— Нет, этим ничего не разрешается, если ты по-прежнему настаиваешь на любви. С этим все кончено, навсегда. В жизни все не так просто. Будем откровенны. Когда я отдалась тебе во время войны, это казалось пустяком, да это и был пустяк. С моей стороны было бы подло в то время отказать тебе. Я рада, что это сделала. Рада, ты слышишь? Но теперь… Теперь…
   — Теперь, — язвительно сказал Теодор. — Теперь ты, по-видимому, решила подумать о своем будущем. А в мое ты не веришь. И этим все сказано. Пока мое имя не будет красоваться на всех афишах, а мои книги не будут выставлены во всех книжных лавках, у тебя нет уверенности, достаточно ли я хорош, чтобы быть твоим мужем. Вот как обстоит дело.
   — Нельзя сказать, чтобы ты всегда выражался очень любезно. Но допустим, что это так. Хорошо. Наполовину, во всяком случае, это верно. Я не верю в наше будущее. У нас нет общего будущего. Не можем же мы, дорогой мой, прожить всю жизнь в объятиях друг друга. Когда мы с тобой говорим, пишем друг другу или думаем, мы расходимся. Если б даже ты и достиг этого успеха, о котором ты говоришь, нас это все равно не сблизило бы. Может быть, я не считала бы это успехом. Я хочу делать свое дело. Я хочу служить — служить чему-то более значительному, чем красивому, безответственному мужчине, хотя бы его имя и красовалось на всех афишах. И еще есть многое другое. Я не хочу связывать свою жизнь с твоей ни за что на свете. В тебе есть что-то…
   Голос ее оборвался. Даже себе самой она не хотела признаться в том, что она на самом деле думала о Теодоре.
   — Как все это невыносимо рассудочно! — помолчав, сказал Теодор.
   — Да. Не правда ли?
   — Невыносимо рассудочно.
   — Невыносимо, — согласилась она.
   Он сделал вид, будто задумался. Но на самом деле он колебался, ему хотелось задать ей один вопрос, и он не мог решиться. Наконец, он решился.
   — Скажи мне одну вещь. У тебя есть кто-нибудь другой? На моем месте?
   — Никто никогда не будет на твоем месте.
   Он пристально посмотрел на нее.
   — Уклончивый ответ.
   — Да. Ну, хорошо, да. Я думаю выйти замуж за другого. Он… Мы вместе работали. Мы подружились. Он любит меня.
   — Говоря попросту, твой любовник? Я хочу сказать…
   — Я понимаю, что ты хочешь сказать. Это тебя не касается. Впрочем, если ты хочешь знать, — нет.
   — Пока еще нет?
   — Пока еще нет.
   — Я так и думал, — сказал Теодор и повернулся на стуле так, чтобы иметь возможность смотреть ей прямо в лицо. — Я чувствовал это.
   — Теодор, — сказала она, твердо выдерживая его взгляд. — Ты сам хотел порвать наши отношения. Я этого не добивалась.
   — А все-таки, знаешь, несколько неожиданно.
   — Почему это может быть для тебя неожиданно?
   — Я думаю… Когда же ты решила бросить меня? Когда я был ранен?
   — Ранен?
   — Ну, выбыл из строя, черт возьми! Что мы будем препираться из-за слов!
   — А это письмо, которое ты мне написал из Парижа? Разве тебе не приходило в голову, что оно заставит меня задуматься? Разве ты не порвал со мной тогда? И даже еще раньше. В последний твой приезд в Лондон. Я ясно видела, когда провожала тебя в тот раз, что это конец. У меня было такое чувство, что мне надо остерегаться тебя, чтобы не погубить свою жизнь. Я это понимала. Но, видишь ли, я все еще любила тебя. И еще долго потом. Даже после этого письма. Я думала, что смогу продолжить мою работу, а свою любовь к тебе отодвинуть куда-нибудь в уголок.
   — Пока этот твой любовник не занял мое место?
   — Вторая любовь не занимает место первой. Это уже что-то другое.
   — Лучше, может быть? — настойчиво спросил Теодор, изо всех сил сжимая рукой спинку стула.
   Она не ответила, но чуть заметная тень презрения промелькнула на ее лице.
   — Боже мой! — произнес Теодор, опустив глаза, и яростно завозил каблуком по траве Кенсингтон-гарденс. В несколько секунд у него под ногой образовалась ровная круглая ямка.
   — Вот до чего дошло! — внезапно воскликнул он и встал.
   Она тоже встала.
   — Идем к Ланкастер-Гейт, там можно достать такси, — сказала она. — Я хочу домой.
   Он остановился против нее.
   — А этот человек, этот другой… У него, надо полагать, всяческие возвышенные цели? Пацифизм и тому подобное? Наука и прочее? История до сих пор заблуждалась, а вот мы теперь покажем. Подальше от войны. От этой, во всяком случае. Все, против чего я возражаю? И работа? И все? А?
   — Какой смысл нам с тобой говорить об этом?
   — Я хочу знать.
   Она покачала головой.
   — Вероятно, приятель Тедди?
   — Оставь в покое Тедди.
   — Но он знает обо мне?
   — Конечно, знает. Разве я прячусь?
   — Боже! — воскликнул Теодор, с жестом отчаяния обращаясь к деревьям, траве, солнечному свету и воде, сверкавшей вдали. — Но ведь теперь весь мир для меня станет совершенно пустым.
   Она подняла глаза на его искаженное настоящим страданием лицо и вздрогнула.
   Жалость захлестнула ее.
   — Мне так больно, — сказала она со слезами на глазах. — Мне так больно!
   Что-то толкнуло его сделать фантастическое предложение.
   — Маргарет, — сказал он, — пойдем ко мне. Вот сейчас. Один последний раз! Забудемся в любви. Последний раз! Я чувствую, ты любишь меня. Подумай, Маргарет! Вспомни! Как я целовал тебя в это местечко — в шею. Помнишь, один раз я поцеловал тебя под мышку. Мои объятия. Мое тело, которое ты обнимала.
   Она смотрела на него молча, и лицо у нее было белое, как бумага.
   — Мне надо идти, — сказала она почти шепотом.
   Она опустила глаза, потом снова подняла их, и он понял, что больше говорить не о чем.
   Они пошли рядом по дорожке мимо пруда. Он позвал такси, усадил ее, и они расстались, не сказав ни слова.


5. Эпистолярная невоздержанность


   Теодор повернул к Оксфорд-стрит. Так оно и было, как он сказал: мир стал пустым.
   Правда, на улице было какое-то движение, прохожие, стояли освещенные солнцем дома, деревья, но все это были ненужные предметы в пустой вселенной. Он чувствовал теперь, что вся его жизнь была сосредоточена на Маргарет. Что Маргарет была душой его воображения, что без нее он уже не может воображать, а для него никакой другой жизни, кроме воображаемой, нет.
   Ему больше не о чем было думать, как о своих взаимоотношениях с ней. И по привычке, усвоенной его сознанием, он драматизировал их и рассказывал себе о них сказки. Мысли его крутились водоворотом, их бурный поток выливался в повествовательную и литературную форму. Все его фантазии хлынули в письма. В течение четырех дней он написал и послал Маргарет семь писем, не считая трех или четырех, которые он разорвал, и все это были весьма разноречивые и нескромные письма. В двух из них он дал выход накопившемуся в нем негодованию против ее упорства и разразился оскорбительными упреками. Некоторые из них отличались откровенной грубостью. Как бы явно она ни показывала, что решила порвать с ним, — она его любовница, и он не намерен допустить, чтобы кто-то из них забыл об этом. Все его письма были рассчитаны на то, чтобы так или иначе задеть и взволновать ее, и этого они достигли.
   Все они были полны обвинений и упреков, ибо ничто так не ожесточает человека, как сдерживаемое и неудовлетворенное желание. Воспоминания о ее нежности и доброте исчезли из его памяти. Он помнил только ее отказ, ее оскорбительное неверие в него и эту уж совершенно неслыханную низость — что она могла полюбить кого-то другого. Он томился желанием вернуть ее прежде, чем этот другой овладеет ею; это было мучительное, исступленное желание, но у него недоставало ни ума, ни характера, чтобы постараться воздействовать на искреннее чувство нежной привязанности и физическое влечение, еще сохранившиеся у нее. Он не мог убедить, потому что старался доказать, что во всем виновата она одна, и заглушал свое горе и раскаяние упреками, обвиняя ее в непостоянстве и предательстве, изобличая низость ее побуждений и негодуя на ее холодность. А еще ему надо было сокрушить своего соперника, хотя он ничего не знал о нем. Он убедил себя, что этот человек оставался в Англии в то время, как он был на фронте и в госпитале. Он решил, что это такой же принципиальный противник войны, как Тедди. Итак, он разражался следующими великолепными фразами:
   «Банальнейшая история военного времени! Пока я был там, ты не стала ждать и изменила мне с этим embusque[16]».
   Или еще:
   «Эта война разоблачила всю фальшь женских притязаний на какое-либо благородство и самоуважение. Люди, которые умирали, веря в женщин, оставшихся дома, были счастливее тех, кто вернулся назад, чтобы утратить последние иллюзии».
   Потом он принимался взывать:
   «Понимаешь ли ты, что ты убиваешь душу человека, который всю жизнь свою построил на мечте о тебе? Представляешь ли ты себе, какое место ты занимала в моем воображении? С детства! Тысячу и одну мечту, которые сосредоточивались на тебе!»
   Потом переходил к возвышенному стилю, впадал в высокопарный тон настойчиво домогающегося и в то же время властного самца:
   «Если когда-нибудь женщина принадлежала мужчине, ты принадлежишь мне. По праву любви. По праву ответного желания. Ты милое, чудесное, неразумное создание, вернись ко мне, вернись в мои объятия! Забудь все, что я писал тебе в минуты горечи. Эта горечь свидетельствует лишь о том, что в моей любви бушуют все стихии, ненависть и вражда бороздят кровавыми вспышками огромное светлое пламя. Приди в мои объятия, о Маргарет, моя дорогая, любимая, моя прекрасная возлюбленная, моя жена! Нам нужно всего лишь несколько минут побыть в объятиях друг друга; и все воспоминания об этих страшных днях рассеются, как дым. Мы начнем новую жизнь, прощенные, забывшие и прощающие. Поплачь на моей груди. Возлюбленная моя, как памятен мне вкус твоих слез в тот день, когда ты впервые отдалась мне. Неужели ты могла забыть это незабвенное мгновение? И третьего дня в Кенсингтон-гарденс ты плакала. Плакала обо мне. Священные слезы. Нестерпимо сладостные слезы. Как они потрясли меня!»
   Он набросал это в один присест, и, по мере того как это выходило из-под его пера, он чувствовал, что этот пламенный призыв является редким образцом почти недосягаемой красоты. Он убеждал себя, подавляя смутно шевелившиеся в нем сомнения, что эти строки сломят ее упорство, хотя все другие письма оказались бессильны. Кончив письмо, он по своему обыкновению тотчас же пошел опустить его. Но на этот раз, после того как письмо исчезло в ящике, у него не было такого тревожного чувства и опасения, как бывало обычно.
   Он почувствовал, как в нем поднимается неудержимая жажда музыки, величественной, героической музыки, и увидал, что у него есть еще время попасть на концерт в Куинс-Холл, где исполнялся Бетховен. Он сидел, погруженный в возвышенные размышления, сочиняя новые и еще более убедительные послания.
   На следующее утро он два раза звонил ей по телефону в госпиталь, надеясь поговорить с ней, но каждый раз ему отвечали, что она занята.


6. Папье-маше


   Кто-то постучал в дверь его маленькой квартиры. Безумная надежда охватила Теодора. Он открыл дверь и увидал перед собой загорелого молодого человека в клетчатом костюме, чуть-чуть поплотнее и пониже его самого; незнакомец сразу, без всяких церемоний, вошел в маленькую переднюю.
   — Вы мистер Бэлпингтон, — сказал он. — Да?
   Лицо его показалось знакомым Теодору. Он чувствовал, что они где-то уже встречались, разговаривали, но не мог вспомнить, где. Он припоминал даже голос.
   — Мне нужно сказать вам несколько слов, — заявил незнакомец.
   — Мне кажется, я… не припоминаю вас, — сказал Теодор. — Мы с вами знакомы?
   — По всей вероятности, нет. Я, видите ли, друг Маргарет Брокстед.
   — А! — сказал Теодор. — Вот что!
   — Вот именно, — сказал незнакомец и огляделся по сторонам.
   — Пожалуй, лучше будет, если мы пройдем в комнату, — сказал Теодор и повел его в маленькую комнатку, в которой после смерти Клоринды секретер Раймонда, поместившись рядом с письменным столом, несколько загромождал пространство. Под окном с мягкими шторами стоял большой диван и возле него два высоких зеркала, одно выпуклое, другое вогнутое.
   Незнакомец прошел через комнату, задумчиво посмотрел на диван и зеркала и повернулся.
   — Послушайте, — сказал он, — вы надоедаете Маргарет вашими письмами и телефонными звонками.
   — Разрешите спросить… Может быть, вы назовете себя?
   — Лэверок. Я женюсь на Маргарет.
   — Женитесь?
   — Мы с ней решили это вчера.
   — Вы в этом уверены?.
   — Абсолютно.
   Теодору следовало принять известие твердо, непринужденно и решительно, но вместо этого он почувствовал, что весь дрожит от ярости.
   — В мире нет ничего абсолютно достоверного, — сказал он. Он присел на ручку кресла и жестом пригласил сесть своего гостя. Но Лэверок остался стоять.
   — В настоящий момент речь идет главным образом о том, что Маргарет расстраивается и огорчается. Эти ваши письма…
   Он внезапно вытащил из кармана пачку сложенных вчетверо листков бумаги.
   — …расстраивают ее.
   Он сунул письма обратно.
   — Вот как, — сказал Теодор. Он глубоко засунул руки в карманы брюк. — Вряд ли они могли бы уж так ее расстраивать, если бы она приняла определенное решение.
   — Вот в этом вы ошибаетесь, — сказал Лэверок и, наклонив голову набок, посмотрел на Теодора.
   Он повернулся, сделал несколько шагов по комнате, вернулся обратно, снова посмотрел на Теодора, затем подошел и сел в кресло напротив него.
   — Ну, конечно, — сказал он.
   — Что — конечно?
   — То же лицо, тот же голос, те же развинченные движения. Вы были у меня на освидетельствовании. После последнего германского наступления.
   Теодор провел рукою по лбу.
   — Что-то не припоминаю.
   — Вас хотели расстрелять. Симуляция контузии после взрыва. Я солгал. Как-никак, я дал ложное заключение, чтобы спасти вас. И вот мы теперь снова встретились.
   — Нет, — медленно произнес Теодор. — Где, вы говорите, меня видели? Я был ранен осколком снаряда. При чем тут симуляция?
   — Нет? Но я очень хорошо помню. Ваш голос, ваши манеры. Я даже заинтересовался тогда. Это было в Мирвилле на Марне.
   — Ничего подобного.
   — Вы уверены?
   — Ничего подобного. Я был отброшен снарядом и отравлен газами. Долго был без сознания. Но все это произошло не там. Совершенно определенно. И все это отмечено в моем послужном списке. Вы ошибаетесь. Я вас никогда в глаза не видал.
   — Но в какой госпиталь вы были направлены в Англии? Не в госпиталь для военных невротиков в Уайтинг Семмерсе?
   — Нам совершенно незачем входить во все эти подробности. Вы пришли говорить о Маргарет. Так и будем говорить о Маргарет.
   — Как вам угодно, — угрюмо сказал молодой доктор. — Во всяком случае, вы должны прекратить этот поток писем и упреков Маргарет. Вы попытали счастья с нею. Теперь это кончено.
   — Я не откажусь от Маргарет так легко, — ответил Теодор.
   — А я думаю, что откажетесь, — невозмутимо сказал доктор.
   Наступило долгое молчание.
   — Мне хотелось посмотреть на вас, — промолвил молодой доктор. — Признаться, я никак не ожидал встретить такое поразительное сходство с моим пациентом. Но я хотел вас видеть. Я не считаю нужным скрывать от вас, что даже и теперь, даже после всех этих гнусных писем, она очень привязана к вам. Юношеская дружба. Юное воображение. Ну, так вот. Она сжилась с каким-то представлением о вас, которое вы разрушаете этой вашей вредной галиматьей. — Он ткнул пальцем в свой карман. — Не лучше ли вам постараться вести себя прилично и кончить эту историю так, чтобы у нее не осталось никаких омерзительных воспоминаний?
   — Она моя любовница, — сказал Теодор.
   — Была, — сдержанно поправил доктор. — Все это мне известно.
   — Она… она неравнодушна ко мне.
   Тон молодого доктора сделался несколько жестче, и лицо его побледнело.
   — И это мне известно. Но это долго не продлится. Нет! И вы бы лучше придержали то, что собираетесь сказать. Что мне желательно от вас — что нам обоим желательно от вас, — это чтобы вы оставили ее в покое. Уезжайте из Лондона. Уезжайте куда-нибудь подальше с наших глаз. Уезжайте за границу.
   — А если я этого не сделаю?
   Лэверок пожал плечами.
   — Придется как-нибудь с вами поступить, — сказал он.
   — Что, собственно, вы можете сделать?
   — Я против всякого насилия. И я бы не хотел делать ничего, что могло бы испортить представление Маргарет о вас. Но по началу похоже, мы с вами не столкуемся. Правда, у нас впереди еще полдня и целый вечер. Признаться, я больше всего хотел бы заставить вас проглотить ваши письма.
   — Она вам их отдала?
   — Я сам взял их. Если вы хотите знать, она плакала над ними, и так я ее и застал. Она вас оплакивала. Потому что вы лгун, потому что вы жалкий, надутый пустой фанфарон, лгун и позер, а она изо всех сил старалась внушить себе, что вы порядочный человек. У вас не горели уши вчера вечером? Мы в первый раз попробовали поговорить о вас, что называется, по душам.
   Теодор мрачно кивнул головой.
   — Вы понимаете, — продолжал Лэверок, — до сих пор мы никогда не говорили о вас. Мне было о вас известно, но ни у нее, ни у меня до сих пор не хватало мужества войти, так сказать, в запертую комнату, открыть ставни и проветрить ее. Вчера вечером мы это сделали. Ничего страшного. Это нас сблизило. Это была своего рода чистка.
   Он резко оборвал. Отвернулся, затем снова взглянул на Теодора. Кулаки его сжались в карманах, но он продолжал все тем же подчеркнуто невозмутимым тоном.
   — Как много в вас человеческого, — сказал он. — Отвратительно человеческого! Как вы похожи на всех. Это-то и пугает меня. И это, — он ткнул пальцем, — если бы не милость провидения, стояло бы на пути Стивена Лэверока. Надо же, чтобы судьба послала вам такое чудесное создание! Да разве вы способны ее оценить! Ее красота не ложь. Она честна до мозга костей. А этого было мало для вас. Или слишком много. Это не вязалось с дурацкими сказками, которые вы себе рассказываете о себе самом. Вы! Боже! Как вы отвратительны! Когда я смотрел на вас в Мирвилле, я, признаться, был очень склонен отправить вас на расстрел. Я спрашивал себя — да и вас спрашивал, помнится, — стоит ли оставлять жить такую породу? И вот теперь… Да что тут рассуждать, — прервал он себя.
   И вдруг стремительно вскочил, как будто вспомнил о каком-то неотложном деле.
   — Посмотрим.
   — Но что, собственно, вы собираетесь делать? — спросил изумленно Теодор.
   — Заставить вас прекратить все это.
   — Как?
   — Прекратите вы это или нет?
   — Нет.
   — В таком случае… Да. Придется прибегнуть к этому. — В тоне Лэверока не чувствовалось убеждения. — Придется вам проглотить эти письма — для начала.
   Теодор тоже встал. Лэверок, помедлив, двинулся вперед. Письма были зажаты у него в правом кулаке.
   Когда Лэверок подошел к нему вплотную, Теодор ударил его, но не очень решительно. Лэверок повернулся, мотнул головой, и удар пришелся в ухо. Затем Лэверок нанес Теодору удар в грудь, а Теодор тотчас же ответил ему звонким ударом по скуле. Этот удар преисполнил Теодора безумной надеждой на победу. Это был хороший удар. Он собирался повторить его, но в это время получил сокрушительный удар в челюсть. Голова его мотнулась вверх. Всякая мысль о победе мгновенно исчезла. Казалось, удар отдался где-то внутри черепа. Он чувствовал, что сейчас неминуемо последует второй, и не знал, как увернуться от него. Всего лучше, по-видимому, было держать Лэверока за руки и таким образом не допускать удара. Лэверок изгибался и вертелся, стараясь освободить руки, но Теодор зажал их, как в тисках. Они сцепились, забыв всякое чувство достоинства, возили друг друга по комнате и наконец повалились на диван. «Вероятно, это происходило на этом диване», — подумал Лэверок и в приступе бешеной ярости стряхнул с себя Теодора на пол, как мешок. Теодор, наполовину оглушенный, очутился под Лэвероком; отбиваясь обеими руками и стиснув зубы, он старался защититься от жесткой скомканной бумаги, которую тот совал ему в рот и тыкал в лицо.
   — Съешь, съешь, — бормотал сквозь зубы Лэверок, делая бессмысленные усилия.
   Борьба продолжалась около минуты. Наконец Теодор почувствовал во рту обрывки бумаги и пальцы Лэверока и изо всех сил вцепился в них зубами.
   — Черт! — вскрикнул Лэверок, отдергивая руку, и вскочил, задыхаясь.
   Наступило нечто вроде перемирия. Лэверок разглядывал свои пальцы. Теодор сидел на полу и выплевывал бумагу. Этот укус все же как-то уравновесил счет очков.
   — Но ведь это же совершенное идиотство с моей стороны! — с трудом переводя дыхание, сказал Лэверок. — Деремся, как собаки во время течки. Что мы делаем?
   Теодор не ответил. У него было слишком много бумаги во рту, говорить было неудобно.
   Лэверок дрожащими руками начал разрывать мокрые скомканные письма в мелкие клочки, приходя все в большую и большую ярость от сопротивления бумаги, наконец швырнул целую пригоршню обрывков в лицо Теодору, который все еще старался вытолкнуть изо рта последние завязшие на зубах клочки.
   — Вот, — сказал Лэверок. — Мне стыдно за себя. Мне… жаль, что так вышло.
   Он вытер руки.
   Он остановился перед своей жертвой, пытаясь сказать что-то вразумительное.
   — Можно ли вести себя, как подобает порядочному человеку, когда мир полон вот такими, как вы? — говорил он. — Как тут сдержать себя? И что делать с такими, как вы? Вы посмотрите. Посмотрите на все, что вы наделали. Какой смысл было вам лгать мне о вашей контузии? Я вас узнал. Вы убежали. Какой смысл лгать теперь о Маргарет? Какой смысл изводить ее? Игра кончена. Черт возьми! Неужели вы не понимаете положения? Боже, и подумать только, какой мерзостью были напичканы эти письма… Говорить ей такие вещи! Осмелиться! Напоминать ей… Так слушайте же, что я вам скажу. Ваша Маргарет теперь принадлежит мне. Я женюсь на вашей Маргарет. Я буду спать с вашей Маргарет, я заставлю ее забыть вас, а если она когда-нибудь и будет вспоминать, то только как о каком-то забавном, незначительном, глупом эпизоде, который разбудил в ней инстинкт чувственности, когда она еще была девчонкой. Что же касается вас… Убирайтесь из Лондона. Убирайтесь немедленно! Я, собственно, для того и пришел, чтобы сказать вам это. Вот и все.
   Он остановился, задыхаясь от напряжения.
   — Понятно? — прибавил он как-то беспомощно.
   Лучше было бы, если б он закончил этим: «Вот и все».
   Он направился к двери. Остановился, словно задумавшись. Затем, после некоторого колебания, нерешительно повернулся.
   Казалось, он вдруг сделался меньше ростом. В его манере держаться появилось что-то почти заискивающее.
   — Разумеется… — начал он и запнулся.
   Он сделал шаг к Теодору.
   — Нет никакой необходимости посвящать Маргарет в подробности нашего маленького спора, вы понимаете. Боюсь, что мы с вами оба несколько забылись.
   Его попытка обратиться в светского человека, обратить их обоих в светских людей оказалась не очень успешной.
   — Недостойно, — сказал он. — С обеих сторон. У меня не было намерения, когда я пришел к вам. Я сказал ей, что верну вам письма и сообщу о том, что мы женимся. Чтобы вы перестали писать ей. Что касается меня, то это все, что она узнает. Я скажу, что вернул их. Я даже не упомяну о том, что разорвал их. Но только — поймите это — вы не должны больше ей писать. Вы не должны этого делать.
   Теодор провел пальцами под измятым воротничком, пока не коснулся разбитой челюсти. Здесь пальцы задержались. Он не ответил. Он устал от этого интервью со всеми его неприятными сменами настроений. Ему хотелось кончить его.
   — Абсолютно между нами, поймите это, — продолжал Лэверок. — Так будет гораздо лучше. Она ничего не должна знать об этой — ммм — стычке.
   Он говорил почти извиняющимся тоном. Больше он ничего не сказал. Дверь стукнула.
   Он ушел.


7. Великое отречение


   После того как дверь за его гостем захлопнулась, Теодор еще некоторое время сидел на полу. У него было впечатление, что челюсть сломана. Ощупав ее несколько раз, он встал, пошел в ванную, разделся до пояса и вымыл лицо и шею холодной водой.
   Переход Лэверока к нападению был для него такой неожиданностью, что он все еще не мог согласовать его со своим образом действий.
   — Сумасшедший, — сказал он, вытираясь перед зеркалом. — Взбесился от ревности.
   Он вытащил три маленьких клочка бумаги, зацепившихся в его темных волосах.
   Пристально посмотрел себе в глаза. И сказал своему отражению в зеркале:
   — Счастье, что я не потерял голову, старина. Я мог бы убить его, если бы не держал себя в руках. — И лицо, глядевшее на него, стало суровым. Он смотрел, как оно становилось суровым. Багровый след на подбородке пылал угрожающе.
   Он начал переодеваться. Он чувствовал, что это освежит его.
   — Он бесится потому, что сознает, какую власть я еще имею над ней. Если бы я только пожелал воспользоваться ею.
   Он сел в старое кресло Раймонда, за его письменный стол. Он внушил себе, что ему нужно употребить все усилия, чтобы восстановить всю эту историю в надлежащем аспекте. Он начал вспоминать и корректировать свои воспоминания об этой драке, в особенности о том ударе, который он нанес Лэвероку в лицо.
   — Драчливый болван, сумасшедший! — сказал он. — Я мог бы убить его. — Он еще раз ощупал свою челюсть. Она как будто онемела, но не было никаких признаков того, что она будет кровоточить или распухнет.