Он сел в постели.
   Что такое смерть?
   Он спустил ноги на пол и уставился в холодный мрак, окружавший его. А что, если Раймонд, то, что осталось от Раймонда, некая сущность Раймонда, там, за две комнаты от него, делает то же?
   Но о том, что делает мертвый Теодор, было легче думать, чем о мертвом Раймонде. Он выкинул из головы мертвого Раймонда и продолжал думать о мертвом Теодоре. Вот и он будет так же лежать неподвижно на кровати. А потом? Может быть, он вот так же поднимется, сядет рядом со своим уже ненужным телом, вспорхнет и улетит. Куда? Или, может быть, его кто-то позовет и он полетит на зов? А может быть, он только захочет сделать это, но не сможет, его не пустит, будет держать в страшных тисках эта окоченелость? Все что угодно было легче себе представить, чем ничто.
   И тут ему на помощь явился духовный мир. Да. Тело его будет неподвижно лежать на кровати, как бы составляя с нею одно целое, но сам он, его неощутимое духовное тело, поднимется и сядет вот так же, как он сидит сейчас, и обретет своих друзей. Но если они придут к нему, значит, они и сейчас возле него. Он переменил в темноте свою неряшливо-непринужденную позу, когда подумал об этих свидетелях. Но когда он стал думать о том, что они наблюдают за ним в жизни, они потускнели и растаяли. А то как бы они не оказались слишком прозорливыми. Он вовсе не хотел, чтобы они проникли в его мысли. Но его собственное бессмертное «я» оставалось все таким же ярким, одушевлялось все больше и больше абсолютной уверенностью. Непреоборимая жажда жизни, которая бурлит в каждом из нас в юности, захлестнула его сознание, затопила рассудок. Конечно, он бессмертен! Конечно, что-то есть еще, кроме этого!
   Что ему до других! Это их дело. Он вовсе не желает бессмертия для всех. Он желает его для себя. Он не хочет быть мертвым, как Раймонд.
   Лежа неподвижно в темноте, казалось, можно было различить этот смежный мир спасения, такой разреженный, но в то же время такой необходимый. Вот они здесь. Ангелы-хранители его детства тихо сошли к нему. И, укрывшись под этой спасительной сенью, Теодор освободился от страха и ужаса, от кошмарного видения окоченелой беспомощности и, погрузившись в сон, канул в бесчувствие.


5. Кремация


   Раймонда положили в гроб, и он не упирался, не протестовал. В гробу он казался меньше и худее. Выражение его лица было не так невозмутимо-сурово, а более покорно. Затем гроб был водружен на жалкие неподвижные носилки и бережно, но решительно вынесен скромными, деликатными служителями крематория; его продержали где-то в течение двух дней, а потом Клоринда и Теодор отправились в Холдерс-Грин, чтобы присутствовать на похоронной службе, должным образом реагировать на нее и увидать, как этот простой безличный ящик тихо покатится на колесиках в отверстие печи.
   Торжественные звуки органа пели:

 
О могила, где твоя победа?
О смерть, где твое жало?

 
   И после этого от Раймонда не осталось ничего, кроме маленькой кучки пепла, которую положили в урну и поставили в колумбарий.
   Когда гроб начал двигаться, что-то кольнуло Клоринду в сердце, и она заплакала.
   Много народу, друзей и посторонних пришло проститься с Раймондом. Был его издатель с новым молодым компаньоном — он был из той породы издателей, которые всегда заполучают себе новых молодых компаньонов, — и в толпе провожающих выделялись избранные представители литературного и артистического мира. Из девяти оставшихся в живых сестер Спинк присутствовало семь, считая Клоринду, и многие из них привели с собой родных и друзей. Все были в черном, кроме Белинды, артистической натуры, которая была в костюме цвета грозного солнечного заката, Люцинды — высокой и статной — в черном с пурпуровым, и Аманды, в коричневом платье с малиновыми цветами и отделкой. Клоринда и Теодор сидели одни в первом ряду. Брокстеды — позади, неподалеку от них, и Клоринда подумала, что с их стороны было очень любезно прийти. Доктор Фердинанде, массивная фигура, скромно расположился на задней скамье со своей женой.
   Позже, по выходе из часовни, завязалось нечто вроде салонной болтовни. Две тетушки Теодора — те, которые были в черном и которых он до сих пор никогда не видал, — подошли к ним и заговорили очень «мило» с Клориндой, внимательно разглядывая своего племянника и наследника. По-видимому, они остались довольны. Одна из них, леди Бруд, сказала, что он должен навестить ее в Кенте. Тетя Люцинда подошла к Клоринде, показывая всем своим видом, что она временно согласна ее выносить.
   — Я полагаю, вы теперь уедете из Блэйпорта, — начала она весьма повелительным голосом.
   — Слишком рано еще думать об этом, — отпарировала Клоринда.
   — Ты должна теперь переехать в Лондон и жить с Теодором, — настаивала Люцинда.
   — Все это случилось так внезапно, — сказала Клоринда, явно давая понять тете Люцинде, что ее никто не просит соваться в чужие дела.
   — Мы поможем вам устроиться, — продолжала тетя Люцинда.
   — Возможно, мы уедем на некоторое время за границу, — внезапно придумала Клоринда. — Такие дела не решаются в одну минуту.
   — Но Теодор должен продолжать учение.
   — Конечно, — рассеянно согласилась Клоринда и протянула обе руки своему приятелю-журналисту. От него она перешла к Брокстедам.
   Теодор перекинулся несколькими словами с Маргарет.
   — Я так огорчилась, когда получила вашу телеграмму, — сказала она.
   — Мне хотелось, чтобы вы знали, — промолвил он и на секунду задержал ее руку. — Я думаю, нам теперь придется уехать из Блэйпорта. Тедди здесь?
   — Нет, он сдает какую-то работу. Но он просил передать вам привет и говорил, что хорошо было бы собраться в Isola Bella до того, как вы уедете в Блэйпорт.
   Появился Уимпердик в глубоком трауре и совершенно новенькой шелковой шляпе, которая, казалось, была для него слишком мала. На его тучной неопрятной фигуре она производила впечатление только что приобретенного нимба. Он с видом сочувственного понимания поговорил с Клориндой, потом обратился к Теодору.
   — Почему вы никогда не зайдете ко мне? — спросил он. — Я живу на Хав-Мун-стрит. Я был бы очень рад побеседовать с вами. У меня есть книги и картины, которые вам будет интересно посмотреть. Приходите. В любое время. Я всегда рад поболтать.
   Они обменялись адресами.
   Бернштейнов не было видно. Какое им до всего этого дело? Конечно, глупо было и ожидать их.
   Теодор отвез Клоринду на вокзал Виктория, и они прямо отправились в Эрлс-Корт с тем, чтобы приступить к поискам маленькой отдельной квартирки. Он оставил свой адрес нескольким агентам, пошел посмотреть одну-другую из предложенных ему квартир, но потом вдруг как-то сразу почувствовал себя осиротевшим и одиноким и отправился к себе в Хемпстед ужинать. От Рэчел не было никаких известий. Он ничего не слышал о ней с тех пор, как его экстренно вызвали в Блэйпорт. Может быть, она не знает о его утрате и обиделась на его двусмысленную телеграмму? Она иногда обижалась по совершенно необъяснимым причинам. Может быть, она теперь долго не захочет его видеть или порвет с ним совсем. А тогда что хорошего обрекать себя на выжидательное уединение в одной из тех маленьких мрачных квартирок, которые он видел?
   Может быть, Клоринда помогла бы ему найти что-нибудь повеселее. Но он предпочел бы отыскать себе что-нибудь без помощи Клоринды. Это трудная задача, но он не должен хвататься за что попало, он должен поискать еще.
   У него снова защемило сердце, и события и ощущения последних дней начали размещаться и перемещаться в его сознании, располагаясь таким образом, что безжизненный переход Раймонда из его спальни в Блэйпорте через неведомый постой в зияющее отверстие печи волей-неволей становился преобладающим мотивом его размышлений. Все в нем властно заявляло, что такого конца не должно быть для живого, тонко чувствующего Теодора.
   Это ощущение было так властно, что он не мог усидеть спокойно и вынужден был ходить взад и вперед по комнате. Он охотно пошел бы к кому-нибудь поговорить, но не мог придумать к кому. Послезавтра соберутся Брокстеды и Бернштейны и еще кое-кто, каждый внесет свою долю, предполагается вечеринка в складчину, он немножко рассеется, а потом все гурьбой пробьются на русский балет. Он подумал, не пойти ли ему поговорить с тетей Амандой. Но это грозило ему опасным разговором о его «планах» с тетей Люциндой. Он колебался насчет Уимпердика. Но что, если прогуляться до Вест-Энда, — не предрешая заранее, зайдет он к Уимпердику или нет, — пока он не увидит…


6. Указание на бессмертие


   Он не пошел к Уимпердику в этот вечер, но несколько дней спустя он зашел к нему днем и просидел до тех пор, пока Уимпердик не увел его с собой обедать в клуб Трайэнгл. Уимпердик был рад поболтать и скоро выведал у Теодора, о чем он пришел поговорить.
   — Нельзя себе представить, что это конец, — сказал Теодор, — но что же мы знаем и как можно что-либо знать о загробной жизни?
   Уимпердик уселся поудобнее в большое кресло, склонив голову чуть-чуть набок и сложив руки на животе.
   — Фактически ничего. Церковь учит, — начал он и, тщательно закругляя заученные сентенции, поехал дальше: — Церковь ясно учит нас, что есть нечто за пределами суетной горячки земной жизни, да, и при этом она так же ясно говорит, что это есть нечто, столь отличающееся, столь беспредельно превышающее все наши представления о бытии, что не только невозможно представить себе в земной жизни, какая нам предстоит перемена, но нежелательно даже и мыслить о ней, хотя бы и метафорами, почерпнутыми из наших чувств, к коим мы неизбежно должны будем прибегнуть. Скажу вам больше, у нас есть доподлинные писания святых и отмеченных благодатью людей, которым при жизни было дано узреть тайну загробного бытия; их откровения только укрепляют нас в нашей вере, однако мы не можем почерпнуть в них ничего, что можно было бы передать словами. Нам сказано совершенно ясно: «Смертному оку незримо и слуху земному недоступно, — он подчеркнул свою цитату, подняв толстый палец, — и не дано сердцу человеческому уразуметь». Разве это не ясно? Вы спрашиваете, есть ли там что-нибудь. Церковь для того и существует, чтобы ответить вам: да. Для этого и существует церковь — прежде всего. Мужайтесь. Но что такое это нечто? Церковь равным образом убеждена, что вам не нужно, невозможно и не должно знать это, как нечто умопостигаемое. Это не имеет ровно ничего общего с новейшими некромантами и их сеансами, с верчением столов — ровно ничего. Церковь относится к ним с таким же осуждением, как и ваш друг-атеист, профессор Брокстед. Нет, вы должны уразуметь в вере или вовсе не разуметь. Вы должны удовлетворяться тем, что видите, как в некоем смутном зерцале. А затем в единый миг, во мгновение ока все переменится.
   Эта беседа была очень приятна для Теодора.
   — Я знаю, что Раймонд, ваш отец, жив, — продолжал Уимпердик, — воистину жив жизнью живою. Моя вера говорит мне это. Я молюсь за него еще пламенней, чем во время его земной жизни. Но где он живет, каким образом, этого я не знаю. Я знаю, что и вы и я будем жить вечно. Я знаю это наверно. Это краеугольный камень моей веры. Всякой веры. Может быть, мы пребудем во сне, может быть, во временном забвении; все это скрыто от нас. Самонадеянные люди — а такие, боюсь, есть и в церкви, те, что злоупотребляют именем и влиянием церкви, — рассказывали притчи, легенды, басни, пускались даже в описания. Правда, нам были даны некоторые символические представления об ответственности, о Страшном суде и даже о карах…
   — Но разве вы и ваша церковь не верите в рай, ад и чистилище?
   — Конечно, верим. Но в нашем религии нет толкования, противопоставляющего сие нашему житейскому опыту, — иначе говоря, во времени и пространстве. Уверяю вас, что это не более чем тайные указания, облеченные по необходимости в доступную форму и открывающие нам сокровенный смысл жизни, которая дается нам для испытания наших моральных качеств. Существует ступень, именуемая чистилищем, о котором мы знаем только то, что туда достигают наши молитвы. Неизмеримая благость и милосердие нашего спасителя проникают даже в ад. И снова возносятся к небесам. Это нам дано знать. Все остальное скрыто от нас.
   Теодор чувствовал, как все его предубеждения против христианского учения рассеиваются толкованиями Уимпердика. Это было совсем непохоже на то, что он слышал раньше. Ему хотелось бы позвать сюда какого-нибудь верующего крестьянина-ирландца или испанца, чтобы он подтвердил эти толкования, но за неимением такого свидетеля ему оставалось только поверить Уимпердику на слово, что это и есть именно то, во что верят истинные католики. Уимпердик продолжал говорить, и по мере того, как он говорил, церковь — этот бессмертный свидетель — становилась все крепче и сильнее, а принципы религии, которые она поддерживала, — все неуловимее. Теодор находил нечто родственное в этой неуловимости. Никогда еще его так не располагали к себе интеллектуальная увертливость и спокойное благодушие Уимпердика.
   И когда потом Уимпердик начал объяснять второстепенное и символическое значение исторического христианства, ум Теодора был уже хорошо подготовлен. Уимпердик осуждал грубый материализм протестантов с их мелочной приверженностью к букве священного писания, особенно к Новому завету как к первооснове христианского учения. Они рассматривают, говорил он, всю концепцию жизни и искупления как некую систему наказаний, законно вытекающую из неких определенных проступков, совершенных в определенные дни в некоем саду где-то в Месопотамии, и из некоторых искупительных деяний, длившихся столько-то часов, столько-то минут и столько-то секунд на холме близ Иерусалима. Для них вечность — просто бесконечное время, время, которое идет, идет и идет. В этом вся сущность протестантства. Они не понимают того, что вечность — это антитеза времени. Церковь, говорил он, всегда стояла между верующими и этим заблуждением. Протестанты упорно держатся нелепой идеи, что эти события совершились однажды раз навсегда в определенном месте, в определенное время.
   — Но разве Христос в действительности никогда не рождался в яслях и не был распят на кресте?
   Уимпердик в интеллектуальном азарте яростно оскалил зубы.
   — Никогда? — возмутился он. — Наоборот, всегда, вечно! Если вы хотите иметь хоть какое-нибудь понятие о вере, вы должны отрешиться от этой оболочки времени и пространства. Я повторяю вам: вечность есть антитеза времени. Усвойте это, и вы усвоите все. Вечно его распинают на кресте. Вечно дух становится плотью. Воплощение, жертвоприношение литургии, искупление — это не события во времени вроде коронации или какого-нибудь юбилейного дня, это истины, существующие вечно. Они не возникают и не проходят. Они постоянно и непрерывно существуют. Вне всякого начала. Вне всякого конца. Вне всякого начала был распятый. Это истина, выходящая за пределы факта. Так же, как и наше бессмертие есть реальность, выходящая за пределы факта. Вы уясняете себе, в чем тут суть?
   Теодор сказал, что уясняет. Он и действительно начинал постепенно уяснять.
   Он согласился, что протестанты и материалисты — а все протестанты, в сущности, материалисты — просто тупицы, которые не могут усвоить этой основной антитезы между абсолютным и условным качеством; вот уж действительно тупицы. Да. Он сосредоточенно нахмурился и погрузился в размышления.
   Разговор после обеда в клубе Трайэнгл приобрел несколько чересчур специальный характер, и Теодор не стремился участвовать в нем. Сознание его все еще было поглощено великой и сложной идеей вечных реальностей, как, например, реальности его бессмертной души, противопоставленной потоку отражающихся в ней явлений. Для него это была совершенно новая мысль, и не только новая, но и необыкновенно заманчивая.
   Уимпердик с Теодором выбрали столик в уголке, где сидели двое приятелей Уимпердика. Рьяные противники воздержания, они усердно налегали на вина и громко и оживленно высказывали свое одобрение уставу англиканской церкви; по-видимому, их поощряло к этому присутствие некоего выдающегося англиканского епископа, который писал письмо за соседним столом и, может быть, слышал их одобрительные высказывания. Но, несмотря на то, что для Теодора многое было неясно в этой специфической части разговора, он понял отчетливо, что существовала не только католическая церковь, как ее преподносил Уимпердик, но и большое количество не совсем подлинных католиков в других общинах. Это было очень интересно. Это до некоторой степени освобождало от Уимпердика. Выдающийся англиканский епископ производил впечатление очень интеллигентного человека. Можно признавать все эти понятия о различии между вечными и материальными истинами и об абсолютном отрешении веры от времени и пространства, не связывая себя обязательным подчинением правилам и обрядам римско-католической церкви.
   Ночью Теодор тихо лежал в постели и упражнялся, повторяя про себя новый, только что пройденный урок. Ему казалось, что он очень легко может отрешиться от этой оболочки времени и пространства. И тогда он парил, как бессмертная душа, как вечное существо, в лоне абсолюта. Он находил, что это не только легко, но и чрезвычайно приятно. Его существование в пространстве и времени, с земным рождением, цепью событий и смертью, главное — смертью, становилось по сравнению с этим ничтожным, превращалось в какую-то тень, на которую он, чуждый и защищенный, взирал с незыблемой высоты. На него сошло глубокое удовлетворение.
   Возможно, Уимпердик вовсе не предполагал, что его внушения окажутся такого рода болеутоляющим средством, но это было то, что сделал для себя Теодор из внушений Уимпердика. Он убедил себя, что теперь он твердо овладел основными истинами. Он ходил с просветленным лицом и, проходя мимо церкви или часовни, не думал, как раньше, что это нечто совершенно бессмысленное и ненужное, а находил их исполненными значения и мысленно приветствовал, как человек, который понимает. Через эти врата он спасался в абсолютное от смерти.
   Он ходил к вечерней службе в собор св.Павла. Он побывал в Вестминстерском аббатстве, в Вестминстерском соборе и во многих других прекрасных зданиях. Больше всего ему понравился собор св.Павла; он ходил туда несколько раз, пока длилось это состояние просветления. Музыка приобрела теперь для него новое значение. Он испытал на себе благодетельную силу Баха, Генделя и в особенности Бетховена, которые своей убедительной мощью духовного откровения, величественными перспективами и постепенно нарастающей и усиливающейся торжественностью помогали этому спасительному отрешению.
   На него действовали успокаивающе строгий церемониал службы, внешняя декоративность религии — звучный голос священника, волнующее пение хора, высокие своды, арки, чудесные звуки органа. Он всегда старался незаметно уйти с проповеди, его раздражали эти жалкие наставления и угрозы, врывающиеся в эту призрачную таинственность.
   Благородное величие собора св.Павла сыграло большую роль в его выборе между англиканской и римской церковью. Насколько он мог судить по фотографиям, собор св.Петра в Риме значительно уступал в архитектурном отношении лондонскому собору св.Павла. И он находил, что англиканское божество было не так подчеркнуто тройственно, как римское. Кроме того, англиканская церковь не угнетает своих приверженцев, в ней нет никакого пасторского понукания, исповедей и т.д., которые делают латинскую церковь столь обременительной. Римская церковь все еще желает судить верующих и делает это где только может, а англиканский бог всегда был слишком джентльменом, чтобы судить кого-либо и тем более быть судьей всего человечества. Бог, у которого есть такт, — таково было представление Теодора о боге. Он мог теперь читать библию или перелистывать молитвенник и, как человек хорошо осведомленным, спокойно пренебрегать логическими доводами и всяческими возражениями рассудка. То, что казалось невероятным, было символично, а все, что претило, было просто наследием и пережитком далекого, первобытного прошлого.
   Когда его усердные посещения церкви сократились, а затем и вовсе стали случайными и он снова вернулся к своему обычному образу жизни, мучительный страх исчезновения, овладевший им после смерти Раймонда, уже больше не преследовал его. Он заглох, потонув в дебрях философической теологии.
   Многое из всего этого Теодору приходилось скрывать от Брокстедов и Бернштейнов. Эти молодые люди «были невыносимо привержены к фактам». А вечные истины гораздо легче чувствовать и понимать, чем отстаивать. Но однажды, на той утешительной вечеринке перед русским балетом, и другой раз на новоселье, когда он собрал всех, чтобы отпраздновать свою новую независимую жизнь, и раза два с Рэчел тема бессмертия выплывала на поверхность.
   Тедди, упрямый биолог, ни на секунду не хотел отрешиться от своей временно-пространственной оболочки и упорно держался за нее.
   — Индивид умирает, — говорил он. — Индивид умирает раз и навсегда. Индивидуальность — это опыт. Мы изживаем наш опыт и воспроизводим, оставляем после себя результаты и умираем. Так уж устроена жизнь. Полная смерть индивида так же необходима для жизни, как и рождение.
   — Но мы живем вечно в наших потомках, — сказала Маргарет.
   — И вас это удовлетворяет? — с упреком сказал Теодор, повернувшись к ней.
   — Это должно удовлетворять нас, — ответила она.
   — Вид живет, — сказал Тедди, уточняя, — а если даже и вид вымирает, жизнь продолжается, претерпевая в связи с этим какие-то изменения. Это все, что может знать биолог. Если бы не было смерти, если бы нам приходилось вечно влачить существование, неужели ты не понимаешь, как это было бы ужасно? Мозг наш переполнился бы всякими представлениями и воспоминаниями, устарелыми и бесполезными. Мир был бы битком набит старыми-престарыми людьми и старыми-престарыми восприятиями. Старые индивиды должны уступать место новым, как старые тетради, в которых исписаны все страницы.
   — Да я говорю вовсе не о жизни на этом свете, — сказал Теодор. — Я говорю о переходе в какую-то иную жизнь.
   — Да что же, собственно, переходит-то? — спросил Тедди.
   — Я хочу сказать, что, может быть, — откуда мы знаем, что этого нет? — существует какая-то более обширная жизнь, а наша жизнь — это, так сказать, только одно из ее проявлений.
   — Но какие же признаки позволяют утверждать, что нечто подобное существует?
   — Ну, признаки в нас самих. Какое-то чувство, отвращение, отрицание смерти.
   — Но это просто инстинкт, присущий всем молодым животным. И только когда они молоды. Старые люди, говорит Мечников, совсем не такие. Почему бы им быть такими? И, во всяком случае, если даже тебе и очень хочется, чтобы так было, это же не доказательство, что так оно действительно и есть.
   — Ведь мы никогда не будем знать, что мы умерли, — сказала Рэчел, — так не все ли нам равно?
   — Наша смерть наступает для других людей, — сказал Мелхиор. — Для нас она не наступает.
   — Нас не будет «дома», — сказала Рэчел.
   — Я не думаю, что меня не будет. Я буду. Все, что вы говорите, — сказал Теодор, выдвигая артиллерию Уимпердика, — может быть, и очень разумно звучит, может быть, и вообще очень разумно с точки зрения событий во времени и пространстве. Но ведь наша вселенная не единственная существующая вселенная. Так вот вне ее я существую вечно.
   — Я существую вечно, — повторил Тедди, словно обдумывая это про себя, и на некоторое время воздержался от дальнейших возражений.
   — Но я не понимаю… — начала Маргарет и замолчала.
   — Да что же может быть бессмертного в человеческом существе? — воскликнула Рэчел. — Похоть, голод, зависть, злоба, жадность, недомыслие и такая вот болтовня — все, что есть в нашей современности и в нашем теперешнем мире. А что же еще?
   — Никто никогда не верил в бессмертие, кроме как для себя, — сказал Мелхиор своим ровным голосом. — Для себя и для того, что является частью этого «себя». Никогда никто не верил в бессмертие людей каменного века или в бессмертие дикарей. И никто никогда не поверит.
   — Это увертка, — сказал Тедди, — то, что ты сказал насчет времени и пространства. Это психологическая увертка. Ты не можешь изъять жизнь из времени и пространства так, чтобы она вращалась вокруг самой себя и видела только тебя. А ты заявляешь, что можешь. В этом весь фокус. Возможно, есть что-то непостижимое и безграничное вне времени и пространства, но это не жизнь и не смерть и не является частью нашей ясной и определенной природы. Это — нечто до такой степени чуждое нашему миру, что, по сути дела, я хочу сказать в нашей действительности, это вовсе не существует.
   Он остановился на мгновение, словно почувствовав, что почва ускользает у него из-под ног. Казалось, он подыскивает в уме что-то, чего не может найти. Он резко закончил поучительным тоном опытного эксперта:
   — Индивидуальность — это часть механизма земной жизни. Вот моя точка зрения. А смерть и рождение неотделимы от индивидуальности.
   Теодор сделал не очень решительную попытку высказать свою точку зрения. Но вся окружающая атмосфера была против него. Все они, за исключением Маргарет, были так навязчивы в своих суждениях, так шумно выражали их, что оказалось просто невозможным изложить им ясно свое новое отношение к смерти. Правда, он попытался, но тут же вышел из себя и едва не наговорил им грубостей и колкостей в ответ на их ехидные замечания. Трудно было сохранять спокойствие и держать себя с ними так, как если бы они тоже были вечными, бессмертными реальностями, покоящимися в лоне абсолюта. Слишком явно выступала их суетная природа. Были моменты, когда его вновь обретенная душа впадала в такую ярость от их выпадов, что она чувствовала себя совсем не как вечная реальность, покоящаяся в лоне абсолюта, а скорей как сильно избалованная комнатная собачка, которую раздразнили, и она еле удерживается, чтобы не броситься на них из этого лона со злобным, презрительным тявканьем. Он остро почувствовал, что в этой жизни наши глубочайшие и сокровеннейшие убеждения должно хранить про себя.