А однажды она сказала злобно:
   — Она только пялит на всех свои глазища — и все почему-то приходят в восторг. Ах, мужчины такие дураки! — заключила Рэчел. — Ведь она же просто еще не проснувшийся младенец. И не может быть, чтобы она была намного моложе меня. Во всяком случае, я была не старше ее, когда я начала. А вы поглядите на нее!
   — Скажи мне, милый, — внезапно спросила она его однажды, — ты влюблен в Маргарет?
   Кто это — Бэлпингтон Блэпский или Теодор — отвечал «нет»?
   Это «нет» было нетрудно оправдать, когда он вносил поправки в свои воспоминания. Мужчина должен оберегать честь женщины от ревности другой женщины. Светский человек понимает это. Кроме того, влюблен ли он в Маргарет? Если вот это называется любовью, — нет. Так, как понимает это Рэчел, — безусловно нет. И если бы он не сказал «нет», Рэчел продолжала бы злословить, злословить, злословить о Маргарет, а это невыносимо. Она и так слишком много говорит о ней.
   Но когда Рэчел и Теодор бывали вместе, признаться, вряд ли это можно было назвать игрой с его стороны и покорностью с ее. Она мигом переворачивала все, и сначала это было приятно, но потом ужасно раздражало. В сокровенной легенде Теодора ей отводилась роль почитательницы, но в ее отношении к нему не чувствовалось ни малейшего почитания. Вернее было бы назвать это смакованием. Как ни унизительно это было для Теодора, но фактически Рэчел была намного опытнее его по части всяких ухищрений и уверток запретной любви. Когда отлучки ее брата сделались нестерпимо редкими, она точно осведомила Теодора, где можно найти подходящую комнату в Сохо, сколько заплатить за нее, кому дать на чай и что сказать, когда он ее снимет. Иногда она просто командовала им в этой «игре», как раздражительная молодая тетушка, которая взяла к себе для развлечения племянника на один день, — и так она вела себя до тех пор, пока они не оставались друг с другом наедине.
   Случалось, впрочем, что она говорила ему очень приятные и лестные вещи.
   Так, например, она говорила, что у него удивительно интересное лицо, и это было очень отрадно слышать. Она считала, что в физиономии любого «гоя» гораздо больше интересных черт, чем в какой бы то ни было еврейской физиономии. Однажды она пустилась в длинные достопримечательные рассуждения о евреях.
   — Мы о них все знаем. Все они на один лад — результат массового производства. Моисей — это первый Генри Форд. Все евреи братья. Для еврея любить еврейку — это кровосмешение. Его следует привлекать за это к суду. Поколение за поколением двоюродные братья женятся на двоюродных сестрах, все на одно лицо, вечно одни и те же типы. А вы, гои, перемешались со всеми на свете. Взять хотя бы вас, что вы такое? Иберийский кельт, загадочная порода с примесью англосаксонской крови и, кто знает, чего еще? Одно за другим, все переплелось, перемешалось, одно вытесняется другим, а это, в свою очередь, вытесняется еще чем-то. Никогда нельзя с уверенностью сказать, что вы думаете, как вы поступите. Вы способны удивить самих себя. Ни один еврей на это не способен. У него все предопределено. Он все всегда знает.
   Она задумалась, сидя на постели, подняв свое несколько крупное, очень умное лицо, обрамленное пушистой массой волос, и обхватив колени длинными, большими руками, — смуглая, гибкая, стройная.
   — Он всегда знает, — повторила она, — знает все. Мы все знаем, — поправилась она.
   И затем вдруг снова принялась поносить Маргарет.
   Нравилось это Теодору или нет, но ему оставалось только лежать рядом со своей любовницей и слушать. Она забыла о нем. Он выполнил свое назначение. Казалось, его здесь и не было вовсе, этого загадочного циничного светского человека, Бэлпингтона Блэпского. И, правда, его здесь не было. Он знал, что ему надо одеться, уйти, уйти подальше от Рэчел и довольно долго побродить одному, прежде чем он обретет, воссоздаст себя и вернет свое прежнее спокойствие и достоинство.
   Рэчел продолжала размышлять вслух.
   — Эти тихони! — говорила она. — Да разве они когда-нибудь способны ожить? Маргарет, во всяком случае, еще не ожила. Она не проснулась к жизни. Проснется ли она когда-нибудь?
   — Ты когда-нибудь целовал Маргарет? — внезапно спросила она.
   — Ах, отвяжись ты! — вскричал, защищаясь, Теодор.
   — Вот заговорил гой, благородный гой. Конечно, ты целовал ее. Дорогой мой, неужели эта девчонка может целоваться?
   — Что тебе далась Маргарет?
   — Потому что сейчас, в данный момент, она интересует меня больше всего на свете.
   Она скрестила руки на коленях и оперлась подбородком на руки.
   — Может быть, это только разница во времени. Они созревают позднее. Они старятся позднее. Они могут позволить себе ждать. А мы торопимся. Мы жадная, нетерпеливая, стремительная порода. У нас нет гордости. Боже! Как мне все это опротивело! Сейчас же встаю и одеваюсь.
   Она не условилась насчет следующей встречи.
   — Если меня не тянет к этому, зачем я буду уславливаться?
   — Рэчел, скажи мне. У тебя есть еще кто-то?
   — Это, мой мальчик, касается только меня.
   Они стали молча одеваться.
   — Глупый маленький гой, — сказала она и провела своими длинными пальцами по его волосам, которые он только что причесал и пригладил. — Я выйду отсюда первая. Прощай.


3. Необъяснимая боль сердца


   Эта история с Рэчел должна кончиться. Он должен кончить ее как можно мягче для Рэчел. Рэчел — это ошибка, заблуждение, мимолетная прихоть. Он не должен был унижаться до нее. Это его артистический темперамент, его удивительная способность откликаться на чувство увлекли его. А между тем в глубине души, где копошилось все, что он заглушал в себе, какой-то голос говорил ему: Рэчел сама способна оборвать эту связь так же внезапно, как она завязала ее, у нее уже что-то другое на уме. Наверно, она уже решила бросить его. Он должен положить конец этой связи мягко, но решительно — хотя бы потому, что это отвлекает его от истинной роли возлюбленного Маргарет.
   Маргарет — его единственная настоящая любовь. И связь с Рэчел только еще сильнее заставила его почувствовать это.
   Возвращаясь домой через Сохо и мало-помалу восстанавливая свое «я», стертое начисто Рэчел, Теодор снова и снова строил разные проекты и придумывал всяческие возможности, следуя привычным кругом за своим воображением. Рассказать Маргарет об этой истории — признаться ей в своих чувствах? Почему бы им теперь не стать любовниками? Теперь, когда он так хорошо изучил жизнь и возможности Сохо? Но как же заговорить с ней об этом? А что, если Рэчел с ее длинным языком сама возьмет да и разболтает? Позволит себе какие-нибудь намеки? Как можно, чтобы Бэлпингтона Блэпского позорно уличили в обмане!..
   Однажды вечером, когда он сидел за ужином, поглощенный, как всегда, всеми этими бесконечными размышлениями, внезапно нечто гораздо более глубокое или, может быть, чуждое стремительно ворвалось в запутанный круг всех его неразрешимостей. Он почувствовал невыразимую боль, щемящую боль души и чувство непоправимой утраты. Нечто непостижимо прекрасное, наполнявшее его жизнь, озарявшее ее, ушло от него, ушло Из его жизни, отнято у него, потеряно, утрачено навсегда. Он знал, знал наверное, что оно ушло навсегда. Это чувство опустошения было так реально и вызывало такую мучительную боль, что он не мог высидеть дома. Он вышел на улицу, хотя было уже больше десяти часов, и пошел через Хемпстед Хис к Хайгету и дальше, почти не замечая, где он и куда идет, пока не очутился на тускло освещенном загородном шоссе, неподалеку от неуклюжей громады Александер Палас на Мюзуэл-хилл.
   Тогда, страшно усталый, сознавая, что, должно быть, уже очень поздно, он с несколько облегченным сердцем повернул обратно. Никогда еще он не испытывал такой душевной боли. Да, это поистине душевная боль, думал Теодор. И он все больше и больше проникался этой необычностью своего состояния, и ему казалось, что и луна, пробиваясь из-за разорванной гряды облаков, словно откликается на его великую душевную боль.
   И как только в призрачном свете этого космического сострадания он подумал, как безгранична его боль, он сразу перестал страдать. Он осознал величие своих усилий. Его болезненные душевные противоречия претворились в возвышенную, пусть даже неизъяснимую скорбь.
   Каждый зародыш, утверждают биологи, повторяет историю вида. Сознание развитого юноши, несомненно, проходит через все фазы интеллектуальной эволюции. У Теодора был его Вордсвортовский момент. Он был потенциальным Вертером. Теперь он становится байронической личностью.


4. Точка зрения Маргарет


   Теперь, когда Теодор знал наверное, что он просто, без всяких околичностей, любит одну только Маргарет, уклад его жизни на время летних каникул стал разумно ясен. Он будет ходить к ней, развивать ее и стараться «разбудить» ее. Итак, с первых же дней, как только Маргарет приехала в Блэйпорт, он посвятил себя этой задаче. Когда у него оставалось свободное время, он развлекался игрой в теннис, писал, делал наброски с натуры, рисовал воображаемые сцены и лица, читал биографии художников, писателей и великих людей вообще и сравнивал, насколько он похож на них. Еще он сделал открытие — нашел романы Мередита, Конрада и Харди и с некоторым опозданием, отстав примерно лет на десять, сочинения Ришара Ле Гальена, которые были затиснуты на полке среди выпусков «Желтой библиотеки» Раймонда. Но Маргарет была центром всех его устремлений и замыслов. Если он фантазировал с помощью Мередита, Маргарет была его прекрасной волшебницей; если он скитался по свету с Конрадом, Маргарет была его путеводной звездой.
   Общаться с ней стало гораздо легче с тех пор, как из Бельгии приехала после трехлетнего обучения в монастыре одна из паркинсоновских кузин. Это была бледная, незаметная, ехидная девчонка с прекрасными темными глазами, и ее отвращение к монастырским правилам и режиму помогло ей выработать несколько грубоватую прямоту взглядов; она, не стесняясь, подкрепляла их французскими словечками, которым ее не могла научить ни одна монахиня, и все это вместе явно импонировало реалистической натуре Тедди. Тедди, который до сих пор презирал девчонок вне своего семейного круга и требовал, чтобы сестра была его неизменным товарищем, теперь ходил вечно улыбающийся и явно стремился уединиться в каком-нибудь укромном местечке с этой Этель Паркинсон; Теодор был для него удобен в том смысле, что помогал ему отделываться от Маргарет.
   Но, несмотря на прекрасную школу, которую Теодор прошел с Рэчел, а может быть, как раз наоборот, потому именно, что он прошел школу с Рэчел, дела его с Маргарет очень мало подвигались вперед. Возможно, Киплинг и прав, и Джуди О'Греди и знатная леди действительно сестры по духу? Но опыт Теодора не подтверждал этого.
   Маргарет была не склонна ласкаться и нежничать. Раз или два она целовала его и робко прижималась щекой к его щеке. Но дальше этого ее физическое пробуждение, по-видимому, не шло. Она была для него фигурой в платье. И так и оставалась фигурой в платье. Даже в купальном костюме она казалась одетой и целомудренной. В ней было какое-то неуловимое качество, которое удерживало Теодора от каких бы то ни было фамильярностей. «Но почему, — спрашивал он себя. — Почему?»
   Они вместе бродили, купались, играли в теннис и болтали, но долгое время между ними не было большего сближения. Иногда Теодор позволял себе в разговоре маленькие вольности; называл себя ее возлюбленным, оказывал ей мелкие услуги, угождал ей, но за этим ничего не следовало, — просто были такие приятные, волнующие минуты, цветы по краям дороги. В конце концов Маргарет сама вызвала его на разговор.
   Они лежали на солнышке на низкой скале возле лаборатории и курили.
   — Бэлпи, — сказала она, — почему мы с вами так мало разговариваем?
   — Но мы только и делаем, что разговариваем!
   — О пустяках.
   — Друг о друге. О чем же нам еще говорить?
   — Обо всем мире.
   Он перевернулся на живот и посмотрел на нее.
   — Вы очаровательны, — промолвил он.
   — Нет, — сказала Маргарет, упрямо продолжая свое. — Я хочу говорить о мире. Для чего он существует? И для чего мы существуем в нем? Вам как будто все равно, точно вас это вовсе не касается. В Лондоне вы говорите о разных вещах. А почему вы никогда не говорите об этом здесь? Может быть, вам просто неинтересно со мной разговаривать?
   — Мы с вами понимаем друг друга без всяких диспутов.
   — Нет, — упрямо продолжала она, — мы не понимаем друг друга. Я не хочу никаких диспутов, я только хочу разобраться в своих мыслях. Тедди раньше разговаривал и спорил со мною, но теперь он как-то охладел к этому. Слишком мы с ним похожи, мне кажется. А вы — вы совсем другой. Вы подходите ко всему с какой-то своей точки зрения и как-то иначе. Иногда мне это нравится, иногда просто сбивает с толку. Вы как-то легко перескакиваете с одного на другое. И мне начинает казаться, что мы с Тедди — тугодумы. Но Тедди говорит, что вы от всего отмахиваетесь. А это правда, что вы от всего отмахиваетесь?
   — Мне кажется, что вы иногда принимаете слишком всерьез то, что говорится, — заметил Теодор. — Ведь в конце концов в разговор всегда вносишь какой-то оттенок шутки.
   — Чувство юмора, — сказала она. — По-видимому, мы оба лишены его. Мы педанты.
   — Но Маргарет!
   — Да, да, мы знаем. Мы уже говорили об этом с Тедди. Мы хотим во всем разобраться. Оба — и он и я. Чтобы для нас все было ясно. Мы и себя принимаем всерьез. Вот это у вас и называется «быть педантом». Нет, нет! Я вас серьезно спрашиваю, Теодор, вы правда считаете нас педантами?
   — Это вы-то педант, Маргарет!
   — Да, я педант, и Тедди тоже. Я готова согласиться с этим, даже если вы не хотите сказать. У нас не хватает ума на шутки. Хватает только на то, чтоб думать. И если это у нас получается тяжеловесно, все-таки это лучше, чем совсем не думать, как Фредди Фрэнколин.
   — Ну, он же дурак, — сказал Теодор.
   — Совсем не такой дурак, — возразила Маргарет, — просто он никогда рта не раскрывает. Потому что очень боится прослыть педантом.
   Теодор почувствовал легкий укол ревности, оттого что она проявила хотя бы даже такое ничтожное внимание к Фрэнколину.
   — Так вот слушайте, Бэлпи, — сказала Маргарет, — давайте поговорим серьезно. Во-первых, что сейчас происходит в мире и как мы должны ко всему этому относиться?
   — Поговорим, — покорно сказал Теодор.
   — Так вот насчет того, что делается в мире…
   Она минутку помолчала, собираясь с мыслями.
   — Вот, например, мой отец. Сравните его представления и ваши. Конечно, отец очень много знает. И он говорит, что весь мир, все человечество — все живут в каком-то самообмане. Он говорит, что мы идем к тому, что мир будет страшно перенаселен и всюду будут массы голодных людей. Мы будем не в состоянии прокормить их, потому что фосфор исчезнет. И что неизбежна война. Крупная война. Потому что все вооружаются. А если в Европе опять начнется война, то это крах цивилизации. Так вот, если это так, — значит, нам придется жить в самую разруху. Нашему поколению, во всяком случае. Но что же это будет, когда погибнет цивилизация? И разве мы не должны что-то сделать, чтобы предотвратить это?
   — Вот тут-то, Маргарет, и наступит социальная революция и все такое, — шутливо сказал Теодор, улыбаясь и помахивая стеблем морской травы.
   — Тедди не думает, что это может помочь.
   — Тедди не хватает воображения, — сказал Теодор.
   — Но вот у вас есть воображение, и вы называете себя ультракоммунистом. Так вот вы и представьте себе это и расскажите мне об этой социальной революции.
   — Ну, для всех нас жизнь станет гораздо свободнее, — сказал Теодор, обрадовавшись возможности как-то повернуть разговор. — Для нас не будет существовать всяких «я не должен», «я не смею», которыми мы живем теперь. Мы будем свободны, откровенны и счастливы.
   Но Маргарет продолжала свое и даже не заметила, как захлопнула перед ним дверь. Она искала ответа на очень важный вопрос, который не давал ей покоя.
   — Бэлпи, может ли быть, чтобы весь мир, все люди жили до сих пор в заблуждении? Как можно этому поверить? Все святые, и мудрецы, и философы? И короли и государственные деятели? Я думала об этом как-то ночью и не могла заснуть, это не давало мне покоя. Ведь вот есть такое выражение: «мудрость веков». А может быть, никогда и не было никакой «мудрости веков» и это просто нелепая выдумка?
   — Нет, как же! — воскликнул Теодор. — Пророки и философы. Наследие прошлого. Но толпа, толпа всегда была глупа.
   — Но почему же тогда они не учили толпу, не разъясняли ей, не пытались сами управлять ею, чтобы предотвратить то, к чему мы сейчас пришли?
   — Попытки были. В Иудее и в других местах.
   — Так, значит, вы считаете, что эти мудрецы были недостаточно мудры?
   — Мир очень сложен, — сказал Теодор.
   — И они были недостаточно мудры и недостаточно сильны для него. Потому что, если бы это было не так, тогда у нас в мире все шло бы отлично. Вы понимаете, Бэлпи? Я так на это смотрю. Выходит, что все эти великие и прекрасные люди прошлого были просто жалкими, неразумными и недостаточно сильными людьми, которых история подняла на пьедестал только для того, чтобы произвести на нас впечатление? Нет, я хочу получить ответ на этот вопрос. И вы должны мне ответить, если вы считаете, что мы с вами близкие друзья. Неужели весь этот прогресс, вы понимаете, цивилизация и история — все это было простой случайностью, счастливым стечением обстоятельств? Я хочу знать, что вы об этом скажете. Неужели те люди, которые создавали искусство и науку, прекрасную музыку, прекрасные картины, все эти замечательные вещи, были не чем иным, как только более крупным, более сложным, более развитым видом животного, то есть по существу своему чем-то столь же незначительным, как, например, мухи или пчелы? Разве над этим не стоит подумать?
   Она замолчала, и Теодор улыбнулся на ее очаровательную серьезность.
   — Да, так вот, что вы об этом думаете, Бэлпи? Вы верите, что этот мир, который иногда бывает таким чудесным, возник случайно? И продолжает существовать случайно? Мы должны получить ответ на это. Ведь мы же не кролики. Мы должны знать. Где мы? А когда я вам задаю эти вопросы, эти страшно важные вопросы, вы смотрите на меня с неприязнью и называете меня педантом за то, что я так мучаюсь этим.
   — Маргарет! — сказал Теодор и сел рядом с ней.
   Его не интересовали ее вопросы. И уж если на то пошло, эти вопросы казались ему ужасно скучными.
   — Взгляните, какой чудесный день. Посмотрите, как море сверкает на солнце. Эти голубовато-зеленые и зеленовато-голубые, сапфировые, изумрудные, ультрамариновые пятна на поверхности. Оттенок за оттенком. Они ничего не значат для вас?
   Она посмотрела. Несколько секунд она смотрела на море, обдумывая его слова.
   — И это ваш ответ на все мои вопросы?
   — Очень хороший ответ, — сказал Теодор. — Вот вы сидите и мучаете сами себя, — продолжал он, — а ведь вы самое прелестное существо в мире. Мне кажется, никогда в мире не существовало ничего более прелестного. Вы с головы до ног созданы для любви. Но для вас все ценности жизни как-то переместились. Вы хотите вести споры о том, откуда произошел мир и для чего. Маргарет, мир существует для вас… Я люблю вас. И вы можете любить меня. Я знаю, что вы можете меня любить.
   Она повернулась к нему с легкой улыбкой.
   — Разве это причина, чтобы нам с вами нельзя было ни о чем разговаривать?
   Он ласково прикрыл ее руку своей.
   — Маргарет, вы ничего не знаете о любви?
   Она отдернула руку и обхватила колени, сплетя пальцы.
   — Вы что, объясняетесь мне в любви, Бэлпи?
   — А что же другое я могу делать?
   — Ну, так я не хочу, чтобы вы это делали.
   — Я не могу иначе.
   — В любви должны участвовать двое.
   — Несомненно.
   — Так вот. Давайте поговорим откровенно обо всех этих любовных делах. Ведь мы же можем это сделать? Я очень люблю вас, но я пока еще не хочу никаких любовных отношений. Я хочу сначала немного подумать. Я хочу знать больше. Разве мы не можем оставаться друзьями?
   — Вы боитесь любви?
   — Не знаю, боюсь ли; может быть, и боюсь.
   — Но чего же здесь можно бояться? Вы же не думаете… Вы что, боитесь последствий?
   Он глядел на ее задумчивый профиль. Она ответила не сразу, и он с досадой почувствовал, что краснеет. Что это за необъяснимая сила в ней, которая заставляет его чувствовать себя пристыженным?
   — Бэлпи, — начала она и остановилась.
   — Да? — сказал он несколько хриплым голосом.
   Она слегка наклонила к нему голову. Нежный, чистый голос с едва уловимой дрожью звучал медленно, вдумчиво, словно подыскивая слова:
   — Я думаю, вы, наверно, считаете меня невежественной или очень наивной. В вопросах любви… Вы, может быть, думаете, что я прочла несколько пьес и романов… Вы не представляете себе, что дочь биолога, биолога с очень либеральными взглядами, не может не знать обо всех этих вещах, ведь это же так естественно… Я думаю… — Она старалась, насколько могла, быть откровенной и рассудительной. — Может быть… я знаю обо всем этом… столько же, сколько и вы.
   Да, но ведь у него была Рэчел. Но он не мог объяснить ей всего этого сразу. Что он мог сказать? Он чувствовал, как нить разговора ускользает от него.
   — Я говорю не о знании, — сказал он, тряхнув головой и отводя явно выдающие его смущение глаза от ее испытующего взгляда. — Я говорю о любви.
   — Вы говорите о любви, — сказала она, и снова повернулась лицом к морю, и, казалось, погрузилась в свои мысли. Ее переплетенные пальцы сжались сильнее.
   Он решился на отчаянную попытку:
   — Мы могли бы пожениться.
   — Ну, это уж совсем нелепо — жениться в таком возрасте.
   — Любовь — это не нелепость. Нет. Любовь не нелепость. Любить в нашем возрасте так же естественно, как жить. Это и значит — жить. Без этого мы не живем.
   — Я еще не хочу начинать жить такой жизнью, — сказала она. — Если это жизнь. Я вас люблю, Бэлпи, — Правда, — но, может быть, я люблю вас не так. Во всяком случае — еще не так. И я боюсь.
   — Но если я сумею вас убедить…
   — Бэлпи, я все знаю об этом. Уверяю вас, я понимаю, о чем вы говорите. Я прекрасно понимаю, что у вас на уме и о чем вы просите. Я современная девушка. Ничуть не отсталая, и все такое… И я совсем не об этом говорю. Но вот… у меня такое чувство, что раз это начнется, — это меня захватит, поглотит, уничтожит.
   — Но, дорогая моя, в этом-то и есть освобождение.
   Она покачала головой.
   — Или у вас нет воображения, нет желаний?
   Она не ответила. Он повторил вопрос. На этот раз у нее вспыхнули щеки. Она сидела, упорно повернувшись в профиль. Голос ее слегка прерывался.
   — Бэлпи, вы помните, как вы поцеловали тогда меня на вечере под Новый год? Так вот… уже потом что-то во мне самой как будто предостерегало меня: это так прекрасно или так важно и значительно, что не надо с этим спешить.
   — Значит, я должен ждать…
   Некоторое время она задумчиво смотрела на горизонт, словно прислушивалась к чему-то. И Теодор почувствовал невольную дрожь оттого, что она так медлила.
   — А разве вы ждали? — спросила она тихо и посмотрела на него.
   Он взглянул в ее чистые глаза и на миг чуть было не поддался искушению солгать. Но они смотрели с такой зоркой проницательностью.
   — Черт! — сказал он и отвернулся от нее. — Что же мне было делать? Ведь у меня в жилах кровь, а не вода.
   Он закрыл лицо руками.
   На этот раз молчание было очень долгим. Потом она тихонько погладила его по плечу:
   — Бедный, милый Бэлпи. Я мучаю вас. Но… разве это моя вина?
   — Бедный, милый Бэлпи! — злобно повторил он и отдернул плечо от ее руки. — Вы не понимаете. Вы не понимаете, что такое страсть. Вы бесчувственная… непроснувшаяся ледышка. О Маргарет! — Он повернулся к ней.
   Его охватило необычайно сильное волнение. Он чувствовал, что его лицо искажается. К глазам подступают настоящие слезы. Ее лицо отражало его страдание.
   Ему было приятно, и он был потрясен тем, что может плакать от страсти. До сих пор он никогда не плакал от страсти. Устоит ли она перед этим? Он умолял ее исступленным голосом, переходившим почти в рычание:
   — Отдайтесь мне, Маргарет. Будьте моей, сейчас. Отдайтесь, спасите меня от меня самого.
   В течение бесконечно долгой минуты она не отвечала, отвернувшись от него. Она смотрела на море.
   Уже без слез он жадно смотрел на нее, с надеждой, с сомнением и надеждой в глазах.
   — Нет, — сказала она и повторила: — Нет.
   — Еще не время, вы хотите сказать?
   — Нет, — живо ответила она. — Нет.
   — Почему?
   — Не знаю почему, но — нет. Я не могу. Я не могла бы. Это невозможно. Теперь, когда вы просите меня, я вижу, как это невозможно.
   Больше она ничего не сказала. Наступило долгое молчание.
   Итак, все кончено. Он чувствовал, как в нем поднимается бессмысленная ненависть, но подавил ее.
   — Как хотите, Маргарет, — сказал он.
   — Как хотите, Маргарет, — повторила она, передразнивая его. — Но почему вдруг такой тон? С одним человеком я говорю или с двумя? Разве мы не друзья с вами? Разве мы не любим друг друга как-то по-другому? И очень сильно? Я люблю вас, я знаю, что очень люблю вас. И только потому, что я не падаю в ваши объятия, не отвечаю на ваше желание, не загораюсь, когда вам этого хочется, — вы вдруг начинаете меня ненавидеть.