Страница:
— Как бы там ни было, это неподходящий способ действия, — говорила она своим мягким, похожим на кошачий мех голосом.
— Это способ добиться права голоса, — возражала Рэчел Бернштейн.
— Я бы не хотела получить право голоса таким способом, — отвечала Маргарет. — Я хочу получить его открыто и честно.
Теодор считал это вполне разумным; он одобрял ее здравомыслие, и эту мягкую решимость, и благородную сдержанность. Но мысль о ней все больше и больше отчуждалась от этой жажды приключений, которая гнала его из дому, заставляя его бесконечно блуждать среди ночных огней по темным улицам.
Иногда, но теперь все реже и реже, он мечтал встретиться с ней неожиданно в каком-нибудь незнакомом месте, где всякое чувство неловкости исчезло бы между ними.
А затем случай подстроил для Теодора встречу среди бела дня, которая сильно изменила весь его мир и направила его сознание на другой путь, который ему суждено было пройти.
Однажды в субботу днем он шел по Тоттенхем Корт-роуд по направлению к Хемпстеду и вдруг увидел Рэчел Бернштейн, приближавшуюся к нему. Она шла медленно, задумчиво, освещенная весенним солнцем, и ее подвижное лицо просияло при виде его.
— Хэлло, Теодор, куда вы торопитесь?
— Я иду домой. Не могу рисовать сегодня.
— Ведь сегодня суббота.
— Терпеть не могу оставаться на воскресенье в Лондоне.
— Скучно?
— Скучно.
Они в нерешительности стояли несколько мгновений, глядя друг на друга и не говоря ни слова. Она смотрела на него каким-то странным взглядом, в котором светилась сдерживаемая радость.
Но нельзя же стоять так целую вечность, не говоря ни слова. Теодор приподнял шляпу и пошел; прошел несколько шагов.
— О Теодор! — крикнула она. И очутилась рядом с ним. — Идемте со мной пить чай, Теодор, — сказала она. — Я предлагаю: пойдемте куда-нибудь и выпьем чаю. Поговорим. Я давно хочу поговорить с вами. Здесь недалеко есть кондитерская. Зайдем выпьем чаю. Это будет забавно.
Она нервно посмеивалась, говоря это. Они пошли в кондитерскую, дорогой она неумолчно болтала, перескакивая с одного на другое. Ей никогда не удается поговорить с ним. А ей так всегда хотелось этого.
— Я знаю, вы интересный человек и вы говорите такие дельные вещи. Но когда мы встречаемся в компании, мне никогда не удается добраться до вас. А теперь вы будете мой.
Это был приятный тон разговора.
Они уселись за маленький мраморный столик и заказали чай. Оба почему-то были нервно настроены и возбуждены. Хотя, в сущности, для этого не было никаких оснований. Его заражало какое-то исходившее от нее возбуждение. Она заговорила о его убеждениях.
— Я думаю, вы знаете, что я тоже ультракоммунистка. Мне кажется, это открывает дорогу к настоящей жизни, к настоящей свободной социальной жизни. Я думала вступить в социал-демократическую федерацию, но там такая косность, такое доктринерство. Там нет вашего освобождающего артистического духа. Вы ведете к чему-то более прекрасному. Ведь правда же?
Теодор чувствовал, что ему следовало бы что-нибудь сказать, поскольку он оказывался носителем идеи, ведущей к чему-то более прекрасному. Но он не нашелся что сказать, к тому же она продолжала говорить, и она сидела к нему так близко, насколько это было допустимо в кондитерской, ее рука касалась его руки, она не сводила глаз с его лица.
— Что вы думаете о моем брате Мелхиоре? — неожиданно спросила она.
Она не дала ему времени ответить.
— Он упрямый и сильный человек, вы не находите? У него блестящий ум, но в нем есть что-то жестокое. Он влюбился. Вы знаете, влюбился внезапно. И уехал с ней.
— С кем? — спросил Теодор.
— Не знаю. Уехал с ней. Исчез до понедельника, и я не знаю, куда. Оставил меня одну в квартире. — Она помолчала минутку.
— Я думал, вы живете с родными, — заметил Теодор.
— У нас нет родных в Лондоне. Мать умерла два года тому назад. Мы сироты. Мелхиор моложе меня на два года. Когда мы были маленькие, я могла заставить его реветь в любое время, — такой он был нюня, а теперь по вашим мужским законам к нему перешло три четверти состояния, а мне досталась одна четвертая часть. Подумайте только! И даже эта четвертая часть находится под его опекой, пока мне не исполнится тридцать лет. Я должна обращаться за деньгами к нему. Вот это — равенство полов, как его понимали наши отец и мать. Но не будем говорить об этом. Я веду для него хозяйство. С нашей старой служанкой. Старой няней. И даже она ушла сегодня из дому на весь день, до позднего вечера.
Снова наступило молчание. Теодор старался отогнать от себя разные странные мысли.
— Вы должны посмотреть нашу квартиру, — сказала Рэчел. — Вы, наверно, ужасно считаетесь со всяческими условностями, — прибавила она, — правда?
— Я ненавижу буржуазные условности, — сказал Теодор.
Ее темные глаза заглянули в его глаза с какой-то особенной, мягкой настойчивостью. Они говорили непостижимые, волнующие вещи. Они сделались темнее и глубже. Какая-то неожиданная красота была в этом разгоряченном, пылающем лице, которое он видел так близко. Она чуть-чуть улыбалась. Ее большой полуоткрытый рот с пухлыми губами сделался удивительно притягивающим.
— Как это глупо, не правда ли, — сказала она низким вкрадчивым голосом, — что мы пьем чай здесь, когда я могла бы приготовить вам чай собственными руками у меня дома.
Слова были простые, но, казалось, в них скрывался какой-то неуловимый смысл.
— Почему нам не пришло это в голову? — сказал Теодор так же вкрадчиво.
— Вам должна понравиться наша квартира. Такая забавная маленькая квартирка, — у нас есть несколько японских гравюр и масса плакатов. Знаменитый плакат Бердслея.
— Я никогда их не видел, — сказал Теодор. — Я только слышал о них. — И по какой-то непонятной причине его охватила нервная дрожь. — Я бы с удовольствием посмотрел…
— Хотите? — сказала она, и глаза ее засияли. — Вы правда хотите?
— С удовольствием посмотрел бы, — решительно сказал он и принял ее вызов.
Квартира была совсем близко, она помещалась в отстроенном заново нижнем этаже дома георгианского стиля. Вестибюль был общий для всего дома, и вид у него был весьма непритязательный. У Рэчел было два ключа: один от подъезда и другой от ее квартиры. Первая комната представляла собой нечто вроде мастерской, в ней стоял диван, который мог служить кроватью; кроме этой комнаты, была еще большая ванная комната и две комнаты в глубине; двустворчатая дверь из первой комнаты вела в одну из них.
— Глупо, что мы пошли пить чай в эту дурацкую кондитерскую, — сказала Рэчел. Несколько секунд она стояла не двигаясь, и Теодор тоже стоял молча, не двигаясь. Затем она как будто что-то решила. — Подождите меня минутку, Теодор, пока я пойду сниму шляпу.
Она замялась, потом подошла к окну и задернула шторы. Остановилась, посмотрела на него и затем скрылась за двустворчатой дверью.
Теодор смотрел на груду бумаг на столе, на книги, стоящие на полке вдоль стены, но в этом участвовали только его глаза, а сам он был весь сплошная буря невероятных предчувствий. Через некоторое время появилась Рэчел, переодетая с головы до ног. Его предчувствия перешли в уверенность. Она распустила свои пушистые волосы, и они лежали буйной черной копной. На ней был легкий свободный халатик, и ее шея и стройные ноги в красных домашних туфлях были голые. Она остановилась в дверях.
Теодор не мог выговорить ни слова. Он кашлянул.
— Вы нравитесь мне такая, — наконец вымолвил он.
— Я нравлюсь вам? — сказала она, осмелев, и подбежала к нему. — Я нравлюсь вам такая? Дорогой мой, — прошептала она, положив руки ему на плечи и приблизив вплотную к его лицу свое пылающее лицо. — Как вы относитесь к коллективному браку? К тому, чтобы все красивые люди могли жить друг с другом? Вы думаете… — Сердце его неистово билось. — Поцелуйте меня, милый.
Он поцеловал ее и нерешительно обнял. Под мягким халатиком не было ничего, кроме стройного трепещущего тела. Он сжал ее в своих объятиях.
— Сними этот свой буржуазный воротничок, — сказала она, обхватив его руками. — Мой дорогой! Кто тебя научил целоваться?
— Это приходит само, — сказал он и снова поцеловал ее.
— Иди сюда! Сними совсем свою куртку. Сними воротничок. И зачем только мужчины носят воротнички! Скорей. Вот так! О! Милое атласное плечо, такое гладкое, такое твердое. Какая чудесная вещь тело! А мы прячем его. Отвернись на минутку. Ну, вот теперь смотри! Видишь, какие маленькие грудки, чуть-чуть побольше твоих…
— Это способ добиться права голоса, — возражала Рэчел Бернштейн.
— Я бы не хотела получить право голоса таким способом, — отвечала Маргарет. — Я хочу получить его открыто и честно.
Теодор считал это вполне разумным; он одобрял ее здравомыслие, и эту мягкую решимость, и благородную сдержанность. Но мысль о ней все больше и больше отчуждалась от этой жажды приключений, которая гнала его из дому, заставляя его бесконечно блуждать среди ночных огней по темным улицам.
Иногда, но теперь все реже и реже, он мечтал встретиться с ней неожиданно в каком-нибудь незнакомом месте, где всякое чувство неловкости исчезло бы между ними.
А затем случай подстроил для Теодора встречу среди бела дня, которая сильно изменила весь его мир и направила его сознание на другой путь, который ему суждено было пройти.
Однажды в субботу днем он шел по Тоттенхем Корт-роуд по направлению к Хемпстеду и вдруг увидел Рэчел Бернштейн, приближавшуюся к нему. Она шла медленно, задумчиво, освещенная весенним солнцем, и ее подвижное лицо просияло при виде его.
— Хэлло, Теодор, куда вы торопитесь?
— Я иду домой. Не могу рисовать сегодня.
— Ведь сегодня суббота.
— Терпеть не могу оставаться на воскресенье в Лондоне.
— Скучно?
— Скучно.
Они в нерешительности стояли несколько мгновений, глядя друг на друга и не говоря ни слова. Она смотрела на него каким-то странным взглядом, в котором светилась сдерживаемая радость.
Но нельзя же стоять так целую вечность, не говоря ни слова. Теодор приподнял шляпу и пошел; прошел несколько шагов.
— О Теодор! — крикнула она. И очутилась рядом с ним. — Идемте со мной пить чай, Теодор, — сказала она. — Я предлагаю: пойдемте куда-нибудь и выпьем чаю. Поговорим. Я давно хочу поговорить с вами. Здесь недалеко есть кондитерская. Зайдем выпьем чаю. Это будет забавно.
Она нервно посмеивалась, говоря это. Они пошли в кондитерскую, дорогой она неумолчно болтала, перескакивая с одного на другое. Ей никогда не удается поговорить с ним. А ей так всегда хотелось этого.
— Я знаю, вы интересный человек и вы говорите такие дельные вещи. Но когда мы встречаемся в компании, мне никогда не удается добраться до вас. А теперь вы будете мой.
Это был приятный тон разговора.
Они уселись за маленький мраморный столик и заказали чай. Оба почему-то были нервно настроены и возбуждены. Хотя, в сущности, для этого не было никаких оснований. Его заражало какое-то исходившее от нее возбуждение. Она заговорила о его убеждениях.
— Я думаю, вы знаете, что я тоже ультракоммунистка. Мне кажется, это открывает дорогу к настоящей жизни, к настоящей свободной социальной жизни. Я думала вступить в социал-демократическую федерацию, но там такая косность, такое доктринерство. Там нет вашего освобождающего артистического духа. Вы ведете к чему-то более прекрасному. Ведь правда же?
Теодор чувствовал, что ему следовало бы что-нибудь сказать, поскольку он оказывался носителем идеи, ведущей к чему-то более прекрасному. Но он не нашелся что сказать, к тому же она продолжала говорить, и она сидела к нему так близко, насколько это было допустимо в кондитерской, ее рука касалась его руки, она не сводила глаз с его лица.
— Что вы думаете о моем брате Мелхиоре? — неожиданно спросила она.
Она не дала ему времени ответить.
— Он упрямый и сильный человек, вы не находите? У него блестящий ум, но в нем есть что-то жестокое. Он влюбился. Вы знаете, влюбился внезапно. И уехал с ней.
— С кем? — спросил Теодор.
— Не знаю. Уехал с ней. Исчез до понедельника, и я не знаю, куда. Оставил меня одну в квартире. — Она помолчала минутку.
— Я думал, вы живете с родными, — заметил Теодор.
— У нас нет родных в Лондоне. Мать умерла два года тому назад. Мы сироты. Мелхиор моложе меня на два года. Когда мы были маленькие, я могла заставить его реветь в любое время, — такой он был нюня, а теперь по вашим мужским законам к нему перешло три четверти состояния, а мне досталась одна четвертая часть. Подумайте только! И даже эта четвертая часть находится под его опекой, пока мне не исполнится тридцать лет. Я должна обращаться за деньгами к нему. Вот это — равенство полов, как его понимали наши отец и мать. Но не будем говорить об этом. Я веду для него хозяйство. С нашей старой служанкой. Старой няней. И даже она ушла сегодня из дому на весь день, до позднего вечера.
Снова наступило молчание. Теодор старался отогнать от себя разные странные мысли.
— Вы должны посмотреть нашу квартиру, — сказала Рэчел. — Вы, наверно, ужасно считаетесь со всяческими условностями, — прибавила она, — правда?
— Я ненавижу буржуазные условности, — сказал Теодор.
Ее темные глаза заглянули в его глаза с какой-то особенной, мягкой настойчивостью. Они говорили непостижимые, волнующие вещи. Они сделались темнее и глубже. Какая-то неожиданная красота была в этом разгоряченном, пылающем лице, которое он видел так близко. Она чуть-чуть улыбалась. Ее большой полуоткрытый рот с пухлыми губами сделался удивительно притягивающим.
— Как это глупо, не правда ли, — сказала она низким вкрадчивым голосом, — что мы пьем чай здесь, когда я могла бы приготовить вам чай собственными руками у меня дома.
Слова были простые, но, казалось, в них скрывался какой-то неуловимый смысл.
— Почему нам не пришло это в голову? — сказал Теодор так же вкрадчиво.
— Вам должна понравиться наша квартира. Такая забавная маленькая квартирка, — у нас есть несколько японских гравюр и масса плакатов. Знаменитый плакат Бердслея.
— Я никогда их не видел, — сказал Теодор. — Я только слышал о них. — И по какой-то непонятной причине его охватила нервная дрожь. — Я бы с удовольствием посмотрел…
— Хотите? — сказала она, и глаза ее засияли. — Вы правда хотите?
— С удовольствием посмотрел бы, — решительно сказал он и принял ее вызов.
Квартира была совсем близко, она помещалась в отстроенном заново нижнем этаже дома георгианского стиля. Вестибюль был общий для всего дома, и вид у него был весьма непритязательный. У Рэчел было два ключа: один от подъезда и другой от ее квартиры. Первая комната представляла собой нечто вроде мастерской, в ней стоял диван, который мог служить кроватью; кроме этой комнаты, была еще большая ванная комната и две комнаты в глубине; двустворчатая дверь из первой комнаты вела в одну из них.
— Глупо, что мы пошли пить чай в эту дурацкую кондитерскую, — сказала Рэчел. Несколько секунд она стояла не двигаясь, и Теодор тоже стоял молча, не двигаясь. Затем она как будто что-то решила. — Подождите меня минутку, Теодор, пока я пойду сниму шляпу.
Она замялась, потом подошла к окну и задернула шторы. Остановилась, посмотрела на него и затем скрылась за двустворчатой дверью.
Теодор смотрел на груду бумаг на столе, на книги, стоящие на полке вдоль стены, но в этом участвовали только его глаза, а сам он был весь сплошная буря невероятных предчувствий. Через некоторое время появилась Рэчел, переодетая с головы до ног. Его предчувствия перешли в уверенность. Она распустила свои пушистые волосы, и они лежали буйной черной копной. На ней был легкий свободный халатик, и ее шея и стройные ноги в красных домашних туфлях были голые. Она остановилась в дверях.
Теодор не мог выговорить ни слова. Он кашлянул.
— Вы нравитесь мне такая, — наконец вымолвил он.
— Я нравлюсь вам? — сказала она, осмелев, и подбежала к нему. — Я нравлюсь вам такая? Дорогой мой, — прошептала она, положив руки ему на плечи и приблизив вплотную к его лицу свое пылающее лицо. — Как вы относитесь к коллективному браку? К тому, чтобы все красивые люди могли жить друг с другом? Вы думаете… — Сердце его неистово билось. — Поцелуйте меня, милый.
Он поцеловал ее и нерешительно обнял. Под мягким халатиком не было ничего, кроме стройного трепещущего тела. Он сжал ее в своих объятиях.
— Сними этот свой буржуазный воротничок, — сказала она, обхватив его руками. — Мой дорогой! Кто тебя научил целоваться?
— Это приходит само, — сказал он и снова поцеловал ее.
— Иди сюда! Сними совсем свою куртку. Сними воротничок. И зачем только мужчины носят воротнички! Скорей. Вот так! О! Милое атласное плечо, такое гладкое, такое твердое. Какая чудесная вещь тело! А мы прячем его. Отвернись на минутку. Ну, вот теперь смотри! Видишь, какие маленькие грудки, чуть-чуть побольше твоих…
Глава четвертая
Теодор в роли любовника
1. Я мужчина
В воскресенье вечером Теодор, сидя полураздетый на кровати у себя в спальне в Хемпстеде, приводил в порядок свои мысли. Он провел два изумительных дня. Он пробыл у Рэчел до позднего вечера, а в воскресенье днем, после обеда у тетушек, он незаметно скрылся до чая и провел с ней часть дня в этом маленьком храме Венеры, который она создала для него. Ему стало ясно теперь, как чудовищно грубы и невнятны были откровения пола, скрывавшиеся в указаниях Природы. Все ценности искусства и романтики в его мире переместились. Тысячи вещей, которые раньше пленяли только своей изысканностью, теперь наполнились физической жизнью. И каким-то чудесным образом пол утратил всякий налет непристойности. Как если бы и сам Теодор и все его представления об этого рода вещах подверглись очистительному омовению. Рэчел в эти волнующие часы так наполняла собой и своим всепроникающим жизненным азартом его сознание, что только теперь, в состоянии удовлетворенной, блаженной усталости, он мог хоть несколько осознать, какой порог он переступил в жизни, какая с ним произошла перемена. Но выразить это он мог только словами, которые она подсказала ему.
— Наконец-то я мужчина, — говорил он. — Мужчина.
Это было все, что он мог сказать себе в этот вечер, а затем он юркнул в постель, и заснул глубоко и сладко, и спал до тех пор, пока его не разбудила утром, усердно тряся за плечо, его хозяйка.
Весь этот День гордое сознание своего нового статуса не покидало его. Он шел в школу Роулэндса просветленный, полный глубокого понимания. Прохожие, встречавшиеся ему на улице, в особенности девушки и молодые женщины, казались ему теперь исполненными значительности, которой он прежде не подозревал. Они таили в себе неистощимые возможности наслаждения. Общественная жизнь, заключил он, это в самой своей сущности захватывающая радость сексуальных отношений — приодетая, замаскированная, скрытая, но не настолько скрытая, чтобы остаться невидимой для глаза посвященного.
Только через несколько дней этот туман самоудовлетворения, обволакивающий его, стал понемножку рассеиваться, беспокойство снова вернулось, и обширные участки его сознания, которые временно пребывали в бездействии, снова вступили в свои права.
Некоторое время он не мог ни видеться, ни сообщаться с Рэчел. Она просила его не писать ей и быть как можно осторожней, чтобы не выдать их связи. Ее брат, сказала она, следит за ее поведением, «как семнадцать бдительных теток».
— Я тебе сама напишу. Удивительно, как сказывается наше восточное происхождение. Он признает свободную любовь для себя и для всех, для кого угодно, кроме своей сестры. А когда он перебесится и натешится вдоволь, он, вероятно, сделается католиком и реакционером и найдет себе чистую-чистую, обожающую его девушку, и она будет рожать ему достойных дочерей и увешивать себя драгоценностями, которые он с удовольствием будет ей покупать. Такая уж раса. И все они такие. Либеральных евреев не бывает, дорогой мой, есть только либеральные еврейки. У наших мужчин врожденное уважение к собственности и респектабельности. Мелхиор, несмотря на весь свой коммунизм, жаден, осторожен и труслив, как крыса. Не могу представить себе, что бы он стал делать, если бы действительно произошла социальная революция.
Она написала Теодору коротенькую записочку.
«Когда, о, когда же мы снова сойдемся с тобой на Пустынном Острове, мой милый, стройный, крепкий, мой маленький дикий братец? Всегда твоя Р.».
Он носил с собой эту записку в кармане несколько дней, но потом она истерлась, и он сжег ее.
Они встретились примерно недели через две, но это было на собрании в Фабианском питомнике, и им не удалось поговорить с глазу на глаз. Это была совсем не такая встреча, о какой он мечтал. Хладнокровие Рэчел было просто удивительно. И она была другая. Она была чужая. Она пробудила в нем какое-то смутное чувство неприязни. Казалось невероятным, что эта дурно одетая, суетливая девица была той пышноволосой, гибкой, смуглой нагой девушкой, которая так завладела его чувствами. Она кивнула ему, улыбнулась, помахала рукой, но тут же отвернулась и продолжала оживленно разговаривать со своими знакомыми. И больше ни разу не взглянула на него.
Теодор в своем воображении приукрасил до неузнаваемости свои воспоминания о Рэчел.
Ее самообладание сбило его с толку и вызвало в нем чувство неуверенности. Ему казалось, что и эта встреча могла бы быть гораздо более значительной. Последнее время его неудержимо влекло к ней, и сейчас он надеялся уговориться о новом свидании. Но ему было бы очень неприятно, если бы кто-нибудь узнал о его отношениях с Рэчел.
Восторженное чувство гордости, которое она внушала ему, исчезло, как только он увидел ее такой, какой она была на самом деле. Он смотрел на ее согнутую спину, на ее беспрестанно поворачивающуюся из стороны в сторону голову, и его все сильнее охватывало раздражение на эту сегодняшнюю Рэчел. Ему не верилось, что это та пылкая возлюбленная, которую он любил и ласкал. Он чувствовал, что эта Рэчел — чужая, что она стоит между ним и его возлюбленной и старается подавить его желания.
Неожиданно он поймал на себе пристальный взгляд Мелхиора Бернштейна и тотчас же отвернулся в испуге. Потом, разозлившись, он сам устремил на него свирепый взгляд, но внимание Бернштейна уже было отвлечено чем-то другим. Что бы такое придумать, сказать ей так, чтобы она поняла, но при этом не вызвать подозрений у других? Ужасно трудно.
Почему она не придет ему на помощь?
Собрание закончилось, и все начали расходиться, а он все еще старался поймать ее взгляд. Рэчел направилась к выходу, а Теодор стоял, не двигаясь с места, вне себя от досады и разочарования.
Она избегает его! Избегает и прячется от него!
И вдруг он увидел рядом с собой Маргарет.
— Бэлпи! — вскричала Маргарет. — Вы не видели Тедди? — И легкое прикосновение ее руки сразу разрушило преграду, выросшую за последние полторы недели между двумя потоками его сознания. По одну сторону этой преграды находился весь сложный, длительно пластовавшийся комплекс воспоминаний, фантазий, восторгов и желаний, сосредоточенных на Маргарет; по другую — еще совсем не изведанный бурный водоворот сладостных тайных ощущений, которые открыла ему Рэчел. Первый, более обширный поток бился в сдерживающую его преграду, громко взывая и требуя, чтобы ему дали доступ к новому. Новый защищал свое русло, глухо и неукротимо продолжал свой бег. И вот сейчас, когда он увидал рядом с собой милое лицо Маргарет, он понял: только ее одну он любит и желает; он поступил непростительно, изменив ей, она не должна знать о том, что случилось; Рэчел в сравнении с ней дурная женщина. У Рэчел и до него были любовники. Рэчел позабавилась с ним просто от нечего делать. А он что думал? Почему он не сообразил этого раньше?
Он отвечал рассеянно, поглощенный хаосом собственных мыслей.
— Тедди? Разве он здесь?
— Он собирался выступить. Говорил, что непременно выступит. У него уже была приготовлена речь — и вот его нет. — И она прибавила укоризненно: — Я сидела через два ряда от вас, а вы даже ни разу не обернулись.
Преобразившееся сознание Теодора прояснилось. Он почувствовал возможность высокодраматического момента.
— Давайте поищем его, — сказал он и, взяв ее под руку, привлек к себе с такой решительностью, на какую он отнюдь не был способен две недели тому назад. Он пройдет с ней мимо задержавшейся в проходе компании Бернштейнов — и даже не заметит Рэчел.
— Мне нужно поговорить с вами, Маргарет. Мне нужно сказать вам очень, очень многое. Пойдемте в кафе Аппенрод.
— Но нам надо разыскать Тедди.
— Если Тедди не пришел, я провожу вас.
— Но если Тедди не пришел… я… я очень беспокоюсь о нем.
— Он просто забыл. Засиделся у себя в лаборатории.
— Никогда он ничего не забывает. Когда он говорит, что придет куда-нибудь, он всегда приходит. Он говорил, что должен выступить сегодня. Ему надоело быть просто пешкой. Ему хочется быть настоящим, живым проводником мыслей. Он уже давно говорил об этом.
— Но ведь вот же он не пришел.
Теодор вытянул шею и огляделся по сторонам, как будто разыскивая Тедди, но вместе с тем явно стараясь показать Рэчел, что он не замечает ее. И тут, возможно, ему почему-то представился Бэлпингтон Блэпский, такой красивый и стройный, рядом со своей прелестной подругой.
Теодор надеялся, что Тедди не появится. Ему хотелось поскорей уйти с Маргарет. Он не совсем ясно представлял себе, что ему надо сказать Маргарет, но он был совершенно уверен, что это будет нечто чрезвычайно важное. Это будет нечто вроде исповеди и признания в любви. Мольба о помощи. Он поскользнулся, он дал себя увлечь… Ах, что бы там ни было!.. Она может спасти его. Она всегда была его идеалом, единственной чистой и светлой надеждой его жизни. Он полюбил ее с того самого дня, как увидал впервые…
Этот слепящий стремительный ураган мелькающих мыслей вихрем крутился в его мозгу, между тем как, повинуясь рассудку, он сознательно увлекал Маргарет к выходу и мягко, но настойчиво преодолевал ее желание подождать. И вдруг — о проклятие! — Тедди!
— Тут на углу перевернулся кэб! — сказал Тедди, едва переводя дух от быстрой ходьбы. — Вы прямо не поверите. Лошадь рванула, и экипаж так весь и перевернулся на бок. Седок только успел высунуть руку в боковое окошечко. Я помог ему вылезти, перевязал его. Порез артерии, вся рука изрезана осколками стекла. Кровь прямо так и хлестала. И ни души кругом. Пришлось взять кэб и везти его в больницу. Сколько споров было с кучером из-за крови! Я кое-как подложил его пальто, чтобы не испачкать сиденье. Потом ему во что бы то ни стало надо было передать записку женщине, которая ждала его в гостинице. Ясно, что это было не совсем удобно поручать рассыльному. Пришлось пойти. Понимаете? Ну вот так и проканителился целый вечер. А уж я эту свою речь чуть ли не наизусть выучил…
Так грозовые тучи, скопившиеся в сознании Теодора, остались неразряженными. Эта проклятая катастрофа сделала Тедди таким говорливым, что от него никак нельзя было отвязаться. Маргарет — Теодор видел это — понимала, что ему нужно ей что-то сказать, но Тедди не давал им возможности поговорить. Они расстались у Темпл Стэйшен, и Теодор весь обратный путь до Хэмпстеда шел пешком, чтобы привести в порядок свои мысли и успокоиться. Написать ли ему Маргарет длинное письмо? Или поговорить с ней решительно?
Он попробовал придумать и отбросил несколько вариантов вступительной фразы письма к Маргарет, в котором он подробно объяснит ей все. Затем он попробовал прорепетировать этот решительный разговор. «Маргарет, — скажет он ей, — жизнь смяла меня очень рано. Я человек сильных страстей. Я весь в отца, такая же чувственная натура». Или, может быть, более прямо: «Маргарет, представляли ли вы себе когда-нибудь, каких страшных усилий мне стоило обуздывать себя?» Или в повествовательном стиле: «О Маргарет, со мной произошло нечто очень странное, и при этом мне открылись такие глубины моего „я“, о существовании которых я даже не подозревал». И так далее, один за другим, целая серия гамбитов. И все это великолепно завершалось мучительным воплем: «Я не могу жить без любви! Я сильный человек, дорогая, но я дошел до предела! Я не могу жить без любви!» (А потом как же они устроятся?)
Тем временем еще один возможный слушатель требовал внимания. Как ему держать себя с Рэчел, когда он встретится с ней? Отплатить ей холодным презрением за ее равнодушие? Или послать ей очень-очень краткое, но выразительное письмо? «Мое сердце никогда не принадлежало Вам. Вы волновали мою чувственность, но не чувства». Так ей и надо, этой Рэчел, которая весь вечер поворачивалась к нему спиной и цеплялась за рукав какого-то незнакомого субъекта. Ну что ж, с этим покончено — покончено навсегда.
Дома в передней он увидал серо-голубой конверт, надписанный неразборчивым почерком Рэчел.
Он распечатал его не сразу, сильно взволнованный.
«Милый мой маленький Дикарь, — начиналось оно. — Это можно повторить. Он оставляет меня одну в ближайшую субботу до понедельника — свою робкую покорную рабыню-сестру. В полном одиночестве — на растерзание любому отважному юному Дикарю, которому вздумается на нее напасть. Миссис Гибсон тоже не будет после четырех — я об этом позабочусь. Если — не дай бог! — вы не сможете прийти, телеграфируйте мне (номер 17Б) после половины четвертого, никак не раньше (дважды подчеркнуто). Я собственноручно напою Вас чаем и всячески буду угождать Вам, как подобает прекрасно вышколенной рабыне-сестре. Я укушу тебя.
N.B. Сожгите это».
Он пошел. Он был у нее ровно в четыре.
— Наконец-то я мужчина, — говорил он. — Мужчина.
Это было все, что он мог сказать себе в этот вечер, а затем он юркнул в постель, и заснул глубоко и сладко, и спал до тех пор, пока его не разбудила утром, усердно тряся за плечо, его хозяйка.
Весь этот День гордое сознание своего нового статуса не покидало его. Он шел в школу Роулэндса просветленный, полный глубокого понимания. Прохожие, встречавшиеся ему на улице, в особенности девушки и молодые женщины, казались ему теперь исполненными значительности, которой он прежде не подозревал. Они таили в себе неистощимые возможности наслаждения. Общественная жизнь, заключил он, это в самой своей сущности захватывающая радость сексуальных отношений — приодетая, замаскированная, скрытая, но не настолько скрытая, чтобы остаться невидимой для глаза посвященного.
Только через несколько дней этот туман самоудовлетворения, обволакивающий его, стал понемножку рассеиваться, беспокойство снова вернулось, и обширные участки его сознания, которые временно пребывали в бездействии, снова вступили в свои права.
Некоторое время он не мог ни видеться, ни сообщаться с Рэчел. Она просила его не писать ей и быть как можно осторожней, чтобы не выдать их связи. Ее брат, сказала она, следит за ее поведением, «как семнадцать бдительных теток».
— Я тебе сама напишу. Удивительно, как сказывается наше восточное происхождение. Он признает свободную любовь для себя и для всех, для кого угодно, кроме своей сестры. А когда он перебесится и натешится вдоволь, он, вероятно, сделается католиком и реакционером и найдет себе чистую-чистую, обожающую его девушку, и она будет рожать ему достойных дочерей и увешивать себя драгоценностями, которые он с удовольствием будет ей покупать. Такая уж раса. И все они такие. Либеральных евреев не бывает, дорогой мой, есть только либеральные еврейки. У наших мужчин врожденное уважение к собственности и респектабельности. Мелхиор, несмотря на весь свой коммунизм, жаден, осторожен и труслив, как крыса. Не могу представить себе, что бы он стал делать, если бы действительно произошла социальная революция.
Она написала Теодору коротенькую записочку.
«Когда, о, когда же мы снова сойдемся с тобой на Пустынном Острове, мой милый, стройный, крепкий, мой маленький дикий братец? Всегда твоя Р.».
Он носил с собой эту записку в кармане несколько дней, но потом она истерлась, и он сжег ее.
Они встретились примерно недели через две, но это было на собрании в Фабианском питомнике, и им не удалось поговорить с глазу на глаз. Это была совсем не такая встреча, о какой он мечтал. Хладнокровие Рэчел было просто удивительно. И она была другая. Она была чужая. Она пробудила в нем какое-то смутное чувство неприязни. Казалось невероятным, что эта дурно одетая, суетливая девица была той пышноволосой, гибкой, смуглой нагой девушкой, которая так завладела его чувствами. Она кивнула ему, улыбнулась, помахала рукой, но тут же отвернулась и продолжала оживленно разговаривать со своими знакомыми. И больше ни разу не взглянула на него.
Теодор в своем воображении приукрасил до неузнаваемости свои воспоминания о Рэчел.
Ее самообладание сбило его с толку и вызвало в нем чувство неуверенности. Ему казалось, что и эта встреча могла бы быть гораздо более значительной. Последнее время его неудержимо влекло к ней, и сейчас он надеялся уговориться о новом свидании. Но ему было бы очень неприятно, если бы кто-нибудь узнал о его отношениях с Рэчел.
Восторженное чувство гордости, которое она внушала ему, исчезло, как только он увидел ее такой, какой она была на самом деле. Он смотрел на ее согнутую спину, на ее беспрестанно поворачивающуюся из стороны в сторону голову, и его все сильнее охватывало раздражение на эту сегодняшнюю Рэчел. Ему не верилось, что это та пылкая возлюбленная, которую он любил и ласкал. Он чувствовал, что эта Рэчел — чужая, что она стоит между ним и его возлюбленной и старается подавить его желания.
Неожиданно он поймал на себе пристальный взгляд Мелхиора Бернштейна и тотчас же отвернулся в испуге. Потом, разозлившись, он сам устремил на него свирепый взгляд, но внимание Бернштейна уже было отвлечено чем-то другим. Что бы такое придумать, сказать ей так, чтобы она поняла, но при этом не вызвать подозрений у других? Ужасно трудно.
Почему она не придет ему на помощь?
Собрание закончилось, и все начали расходиться, а он все еще старался поймать ее взгляд. Рэчел направилась к выходу, а Теодор стоял, не двигаясь с места, вне себя от досады и разочарования.
Она избегает его! Избегает и прячется от него!
И вдруг он увидел рядом с собой Маргарет.
— Бэлпи! — вскричала Маргарет. — Вы не видели Тедди? — И легкое прикосновение ее руки сразу разрушило преграду, выросшую за последние полторы недели между двумя потоками его сознания. По одну сторону этой преграды находился весь сложный, длительно пластовавшийся комплекс воспоминаний, фантазий, восторгов и желаний, сосредоточенных на Маргарет; по другую — еще совсем не изведанный бурный водоворот сладостных тайных ощущений, которые открыла ему Рэчел. Первый, более обширный поток бился в сдерживающую его преграду, громко взывая и требуя, чтобы ему дали доступ к новому. Новый защищал свое русло, глухо и неукротимо продолжал свой бег. И вот сейчас, когда он увидал рядом с собой милое лицо Маргарет, он понял: только ее одну он любит и желает; он поступил непростительно, изменив ей, она не должна знать о том, что случилось; Рэчел в сравнении с ней дурная женщина. У Рэчел и до него были любовники. Рэчел позабавилась с ним просто от нечего делать. А он что думал? Почему он не сообразил этого раньше?
Он отвечал рассеянно, поглощенный хаосом собственных мыслей.
— Тедди? Разве он здесь?
— Он собирался выступить. Говорил, что непременно выступит. У него уже была приготовлена речь — и вот его нет. — И она прибавила укоризненно: — Я сидела через два ряда от вас, а вы даже ни разу не обернулись.
Преобразившееся сознание Теодора прояснилось. Он почувствовал возможность высокодраматического момента.
— Давайте поищем его, — сказал он и, взяв ее под руку, привлек к себе с такой решительностью, на какую он отнюдь не был способен две недели тому назад. Он пройдет с ней мимо задержавшейся в проходе компании Бернштейнов — и даже не заметит Рэчел.
— Мне нужно поговорить с вами, Маргарет. Мне нужно сказать вам очень, очень многое. Пойдемте в кафе Аппенрод.
— Но нам надо разыскать Тедди.
— Если Тедди не пришел, я провожу вас.
— Но если Тедди не пришел… я… я очень беспокоюсь о нем.
— Он просто забыл. Засиделся у себя в лаборатории.
— Никогда он ничего не забывает. Когда он говорит, что придет куда-нибудь, он всегда приходит. Он говорил, что должен выступить сегодня. Ему надоело быть просто пешкой. Ему хочется быть настоящим, живым проводником мыслей. Он уже давно говорил об этом.
— Но ведь вот же он не пришел.
Теодор вытянул шею и огляделся по сторонам, как будто разыскивая Тедди, но вместе с тем явно стараясь показать Рэчел, что он не замечает ее. И тут, возможно, ему почему-то представился Бэлпингтон Блэпский, такой красивый и стройный, рядом со своей прелестной подругой.
Теодор надеялся, что Тедди не появится. Ему хотелось поскорей уйти с Маргарет. Он не совсем ясно представлял себе, что ему надо сказать Маргарет, но он был совершенно уверен, что это будет нечто чрезвычайно важное. Это будет нечто вроде исповеди и признания в любви. Мольба о помощи. Он поскользнулся, он дал себя увлечь… Ах, что бы там ни было!.. Она может спасти его. Она всегда была его идеалом, единственной чистой и светлой надеждой его жизни. Он полюбил ее с того самого дня, как увидал впервые…
Этот слепящий стремительный ураган мелькающих мыслей вихрем крутился в его мозгу, между тем как, повинуясь рассудку, он сознательно увлекал Маргарет к выходу и мягко, но настойчиво преодолевал ее желание подождать. И вдруг — о проклятие! — Тедди!
— Тут на углу перевернулся кэб! — сказал Тедди, едва переводя дух от быстрой ходьбы. — Вы прямо не поверите. Лошадь рванула, и экипаж так весь и перевернулся на бок. Седок только успел высунуть руку в боковое окошечко. Я помог ему вылезти, перевязал его. Порез артерии, вся рука изрезана осколками стекла. Кровь прямо так и хлестала. И ни души кругом. Пришлось взять кэб и везти его в больницу. Сколько споров было с кучером из-за крови! Я кое-как подложил его пальто, чтобы не испачкать сиденье. Потом ему во что бы то ни стало надо было передать записку женщине, которая ждала его в гостинице. Ясно, что это было не совсем удобно поручать рассыльному. Пришлось пойти. Понимаете? Ну вот так и проканителился целый вечер. А уж я эту свою речь чуть ли не наизусть выучил…
Так грозовые тучи, скопившиеся в сознании Теодора, остались неразряженными. Эта проклятая катастрофа сделала Тедди таким говорливым, что от него никак нельзя было отвязаться. Маргарет — Теодор видел это — понимала, что ему нужно ей что-то сказать, но Тедди не давал им возможности поговорить. Они расстались у Темпл Стэйшен, и Теодор весь обратный путь до Хэмпстеда шел пешком, чтобы привести в порядок свои мысли и успокоиться. Написать ли ему Маргарет длинное письмо? Или поговорить с ней решительно?
Он попробовал придумать и отбросил несколько вариантов вступительной фразы письма к Маргарет, в котором он подробно объяснит ей все. Затем он попробовал прорепетировать этот решительный разговор. «Маргарет, — скажет он ей, — жизнь смяла меня очень рано. Я человек сильных страстей. Я весь в отца, такая же чувственная натура». Или, может быть, более прямо: «Маргарет, представляли ли вы себе когда-нибудь, каких страшных усилий мне стоило обуздывать себя?» Или в повествовательном стиле: «О Маргарет, со мной произошло нечто очень странное, и при этом мне открылись такие глубины моего „я“, о существовании которых я даже не подозревал». И так далее, один за другим, целая серия гамбитов. И все это великолепно завершалось мучительным воплем: «Я не могу жить без любви! Я сильный человек, дорогая, но я дошел до предела! Я не могу жить без любви!» (А потом как же они устроятся?)
Тем временем еще один возможный слушатель требовал внимания. Как ему держать себя с Рэчел, когда он встретится с ней? Отплатить ей холодным презрением за ее равнодушие? Или послать ей очень-очень краткое, но выразительное письмо? «Мое сердце никогда не принадлежало Вам. Вы волновали мою чувственность, но не чувства». Так ей и надо, этой Рэчел, которая весь вечер поворачивалась к нему спиной и цеплялась за рукав какого-то незнакомого субъекта. Ну что ж, с этим покончено — покончено навсегда.
Дома в передней он увидал серо-голубой конверт, надписанный неразборчивым почерком Рэчел.
Он распечатал его не сразу, сильно взволнованный.
«Милый мой маленький Дикарь, — начиналось оно. — Это можно повторить. Он оставляет меня одну в ближайшую субботу до понедельника — свою робкую покорную рабыню-сестру. В полном одиночестве — на растерзание любому отважному юному Дикарю, которому вздумается на нее напасть. Миссис Гибсон тоже не будет после четырех — я об этом позабочусь. Если — не дай бог! — вы не сможете прийти, телеграфируйте мне (номер 17Б) после половины четвертого, никак не раньше (дважды подчеркнуто). Я собственноручно напою Вас чаем и всячески буду угождать Вам, как подобает прекрасно вышколенной рабыне-сестре. Я укушу тебя.
N.B. Сожгите это».
Он пошел. Он был у нее ровно в четыре.
2. А как же Маргарет?
И вот тут-то и наступает решающий момент в этой борьбе, происходящей в сознании Теодора. Он уже давно отказался следовать путем голой правды, да, признаться, он никогда особенно рьяно и не шел этим путем. Теперь он старался подавить конфликт между двумя совершенно несовместимыми комплексами своих ощущений. Он мог бы хорошенько подумать, будь у него более тренированный, более доброкачественный мозг, и сохранить ясность сознания и способность управлять собой. Возможно, когда-нибудь человеческий мозг и научится мыслить и управлять со всей доступной ему силой и ясностью. Теодор, во всяком случае, не сделал ничего в этом направлении. Вместо того чтобы хорошенько подумать, он пошел по проторенному пути и стал безудержно фантазировать. Ему ничего не стоило наводнить свое сознание целым потоком оправдывающих и смягчающих фраз, чтобы безболезненно сняться с острых камней мели, на которой он очутился.
Этот спасительный поток исходил из двух главных источников его сознания. Одним из них — неисчерпаемым кладезем всяческих оправданий — был артистический темперамент; другой представлял собою идеал «светского человека», талантливого, много пережившего, мудрого, несколько циничного, сдержанного, но, в сущности, прекрасного малого. Бэлпингтон Блэпский давно уже охотно присваивал себе эти черты. Но эти приступы страсти, этот неукротимый пыл он присвоил недавно. Бурные чувства завладевали им теперь внезапно с бешеной, неудержимой силой — яркая, отличительная черта гения. Этим объяснялась частая смена его настроений, переход от экзальтации и разнузданности к раскаянию и самобичеванию. Поистине это была загадочная и мятежная натура, требующая глубокого понимания и сочувствия. Это возведение непоследовательности и непостоянства в стройный ряд прекрасных и сильных эмоций влекло за собой значительное изменение в оценке Рэчел и Маргарет, но ум Теодора становился все более и более искусным в такого рода переоценках.
Так, например, его воспоминание о первом свидании с Рэчел подверглось значительным исправлениям. Инициатива всего случившегося незаметно перешла целиком к Бэлпингтону Блэпскому. Этот великий человек, умеющий ценить и любить жизнь, пленился игривым очарованием, скрытым в грубоватом задоре маленькой, распущенной, пылкой еврейки. Этот благородный юноша, так напоминающий юного Гете, просто поиграл с нею. (Он всегда был не прочь поиграть с нею, когда ему представлялся случай.) Она, конечно, не устояла перед ним. Он покорил ее почти без всякого усилия. Этот каприз был и продолжал быть эстетическим признанием жизни, любовным отношением к жизни; это было все равно, что ласкать хорошенького котенка. Но сердце его неизменно было обращено к другому идеалу. Год за годом под его неустанной опекой, под его мудрым воздействием развивалась Маргарет. Ее неотразимая красота была только обещанием и предвестием красоты ее души. Медленно созревала она для того, чтобы постичь всю сложность и глубину его натуры.
Так вот оно и шло, примерно так, хотя временами было очень трудно сохранить незыблемым подобное положение вещей.
Бывали минуты, когда его тянуло открыться Маргарет, рассказать ей все о Рэчел, рассказать, объяснить, убедить, осветив при этом со всех сторон свой характер, но ревнивое желание сохранить все, как есть, удерживало его. В общем, было, пожалуй, лучше, по крайней мере хоть на время, чтобы Маргарет совсем ничего не знала об этой истории с Рэчел.
Однако Рэчел каким-то непонятным образом угадала, какую роль он отводит Маргарет в своей жизни. Она относилась к этому с несколько насмешливой и не слишком бурной ревностью. Она называла Брокстедов не иначе, как «эти два фабианских сухаря» или «буржуазная парочка». Она говорила про Тедди, что он принадлежит к породе молодых людей, которые постоянно твердят про себя все, что они знают, из страха забыть что-нибудь. Она говорила, что Маргарет трижды обдумает, прежде чем решится сказать что-нибудь, а когда она наконец соберется, это оказывается слишком поздно, так она ничего и не говорит. «Она готовит себя в ничтожества, — злословила Рэчел. — Это просто какой-то немой попугай, молчит, и всем кажется, что она думает».
Этот спасительный поток исходил из двух главных источников его сознания. Одним из них — неисчерпаемым кладезем всяческих оправданий — был артистический темперамент; другой представлял собою идеал «светского человека», талантливого, много пережившего, мудрого, несколько циничного, сдержанного, но, в сущности, прекрасного малого. Бэлпингтон Блэпский давно уже охотно присваивал себе эти черты. Но эти приступы страсти, этот неукротимый пыл он присвоил недавно. Бурные чувства завладевали им теперь внезапно с бешеной, неудержимой силой — яркая, отличительная черта гения. Этим объяснялась частая смена его настроений, переход от экзальтации и разнузданности к раскаянию и самобичеванию. Поистине это была загадочная и мятежная натура, требующая глубокого понимания и сочувствия. Это возведение непоследовательности и непостоянства в стройный ряд прекрасных и сильных эмоций влекло за собой значительное изменение в оценке Рэчел и Маргарет, но ум Теодора становился все более и более искусным в такого рода переоценках.
Так, например, его воспоминание о первом свидании с Рэчел подверглось значительным исправлениям. Инициатива всего случившегося незаметно перешла целиком к Бэлпингтону Блэпскому. Этот великий человек, умеющий ценить и любить жизнь, пленился игривым очарованием, скрытым в грубоватом задоре маленькой, распущенной, пылкой еврейки. Этот благородный юноша, так напоминающий юного Гете, просто поиграл с нею. (Он всегда был не прочь поиграть с нею, когда ему представлялся случай.) Она, конечно, не устояла перед ним. Он покорил ее почти без всякого усилия. Этот каприз был и продолжал быть эстетическим признанием жизни, любовным отношением к жизни; это было все равно, что ласкать хорошенького котенка. Но сердце его неизменно было обращено к другому идеалу. Год за годом под его неустанной опекой, под его мудрым воздействием развивалась Маргарет. Ее неотразимая красота была только обещанием и предвестием красоты ее души. Медленно созревала она для того, чтобы постичь всю сложность и глубину его натуры.
Так вот оно и шло, примерно так, хотя временами было очень трудно сохранить незыблемым подобное положение вещей.
Бывали минуты, когда его тянуло открыться Маргарет, рассказать ей все о Рэчел, рассказать, объяснить, убедить, осветив при этом со всех сторон свой характер, но ревнивое желание сохранить все, как есть, удерживало его. В общем, было, пожалуй, лучше, по крайней мере хоть на время, чтобы Маргарет совсем ничего не знала об этой истории с Рэчел.
Однако Рэчел каким-то непонятным образом угадала, какую роль он отводит Маргарет в своей жизни. Она относилась к этому с несколько насмешливой и не слишком бурной ревностью. Она называла Брокстедов не иначе, как «эти два фабианских сухаря» или «буржуазная парочка». Она говорила про Тедди, что он принадлежит к породе молодых людей, которые постоянно твердят про себя все, что они знают, из страха забыть что-нибудь. Она говорила, что Маргарет трижды обдумает, прежде чем решится сказать что-нибудь, а когда она наконец соберется, это оказывается слишком поздно, так она ничего и не говорит. «Она готовит себя в ничтожества, — злословила Рэчел. — Это просто какой-то немой попугай, молчит, и всем кажется, что она думает».