— А я был шофером в садоводстве, — сказал охотник за вшами. — Раз утром приходит хозяин — пастор он у нас был — и говорит: «Пришло, — говорит, — вам время идти. Да. Пришло время и вам свой долг исполнить».
   — Если б мне посчастливилось, я пошел бы еще в четырнадцатом, — сказал Теодор, блистая нравственным превосходством. — Но мне велели подождать год.
   Сержант молча окинул его взглядом.
   — На этот раз мне повезло, — продолжал Теодор, — и я чертовски рад, что я теперь здесь с вами, товарищи. Чертовски рад.
   — Тебе сказали, подождать год? — спросил сержант.
   — Пока я не буду совершеннолетним, — сказал Теодор.
   Сержант хмыканьем выразил глубочайшее недоверие. Потом ан ясно показал, что ему ничего не остается делать, как лечь спать. Он опять улегся на свою койку, демонстративно повернувшись спиной к Теодору.
   — У меня там осталось… — Ему вдруг захотелось рассказать им все про Маргарет; он чуть было не сказал: «Осталась моя девушка», — но это непонятное, внезапно возникшее желание тут же исчезло. — Все там осталось.
   Он предоставил им самим догадаться, что значит это все.
   — Ну ясно, всем нам пришлось оставить все, — сказал столяр.
   — Словно какая-то сила толкала нас всех, все мы почувствовали этот великий толчок. Он-то и приведет нас к победе, — сказал Теодор.
   — Избави нас, боже, от всех этих проклятых толчков, — сказал чей-то голос из коричневой мглы за свечкой.
   — Я рад, что я здесь, — сказал Теодор. — Ах, я так рад! Всем нам придется тяжело, но, клянусь богом, мы свое дело сделаем. Чувствуешь себя так, будто входишь в историю. То, что мы делаем, будет поворотным пунктом в жизни каждого. Дети наших детей будут рассказывать о нас. О людях Последней войны. Конечно, сейчас приходится выжидать. Но с этой мертвой точки мы скоро сдвинемся. Долго продолжаться это не может. Скоро произойдет великий сдвиг, будет сделано мощное усилие. Оно будет колоссально. Вдоль всего фронта от Голландии до Швейцарии. Сойдутся, как два гигантских борца. Сейчас это просто затишье, как бы… как перед Армагеддоном.
   — А по-моему, так просто вшивая дыра, — вставил рыжеволосый парень.
   — Чем скорее мы из этого выберемся, тем лучше, — сказал Теодор. — Не нравится мне здесь. Да и никому из нас не нравится. Сидим, как крысы в норе, наполовину зарывшись в землю. Грязное это дело! Похоронили нас здесь, но мы еще подымемся.
   — Ох! — раздался угрожающий голос сержанта. — Заткнись-ка ты, цыц, говорят тебе! Похоронили — будь ты проклят! — И, повернувшись и вытянув шею, как химера, он еще раз злобно крикнул: — Цыц!
   Теодор замолчал.
   В эту же ночь Теодору в первый и в последний раз пришлось стоять на посту. Это было уже после того, как зашла луна, незадолго до рассвета. Он должен был стоять, не поднимая головы выше определенного уровня, и от этого у него сводило шею. Он смотрел на расстилавшуюся перед ним полосу голой земли, изрытую воронками, обнесенную столбами, между которыми была натянута замотанная узлами проволока. Полоса эта простиралась до невысокой горки, где среди темных пучков низкорослой травы виднелось несколько незарытых трупов. Затем она пропадала и появлялась уже у горного кряжа, отстоявшего примерно на четверть мили, вдоль которого тянулась линия немецких окопов. Вблизи было тихо-тихо. Но дальше, направо, где начинался склон, что-то шевелилось, слышались отдельные тревожные выстрелы, вспыхивали огни. А еще дальше, там, куда не достигал взгляд, стрекотали пулеметы.
   Вблизи было так тихо, что тишина эта казалась враждебной. За каждой кочкой Теодору чудились какие-то тени, которые крадучись скользили по изрытой земле, и только когда он делал над собой усилие, они исчезали. Он видел или ему казалось, будто он видит собаку, которая кружила среди этих странных и зловещих призраков. Сначала он думал, что ему это кажется. Иногда он совершенно отчетливо видел — собака, а потом оказывалось — нет, не похоже! Иногда казалось, что это просто полоса бегущей тени, появляющаяся при вспышках света справа. А потом опять ясно было видно собаку — длинную собаку. Ну конечно, это собака. Он тихонько свистнул и позвал ее. Она не обратила на него внимания и продолжала бегать взад и вперед в каком-то странном смятении. Очень быстро. Казалось, она росла. И при каждой новой вспышке вздрагивала, менялась на глазах. Она становилась огромной. Теперь она была похожа не столько на собаку, сколько на движущиеся клубы черного тумана. Теодор чувствовал, что необходимо что-то сделать, и это чувство усиливалось, становилось нестерпимым. Он окликнул ее, а когда она повернулась и побежала к нему, он поднял винтовку и выстрелил. Банг! Она тут же исчезла.
   Она не отскочила, не упала, а просто исчезла.
   Ему было очень трудно объяснить, что он видел. Его выстрел вызвал ответную стрельбу, и в отряде его встретили ругательствами.
   — Ему почудилось что-то, — сказал парень из Илинга.
   В землянке ему учинили настоящий допрос.
   Особенно настаивал на подробностях парень из Илинга. Что это была за собака? Какой породы? Что она делала?
   — Да я даже не могу сказать, похоже скорей на тень, чем на собаку, — рассказывал Теодор. — И она все время шныряла кругом. Длинная такая, ну совсем как длинная черная тень. То как будто ползет по земле, то подпрыгнет и остановится на месте, знаете, где они там лежат, постоит около одного, потом к другому перебежит и так все время и кружится возле них, точно обнюхивает. А иногда вдруг повернется и глядит в нашу сторону. Точно ждет… Понимаете, ждет.
   — Черт тебя не возьмет! — заорал сержант неистовым голосом. — Провались ты со своей проклятой собакой! Что это тебе вздумалось нас всех стращать? Думаешь, нам приятно сидеть в этой паршивой дыре да слушать про твои привидения?
   И как раз в эту минуту какой-то необычный звук прорезал трескотню, слышавшуюся снаружи, — долгий, Пронзительный свист, закончившийся глухим ударом.
   — Что это такое? — вскричал Теодор.
   — Что «что такое»? — откликнулся парень из Илинга. Он быстро повернулся и нечаянно задел огарок свечи, стоявший возле него. Землянка погрузилась в полную тьму.
   — Что это, вы слышали, какой-то странный шум? — твердил Теодор прерывающимся голосом. — Неужели ни у кого нет свечи? Что это был за шум? Скажите, что это был за шум?
   — Цыц, заткнись, ну тебя к дьяволу! — прикрикнул сержант. — Цыц ты, Бэлпингтон! Да стукните его кто-нибудь по башке.
   — Я не виноват, — сказал Теодор. — Я только спросил.
   — А ну, не рассуждать!
   В темноте Теодор засунул кулак в рот и изо всех сил впился в него зубами. Несколько секунд он боролся с желанием схватить винтовку, выбежать из землянки и показать им. Что, собственно, он собирался показать им, он не знал.
   Настороженно прислушиваясь, он ждал повторения этого свистящего звука и удара, и через несколько секунд звук повторился.
   Но к этому времени парень из Илинга разыскал и опять зажег огарок. И при свете было уже не так страшно.
   На следующий день тот же парень из Илинга подошел к Теодору — малый был на себя непохож. Он стоял на посту часовым поздно ночью, и сейчас его грязное лицо было все еще землисто-бледным от одного только воспоминания о том, что ему пришлось пережить.
   — Я видел вашу собаку, — прошептал он, вытаращив глаза. — Господи Иисусе!
   Позже Теодора вызвал старший сержант и отчитал его.
   — Какого черта вы распустили эти небылицы про черную собаку? — сказал он. — Не так уж нам весело здесь, не хватало еще, чтобы какие-то заклятые собаки из преисподней болтались на ничейной земле. Глядите у меня! Слишком много вы языком треплете. Запомните, что я говорю. Помалкивайте!
   Теодор очень огорчился, что его невзлюбили в отряде. Неприятно, когда тебя кто-нибудь невзлюбит, но если тебя невзлюбит твой сержант, это уж совсем плохо. Он мучался и не находил себе покоя. Он почти совсем перестал спать. Ведь видел же он своими глазами — собака это была или что-то другое. Во всяком случае, что-то такое было. Но теперь об этом нельзя было и заикнуться. Стоило ему только задремать, его тотчас же обступали чудовищные, жестокие кошмары, и он начинал отбиваться и кричать. Эта собака завладевала даже его бодрствующим сознанием. Она превратилась в какой-то гигантский призрак. Она олицетворяла войну, опасность, смерть. Он пытался отнять у нее разлагающиеся мертвые тела, но тогда она бросалась на него. Ее пасть, из которой текла отвратительная зеленая слюна, издающая запах тления, приближалась все ближе и ближе, как он ни старался отбиться. А за ней вырастала бесконечная вереница двигающихся ощупью фигур с красными, окровавленными повязками на лицах. Она поймала их, и теперь они должны всюду следовать за ней. А когда она поймает и его, он тоже очутится в их числе. Ему было больно и душно от этой повязки. Он жаловался во сне. Его бормотание переходило в хриплый крик. Это кончалось тем, что в него запускали сапогом, а иногда чужие, грубые руки стаскивали его с койки.
   Тогда он лежал без сна, прислушиваясь к тяжелому дыханию и храпу своих соседей и к приглушенному грохоту орудий снаружи, над головой.
   Иногда им овладевало нестерпимое желание выскочить наверх, начать стрельбу по окопам, что-то предпринять. Ему хотелось во что бы то ни стало добраться до этих немцев, которые сидели там, спрятавшись, и покончить с ними. Покончить навсегда.
   И так прошел день, другой; на третьи сутки Теодор получил приказ явиться к лейтенанту Ивенсу. Тот пристально поглядел в его глубоко запавшие, лихорадочно блестевшие глаза, затем спросил:
   — Вы случайно не из Олдингтона?
   — Нет, сэр, — ответил Теодор. — Я из Блэйпорта.
   — Я сам из Олдингтона. Я что-то слышал о вас… Возможно, я ошибаюсь. Может быть, просто знакомая фамилия. Да, подождите, что это я хотел вам сказать? Вы ведь художник, не правда ли? Я видел в платежном ведомости…
   — Да, сэр.
   — А чертите хорошо?
   — Ничего себе, сэр.
   — Так почему же вы не подаете прошение в штаб, чтобы вас перевели на чертежную работу? Там нужны чертежники.
   — Как? — спросил Теодор и заставил Ивенса повторить все снова. Но ведь это же значит покончить со всем этим? Вырваться отсюда. Избавиться от этой собаки. От всего этого смрада и темноты. Теодору пришлось сделать над собой усилие, чтобы не закричать, что он согласен. Нужно было сделать огромное усилие, чтобы остаться верным себе. — Но, видите ли, сэр, я вовсе не хочу выбираться отсюда… — сказал Бэлпингтон Блэпский. — У меня этого и в мыслях нет. Я, правда, все еще никак не могу привыкнуть, я знаю, но я изо всех сил Стараюсь держать себя в руках.
   — Вы там будете более на месте. Определенно.
   — Конечно, сэр, если вы так думаете, — сказал Теодор. — Если вы считаете, что это более подходящая для меня работа…
   — Я бы не стал предлагать, если бы я этого не думал, — сказал Ивенс.
   — Но как отнесутся к этому другие? — возразил Бэлпингтон Блэпский.
   — Они не станут протестовать. Они ведь не желают вам зла. Просто подумают, что вам чертовски повезло, — добавил молодой офицер, давая понять, что он не склонен поддерживать этот разговор джентльмена с джентльменом. — Они поймут.
   И они и в самом деле поняли. И отнеслись к этому чрезвычайно тактично.
   В эту ночь Теодор спал как убитый, несмотря на грохот и вой английских орудий, поднявших пальбу на рассвете, а на следующий день и ему самому и окружающим стало ясно, что его нервы успокоились. Он начал находить много прекрасных качеств в товарищах, с которыми ему предстояло скоро расстаться. Воздух в убежище казался ему уже менее смрадным, пища — вкуснее, окопы — безопаснее. Дни проходили без всяких несчастных случаев. У него вернулся аппетит. Ему казалось, что все его страхи были преувеличены. На следующую ночь ему снились какие-то сны, но совсем не такие ужасные…
   Через месяц он уже распростился со всем этим и сидел, вычищенный и отдохнувший, за чертежным столом. Его служба на передовых позициях временно прекратилась. На стене около своего стола он приколол несколько рисунков Бэрнсфадера, превосходно написанные юмористические сценки из фронтовой жизни. Днем, когда Теодор бодрствовал, он старался приспособляться к войне, следил за своим питанием, прогуливался перед тем, как лечь спать, и это помогало ему держать на привязи свои сны.
   Он добросовестно и тщательно исполнял свою новую работу, но каким-то свободным краешком своего сознания уже обдумывал фразы писем, которые он собирался писать домой.
   У него были весьма веские основания написать теткам, в особенности леди Бруд, жене сэра Люсьена Бруда из министерства обороны.
   А еще надо было написать Маргарет Брокстед, рассказать ей о величии и ужасах фронта и о том, как его героический дух откликался на эти величественные ужасы. Надо было иметь в виду, что это письмо прочтет не только Маргарет, но и какой-то неведомый цензор, который, конечно, мог оказаться просто тупицей, рутинером, а может быть, и человеком с изысканным литературным вкусом. Во всяком случае, независимо ни от чего это должно было быть очень нежное и трогательное письмо. Потому что Маргарет, видите ли, была теперь его возлюбленной. Она отдалась ему.


7. Дядя Люсьен


   Сестры Спинк были чрезвычайно заинтересованы, взволнованы и потрясены тем, что их единственный из всего рода отпрыск отправился на войну. Люцинда с самого начала настаивала на том, чтобы он поступил в добровольческий походный госпиталь и сочетал бы таким образом исполнение долга с моральным осуждением войны, но Клоринду не воодушевляли устремления Антанты, и она не поддержала ее. Само собой было ясно, что он физически непригоден для фронта, и его внезапное и неожиданное решение поразило всех. Клоринда очень огорчилась и обнаружила по отношению к нему непривычную теплую заботливость. Она даже подумала заплатить кому-нибудь, чтобы выхлопотать ему увольнение, но такой поступок чрезвычайно противоречил бы духу времени. И Теодор, который все же разбирался в действительном положении вещей, не хотел и слышать об этом.
   — Я просто переменил бы фамилию и записался бы опять, — сказал он.
   Тогда она обратилась к дяде Люсьену, сэру Люсьену Бруду, супругу Миранды Спинк, человеку весьма влиятельному и прочно утвердившему свой авторитет в аппарате военного снабжения.
   При жизни Раймонда Клоринда и леди Бруд были в несколько натянутых отношениях, но кремация, а затем разразившаяся война сгладили многие расхолаживающие воспоминания. Перед тем как отправиться во Францию, юный герой получил приглашение провести отпуск в большой пригородной вилле сэра Люсьена. Сэр Люсьен — широколицый, несколько чересчур демонстративно деловитый человек — успешно занимался весьма выгодными и в высшей степени сложными патриотическими операциями, маневрируя между поставщиками различных химикалий и технических материалов и военным потребителем. У него был крупный благодушный рот, еще более крупные, выступающие вперед зубы и неистощимое красноречие.
   — Итак, значит, ты последний ныне здравствующий мужской отпрыск великого рода Спинков, а? — сказал он Теодору. — И ты желаешь рискнуть жизнью ради великой старея империи?
   — Я чувствую, что не могу стоять в стороне, сэр, — ответил Теодор. — Я рад, что меня приняли.
   — Согласен с тобой, ясно, ты должен что-то делать. Я приветствую, что ты пошел в армию. Ты поступил правильно. Гораздо лучше было пойти сейчас самому, чем дожидаться, чтобы тебя взяли через три месяца, что они, конечно, и сделали бы.
   — Я об этом не думал, сэр.
   — Но это факт. Тебя непременно взяли бы. Ручаюсь, не пройдет и трех месяцев, как у нас будет объявлен призыв. Ты поступил правильно. Это достойный жест. Но тем не менее… — Сэр Люсьен задумался. — Не можем же мы посылать на убой всех наших художников и поэтов, черт возьми! И не годится упекать на войну единственных сыновей. Я подумаю о тебе. Тебе придется пройти через все это, понюхать пороху. Но не следует оставаться там слишком долго. Это вредно для здоровья. Нужно будет что-нибудь придумать…
   — Я не хочу никаких привилегий, — сказал Теодор. — Хочу рискнуть…
   — Совершенно правильно, мой мальчик, и в высшей степени похвально. Что ж, рискни, но нет нужды слишком долго испытывать провидение. Ты дашь нам знать, где ты и что с тобой. Великое дело во время войны — поставить каждого человека на такое место, где он будет всего полезнее. Служба — это одно, а самоубийство — другое.
   В это время Теодору не понравился некоторый оттенок цинизма, проскальзывавший в замечаниях сэра Люсьена, но теперь он достойным образом оценил здравый смысл и доброе чувство, которые диктовали их.
   — Терпеть не могу все эти разговоры о людях, которые жертвуют жизнью, — сказал сэр Люсьен. — Это сентиментально. В корне неправильно. Мы должны беречь нашу жизнь до последней минуты — так же, как мы должны беречь наши предприятия, я уступать их не иначе, как по самой высокой цене. Тогда мы выиграем войну и сможем чего-нибудь добиться. Ни мне, ни империи нет никакой пользы от всех этих так называемых героев, которые жаждут «пожертвовать собою». Я это называю глупостью. Чистейшей глупостью. Ну просто-напросто потеря очков в игре. Ты не выиграешь, а проиграешь, если дашь убить себя. Понятно?
   Итак, Теодор написал леди Бруд письмо в тоне храброго, но рассудительного воина.
   «Я сблизился с замечательными людьми, — писал он. — Удивительная это вещь — чувство товарищества в окопах. Не могу описать вам всю честность, великодушие и скромное благородное мужество этих чудесных малых. А их юмор! Это неподражаемое суровое остроумие! Наш сержант — это, ну просто вылитый Старый Билл. Вплоть до усов. Я старался не отставать от них, но меня перебросили. Здесь большая нужда в чертежниках. Вы понимаете, в платежной ведомости я был записан как художник. Стали расспрашивать. Я не мог отвертеться. Конечно, чертить я могу лучше, чем рыть окопы».
   Его перо повисло в воздухе на несколько мгновений. Лицо стало задумчивым.
   Он старался представить себе офицера, к которому попадет на цензуру его письмо.
   «Я чувствую, что должен быть там, где я могу принести больше пользы», — приписал он.


8. Любовь и смерть


   Написать Маргарет было гораздо труднее.
   Маргарет была его возлюбленной. Он обладал ею. А раз она принадлежала ему, нужно было запечатлеть как можно ярче свой образ в ее сознании. Но вот тут-то и возникали трудности: надо было создать такой образ, который удовлетворял бы его и в то же время удовлетворял бы и воодушевлял Маргарет.
   Он сидел, кусая перо, и вспоминал свои последние встречи с ней, когда она уступила ему.
   Ни одна из этих встреч не была похожа на то, что он рисовал себе раньше. Когда он в первый раз пришел к ней в солдатской форме, она проявила отчаяние матери, у которой ребенок упал в лужу и весь изгваздался.
   — Ах, зачем вы это сделали? — сказала она. — Зачем вы это сделали? И еще после того, как они вас признали негодным. А я уже была уверена, что вам не грозит никакой опасности!
   — Я не мог больше оставаться в стороне.
   — Ведь это же совершенная нелепость, Теодор. Вас пошлют туда, чтобы убить или искалечить. Вас, ваше тело. Эту копну волос. Эти милые мягкие брови. И эту милую глупую привычку заикаться, когда вы не сразу находите что сказать. Вас!
   — Я должен был пойти. В конце концов может ли долг — честное исполнение долга — искалечить кого-нибудь?
   — Долг! Да что это, неужели уж весь мир сошел с ума?
   Завязался опять все тот же нескончаемый спор.
   Теодор счел необходимым высказать свое мнение о противниках войны.
   — Я не осуждаю Тедди. Но я не могу поступить так, как он. Не могу.
   Но лучше было не нажимать, не подчеркивать этого расхождения в ее привязанностях. И скоро он почувствовал, что лучше не подчеркивать и своего собственного героизма. Он все яснее и яснее видел, что не это привязывало ее к нему. Он вызывал в ней теплое чувство нежности. И если она не восхищалась им так, как ему хотелось, она любила его чистосердечно и пылко.
   В конце концов это произошло само собой. Он оставил за собой квартиру, чувствуя инстинктивно, что пока она остается за ним, война еще не совсем поглотила его. Это было как бы обещание вернуться назад. И вот они пришли туда вместе.
   Это было совсем непохоже на его любовные свидания с Рэчел. С Маргарет он чувствовал себя властелином. Он срывал одежду с ее трепещущего тела, но при этом сам дрожал с головы до ног. Он чувствовал себя не столько ее любовником, сколько торжествующим преступником. Она плакала в его объятиях и прижималась к нему.
   Она ласкала его.
   — Это милое смуглое тело возьмут на войну! — шептала она и всхлипывала от боли и жалости.
   Ее нежность пробудила в нем ответную нежность. Он всю жизнь бредил романтикой и романтической любовью, но тут ему впервые открылось, сколько страдания и самоотверженности кроется в настоящей любви. Неведомые ему до сих пор чувства зашевелились в нем.
   — О Маргарет! — говорил он. — Маргарет, дорогая!
   Он вспоминал теперь эти встречи. Их было всего три до того дня, как он походным порядком двинулся на вокзал Виктория. Он вспоминал обстановку этой маленькой грязноватой квартирки, где все напоминало о Рэчел, которая невольно выступала на заднем плане и становилась как бы фоном любви Маргарет. Теодор всегда восхищался внешностью Маргарет, но ее кротость и покорность оказались в конце концов еще чудеснее, чем ее красота. За это время по крайней мере она не делала никаких попыток критиковать его. Казалось, она утратила эту свою чуточку неприятную проницательность, от которой он так часто чувствовал себя неловко. Она так глубоко огорчалась разлукой с ним, что уже перестала задумываться над тем, насколько он умен или искренен. Все ее сомнения умолкли, вся настороженность пропала, она не защищалась ничем.
   Он вспоминал последние минуты перед посадкой.
   Маргарет пришла очень бледная, но все такая же прелестная, она держала себя в руках, не плакала. Она пришла одна, так как никто не должен был знать о перемене в их отношениях, и в особенности Тедди.
   Он обнял ее и поцеловал.
   — Я готов умереть за тебя, — сказал он.
   — О, живи для меня, Теодор! Живи для меня!
   Когда поезд двинулся, прямая, неподвижная фигурка потонула в стремительном потоке девушек, женщин, безличной серой толпы; кто провожал сына, кто друга, мужчины и женщины бежали рядом с вагоном с заплаканными улыбающимися лицами и махали платками, кричали, не отставая от прибавлявшего ход поезда до самого конца платформы. Там вся толпа слилась в одну темную массу, потом превратилась в смутное пятно и растаяла.
   Когда затемненный ночной пароход, вздрагивая, поплыл через Ла-Манш, Теодор постепенно начал приходить в себя. Было тихо, тепло и пасмурно, и он сидел на палубе, вытянув ноги, в длинном ряду смутно различимых, притихших, угрюмо-сосредоточенных фигур. Разговаривали мало. Им сказали: чем меньше они будут шуметь, тем лучше. Они не проехали еще и полпути, как он уже опять стал Бэлпингтоном Блэпским, трагическим героем, который сидел неподвижно, как статуя, в то время как корабль нес его навстречу судьбе. Это было горестно, ужасно, но великолепно.
   Он чувствовал себя способным на невероятный героизм.
   А теперь он должен был дать отчет о своем подлинном геройстве.
   Он долго грыз перо, прежде чем окончил это письмо. Он решил, что цензору может не понравиться слишком подробный отчет о его перемещении. Пожалуй, не годится сообщать ей о своем уходе с передовых линий. Лучше написать ей об этом туманно. И побольше рассказать об удивительном чувстве товарищества, рождающемся среди опасности и лишений. Не стоило также, ибо цензор мог оказаться каким-нибудь пошляком, слишком явно подчеркивать их отношения. Но можно с почти бессознательным пафосом написать ей об Англии, о домашнем очаге и в особенности о двух прогулках с нею вместе — Рикмэнсуорт, Кью-гарденс, Ричмонд-парк, Вирджиния Уотер…



Глава седьмая

Гнет войны




1. Своенравный костоправ


   Теодор уже больше не вернулся на фронт рядовым. Провидение и сэр Люсьен — направляющий перст оного — вели его извилистыми путями, пока не привели к Парвиллю на Сене, предместью Парижа. И здесь вскоре в нем возродилось ослабевшее было стремление жить согласно высоким требованиям Бэлпингтона Блэпского.
   Этот его второй перевод состоялся безо всякого труда благодаря повреждению полулунного хряща над коленной чашечкой. Повреждение это произошло вследствие того, что он, выходя из чертежного бюро, неосторожно шагнул мимо ступеньки. Сначала это показалось пустяком, просто незначительным растяжением, но чем дальше, тем сустав все больше отказывался служить. Теодор ходил с одеревеневшей ногой, опираясь на палку. Казалось, что ходить так ему придется до конца войны.
   «Моя фронтовая служба на время прервалась, — писал он Маргарет и Клоринде. — У меня что-то случилось с коленом, не очень серьезное. (Ты не беспокойся. Все будет в порядке.) Пока это не пройдет, я работаю в чертежном бюро и ковыляю „где-то во Франции“, вне пределов досягаемости чего-либо, кроме Длинных Берт и воздушных налетов. Это унизительно, но что поделаешь».
   Он впервые сообщал вскользь каждой из них, что он уже больше не в окопах.
   Сэр Люсьен добился его перевода в этот наспех сооруженный промышленный агломерат в Парвилле потому, что сэр Люсьен пользовался в Парвилле влиянием. У него там были «дела», туда направлялась значительная часть его «материалов» для «сбыта». Проект объединенной франко-английской конторы по изготовлению воздушных рекогносцировочных карт был утвержден, а это, несомненно, должно было повлечь за собой спрос на всевозможные фотографические материалы, которые находились в его ведении, и он чувствовал, что «свой» человек, который мог бы приглядеть и при случае дать нужный ответ на некоторые щекотливые вопросы, был бы там очень и очень полезен. А кто же лучше всего подходит для этой роли, как не племянник?