданий было снесено ради камня, который использовали для новых стен, сооруженных Велизарием. Статуи мавзолея Адриана, разбитые, лежали на земле, и наш гарнизон был обязан в критический момент сбрасывать их со стен на врага.
Но корабль Энея был до сих пор в полной сохранности, как и много лет назад, когда отец впервые взял меня в дом у Тибра, где он стоял, рассказывая о предопределенной Риму славе. Не спрашивай, как он сохранился, когда столько было утрачено. Для меня это был, в конце концов, символ вечного могущества Империи. Разве не на этом самом корабле ее основатель, странник, не имеющий друзей, скиталец по морским волнам, пережил ужасные бури, которые напускала на него Юнона во время его бегства из Трои? Он пережил разрушительную ярость варваров, чтобы увидеть возрождение Рима в наше время, и я верю, что его шпангоуты и киль так крепко и искусно соединены, что он переживет и новый потоп, и все шторма, которые Господь сочтет нужным выпустить на нас из Пещеры Эола.
Внизу, под опасной скалой, на которой ютились, беседуя, мы с трибуном, лежала тьма. Сырой ветер с затопленной равнины кружился в кустах и ветвях вокруг нас, и на мгновение мне показалось, что нас тоже может унести во враждебный океан. В словах моего собеседника на миг сверкнуло поэтическое вдохновение — может, его мысли вызвали к жизни старые стихи, вложенные в его сознание еще в детстве.
— Раза два во время осады я приходил на место, где рядом с Капитолием находилась моя старая школа, — продолжал говорить мне на ухо Руфин. — Странно, что офицер с такими большими полномочиями был прежде мальчишкой, все заботы которого и были-то что подраться с товарищами за сиденье, с которого лучше всего было видно улицу. Где-то был теперь наш старый магистер, чья ферула[83] наводила на меня в детстве такой ужас? Я стоял на том месте, откуда мой отец однажды отвел меня в мой класс и вспоминал — нет, не вспоминал. Я видел все это, как прежде, — как он посмотрел на меня с любовью и гордостью И с горечью вспомнил, как я даже не задержался, чтобы побыть с ним — а ведь мог, — а побежал к моим товарищам.
Не то чтобы я не ценил любви отца, просто по глупости я хотел заслужить то, что, как я понял потом, дается просто так Когда мы повернулись, чтобы посмотреть, как кавалерия короля Теодорика проезжает по улице мимо нашей школы, я загорелся мыслью однажды въехать в таком же великолепии, в блеске оружия, в ворота нашей виллы.
Однажды я достиг желаемого — и что? Я знал, что меня ценят в совете Велизария, что я сыграл свою роль в возвращении Рима Империи. Может, этого и хотел мой отец, и даже больше — но что все это значило теперь, когда он был мертв? Ты будешь смеяться, что старый вояка, правая рука которого больше не может держать меч, изображает из себя философа. Верно, я не философ, но солдат видит в жизни кое-что, что и философу неплохо бы знать. Император Марк Аврелий был воином и философом. У него есть поговорка, такая правдивая (как мне кажется), что я заучил ее на память. «Человек, которого волнует слава, не понимает, что все, кто запомнит его, сами вскоре умрут, затем и те, кто придет им на смену, пока вся память о нем не сотрется, пройдя по череде людей, что вспыхивают и гаснут, словно свечи». Что же тогда делать человеку? Он не может оставаться в настоящем, не может вернуться в прошлое. Он должен жить и исполнять свой долг, но зачем — честно признаюсь, я иногда не понимаю.
— Боюсь, ты ошибаешься, друг мой, — мягко сказал я. — Через поэтическое вдохновение человек и дела его живут вечно. Может быть, например, что король Поуиса Брохваэль обречен этим летом погибнуть в военном походе против ивисов. А может быть, спокойно умрет от старости. Но он будет жить до конца времен благодаря славе, которую Талиесин воздал ему в хвалебной песне.