Страница:
Но если они не понимали его и не соглашались с ним, собор св.Павла, по-видимому, понимал и соглашался, и он ходил туда, тихо садился в боковом приделе, погружаясь в это безмолвное величавое сочувствие, слушал орган и успокаивался.
Он сделал другую попытку с Маргарет.
Он подкрепил их молчаливое примирение, состоявшееся во время кремации его отца, отправившись с нею однажды в бодрящий морозный день на далекую прогулку от Виндзора до гостиницы в Вирджиниа Уотер, прогулку, которую он однажды совершил с Рэчел. Воспоминания о Рэчел скорее обогащали, чем затрудняли, это повторение. Ему не терпелось наградить Маргарет бессмертной душой, и его раздражало, что она не проявляет ни малейшей готовности принять этот дар.
Удивительно и непонятно, до какой степени им трудно было найти общую почву. Их умы, складывавшиеся под совершенно противоположными влияниями, усвоили настолько различные формы выражения, что их представления абсолютно не совпадали. Когда он говорил о «душе», она говорила о личном «я», и при этой подстановке все его доводы ускользали.
Она могла представить себе, говорила она, что вся вселенная в каком-нибудь одном аспекте может быть не более чем видением, созерцаемым сквозь кристалл некиим вечным созерцателем, или грезой восседающего на лотосе божества.
Можно придумать тысячу таких красивых вещей, шутливо соглашалась она, но она не отвечала ни «да», ни «нет» на его страстный призыв приблизиться вместе с ним некиим чудесным образом к вечному бытию этого созерцателя или сновидца. Она не допускала и мысли об этом новом абсолютном Бэлпингтоне в его новообретенном Блэпе вне времени и пространства. Какое это имело отношение к их обыденной жизни?
— Мы живем и умираем, как говорит Тедди, — упорствовала она.
Она упорно держалась своей формулировки, что от нас не остается ничего, что могло бы жить после смерти, кроме наших потомков.
— Но ведь наши потомки, — возразил Теодор, — не больше мы сами, чем наше окружение.
Она признала, что была нелогична.
— Но это все сводится к тому же, — сказала она.
Их спор разрастался, затрагивал другие вопросы.
— Я не вижу смысла в альтруизме, — внезапно заявил Теодор. — Почему мы должны жить для других больше, чем для себя? С какой стати нам подвергать друг друга моральному очищению, как это делалось некогда на островах Силли? Мне это кажется просто какой-то бестактностью. Зачем нам залезать в жизнь других людей? Пусть живут сами по себе.
Но ей уже приходилось сталкиваться на этой дорожке в ее спорах с Тедди.
— Поскольку человек не эгоцентрик, — возражала она, — ему нет надобности непременно быть альтруистом. Это вовсе не вытекает одно из другого. Люди могут жить для более широких целей, чем личное «я». Их собственное «я» или «я» другого человека — всякое «я» умирает. «Я» должно умереть. Но у природы, говорит Тедди, нет оснований покровительствовать эгоцентрикам. Мы постоянно думаем о себе, но по мере того, как мы становимся разумнее и расширяем свой кругозор, мы также стремимся отрешиться от себя. Мы находим что-то другое, что кажется нам больше и значительнее.
— Что же это такое?
— Вы должны чувствовать, что есть нечто большее.
— Но что может быть больше и значительнее, чем бессмертная душа? — спросил он.
Она засмеялась.
— Но я же вам говорю: я не понимаю, что вы подразумеваете под бессмертной душой. И ведь вы только недавно начали говорить о душах, Теодор. Я не принимаю этого всерьез, но все-таки — что такое душа?
Он терялся, он не находил, что сказать.
Если вы говорите человеку о его бессмертной душе, а он отказывается принимать всерьез ваши слова, что тут можно сделать? Это все равно, что спорить об оттенках красок со слепым. Кто может определить, что такое душа? Определить — значит отринуть это. А духовная слепота Маргарет приводила к полному расхождению их взглядов и на все остальные жизненные ценности. Различие между ними глубоко огорчало его. Она материалистка, но и Рэчел тоже материалистка. Материализм Рэчел можно было понять, она приходила к логическим выводам из своих убеждений прямо и просто. Но материализм Маргарет и Тедди отдавал фанатизмом, экзальтацией. Они были фанатиками истины, фанатиками какого-то неясного, но повелительного «служения». И этот фанатизм делал Маргарет далекой и недоступной, такой далекой, какой могла сделать какая-нибудь слепая вера. Она была безбожная пуританка; она жила и управляла своими поступками согласно своей вере, хотя, по-видимому, это была вера в ничто. Наука? Прогресс?
Он смотрел на Маргарет, идущую рядом с ним. Время от времени он слегка задевал ее, дотрагивался до ее руки или брал ее под руку. Ее лицо было желанно и дорого ему, ее серьезные глаза и чуть заметная тень улыбки на губах. Казалось, она была довольна, что идет с ним. Ее гибкое тело непринужденно двигалось рядом с его телом, ее плечи на два-три дюйма пониже его плеч. Она молча впитывала радостным взглядом зеленые просторы, богатым узор обнаженных и залитых солнечным светом деревьев, сверкающую воду, ланей, водяных птиц. И она не хотела владеть его душой, а стремилась делать свое дело в этом пространственном мире; она не хотела принадлежать ему и предательски заглушала свои желания, хотя — он чувствовал это инстинктивно — ее влекло к нему. Он знал наверное, что ее влечет к нему, — в этом отношении он был уверен в Маргарет гораздо больше, чем в Рэчел.
В чем заключалось различие между ним и ею? В чем различие между ней и Рэчел? Было ли в ней какое-то качество, которого недоставало Рэчел, и Рэчел знала, что ей его недостает? Было ли это нечто реальное или существовало только в его воображении? И существовало только потому, что он внушил себе, что влюблен в нее? Или она в самом деле сильнее и лучше Рэчел и его самого?
Ему вспомнилось выражение «безбожные пуритане». Удачное выражение. И она и Тедди твердо решили не шутить с жизненными ценностями. Они изо всех сил старались честно и прямо смотреть в лицо жизни, не позволяя себе уклоняться даже в воображении.
В те дни экономического и социального расцвета, предшествовавшего Великой войне, расцвета настолько неоспоримого, что он казался неизбежным, их вера в прогресс представляла собой нечто совершенно естественное. Но Теодору развитие мира, в котором он жил, казалось таким бесспорным и само собой разумеющимся, что он даже не считал нужным способствовать этому развитию. Одно время он почувствовал, что и его захватывает эта для всех обязательная повинность. С тех пор он был склонен выражать протест, защищать традицию и обычай против этого стремления к прогрессу и новшествам. И теперь, когда он задумывался над этим глубоким расхождением между ним и Маргарет, в памяти его воскресла вдруг вереница фантазий, которые зародились у него год или два тому назад в Блэйпорте. Он вспомнил разговор Раймонда и Уимпердика о фантастическом романе Конрада и Хьюффера, об этих Наследниках, людях другой породы, которые упорно и неуклонно разрушали все жизненные устои — с благими или дурными целями, этого он не мог сказать. Мечты, в которых Маргарет играла роль Наследницы, снова всплывали в его сознании. А какова была его роль? Всегда это было нечто более возвышенное, более благородное, нечто несравненно более достойное, что Затмевало все знания Тедди, устраняло всякие подозрения в собственном невежестве, выдвигая взамен исключительную утонченность душевного склада. У него была «душа», у них — нет. И всегда в конце концов он отвоевывал Маргарет, она отрекалась от Наследников и отвечала пылкой любовью на чувства Бэлпингтона Блэпского.
И вот теперь снова она оказалась Наследницей. Она была из породы этих Наследников, которые угрожали миру, а он был в другом стане. Так мечты отошли в прошлое, а это по-прежнему осталось в силе. Теперь еще явственнее, чем прежде, он олицетворял собой благородные идеалы и романтику. И свое собственное высокое призвание. Ему припомнилось удачное выражение «безбожные пуритане», и он почувствовал ненависть к своим противникам и незаметно для себя вошел в роль. Он внезапно сделался Рыцарем. С изумительной живостью, в то время как он продолжал что-то говорить, его стремительное воображение подсознательно подхватило и драматизировало этот контраст. Рядом с этой хорошенькой молоденькой женщиной в вязаной кофточке и простой шерстяной юбке он опоясался призрачным мечом и оделся в незримую кольчугу. Она шла рядом, не подозревая о том, что у него вдруг появились локоны, и остроконечная бородка, и широкополая шляпа с пером. Но она обратила внимание, что его голос и манеры внезапно стали мягче и учтивее.
— Мне никогда не удастся заставить вас понять мою точку зрения, — сказал он. — Вы так дороги мне и так чужды.
И тут совершенно неожиданно у него вырвалась удивительная фраза. Здесь не было ничего обдуманного заранее. Ему это пришло в голову только что.
— Вас это удивит, Маргарет, если я скажу вам, что собираюсь креститься?
— Боже! — воскликнула она и расхохоталась. — Милый Теодор! В купели! И потом вас завернут в такую длинную белую штуку? И у вас будет крестный отец и крестная мать? И пастор будет держать вас на руках? А вы будете пищать? Не могу себе представить. Наш Бэлпи — новорожденный! Зачем вам это нужно?
— Мне не придется возвращаться к младенчеству, — сказал Теодор, несколько задетый.
— Значит, вы будете не совсем новорожденный?
— Нет, нет. Но это обряд, символ. Необходимый символ. Несколько странный, если хотите. Но ведь церковь что-то олицетворяет, утверждает что-то.
— Ваше бессмертие?
— Наше бессмертие. И я стою за церковь.
И после этого разговора Теодор решил привести в исполнение свое намерение.
Он пошел посоветоваться с местным викарием, после того как тщательно изучил этого викария и в алтаре и на кафедре, неоднократно наблюдая за ним в церкви; он объяснил свое положение и позаботился о том, чтобы его крещение и конфирмация остались в тайне. Крещение состоялось незаметно, а конфирмовался он в толпе других. Ни Клоринде, ни Рэчел и никому из своей школы он не рассказал о перемене, происшедшей в его духовной жизни, и ни он, ни Маргарет никогда больше не заговаривали об этом. Пусть она думает, что это была одна из его фантазий. Ясно, что она не в состоянии отнестись к этому должным образом. С другой стороны, серьезность духовенства, восприемников и всех, кто так или иначе был причастен к этому делу, подействовала на него весьма успокоительно. Все они считали, что с его стороны было совершенно естественно позаботиться должным образом о своей бессмертной душе. Они крестили и конфирмовали его для оздоровления его души совершенно так, как доктор лечил бы его, чтобы оздоровить его желудок или селезенку. Они ставили его душу на одну доску с этими невидимыми, но весьма существенными органами тела. Они принимали его бессмертие как нечто совершенно естественное. Они подтвердили и удостоверили его. Его душа никогда не могла бы стать для него такой реальностью без их помощи.
Итак, весною 1914 года Теодор пребывал в состоянии довольства, проникнутый благородным презрением к социальному неравенству, с которым ему так или иначе приходилось мириться, абсолютным равнодушием к современной политической, общественной и финансовой жизни. Небесной и Земной любовью, которые смягчали и умиротворяли одна другую весьма парадоксальным образом, ибо если одна доставляла наслаждение, другая приносила искупление своим исключительным благородством. И он был членом англиканской церкви. Страх перед физической смертью привел его к богу, и он заручился билетом в вечность и вооружился такой тонкой, неосязаемой броней англиканского вероисповедания, какая вряд ли когда-либо защищала человеческий разум от грубых ударов действительности. У него появилась душа так же, как появились усы, естественным образом отрастающие у юноши. Ему удалось благополучно избежать слишком близкого отождествления себя со своим подлинным «я», и, если его ноги ступали по твердой почве материального удовлетворения и безопасности, — его голова была приятным образом затуманена более возвышенными замыслами этой идеальной личности — Бэлпингтона Блэпского. Он больше не углублялся в исследование самого себя и окружающих его явлений. Его взаимоотношения с жизнью становились все непринужденнее и легче. Он рисовал, но не очень усидчиво; он думал, но не слишком усердно; он блестяще критиковал и пускался иногда и в литературные опыты, тщательно скрывая, каких это ему стоило усилий. Он начал довольно хорошо играть в теннис.
Тот старый приятель Раймонда, который после замечания о Берлиозе решил, что ранняя смерть была бы лучшим уделом для Теодора, встретил его как-то случайно и в порыве запоздалого участия пригласил его позавтракать в свой клуб.
— Сын бедняги Бэлпингтона, — рассказывал он потом, — так изменился к лучшему, что его узнать нельзя. Он мне напомнил отца, тот был очень недурен собой в те дни, когда мы были в Оксфорде. И разговаривает он так непринужденно. Не пристает к вам с искусством и тому подобным. Очень приятный юноша. Одно время казалось, что этот мальчишка станет ужасным педантом. Да, невообразимым педантом.
Этого несчастья по крайней мере Теодор избежал. Педанты даже самого низкого уровня способны допытываться и сомневаться. Радужный пузырь воображения вознес его выше всего этого.
Он сделал другую попытку с Маргарет.
Он подкрепил их молчаливое примирение, состоявшееся во время кремации его отца, отправившись с нею однажды в бодрящий морозный день на далекую прогулку от Виндзора до гостиницы в Вирджиниа Уотер, прогулку, которую он однажды совершил с Рэчел. Воспоминания о Рэчел скорее обогащали, чем затрудняли, это повторение. Ему не терпелось наградить Маргарет бессмертной душой, и его раздражало, что она не проявляет ни малейшей готовности принять этот дар.
Удивительно и непонятно, до какой степени им трудно было найти общую почву. Их умы, складывавшиеся под совершенно противоположными влияниями, усвоили настолько различные формы выражения, что их представления абсолютно не совпадали. Когда он говорил о «душе», она говорила о личном «я», и при этой подстановке все его доводы ускользали.
Она могла представить себе, говорила она, что вся вселенная в каком-нибудь одном аспекте может быть не более чем видением, созерцаемым сквозь кристалл некиим вечным созерцателем, или грезой восседающего на лотосе божества.
Можно придумать тысячу таких красивых вещей, шутливо соглашалась она, но она не отвечала ни «да», ни «нет» на его страстный призыв приблизиться вместе с ним некиим чудесным образом к вечному бытию этого созерцателя или сновидца. Она не допускала и мысли об этом новом абсолютном Бэлпингтоне в его новообретенном Блэпе вне времени и пространства. Какое это имело отношение к их обыденной жизни?
— Мы живем и умираем, как говорит Тедди, — упорствовала она.
Она упорно держалась своей формулировки, что от нас не остается ничего, что могло бы жить после смерти, кроме наших потомков.
— Но ведь наши потомки, — возразил Теодор, — не больше мы сами, чем наше окружение.
Она признала, что была нелогична.
— Но это все сводится к тому же, — сказала она.
Их спор разрастался, затрагивал другие вопросы.
— Я не вижу смысла в альтруизме, — внезапно заявил Теодор. — Почему мы должны жить для других больше, чем для себя? С какой стати нам подвергать друг друга моральному очищению, как это делалось некогда на островах Силли? Мне это кажется просто какой-то бестактностью. Зачем нам залезать в жизнь других людей? Пусть живут сами по себе.
Но ей уже приходилось сталкиваться на этой дорожке в ее спорах с Тедди.
— Поскольку человек не эгоцентрик, — возражала она, — ему нет надобности непременно быть альтруистом. Это вовсе не вытекает одно из другого. Люди могут жить для более широких целей, чем личное «я». Их собственное «я» или «я» другого человека — всякое «я» умирает. «Я» должно умереть. Но у природы, говорит Тедди, нет оснований покровительствовать эгоцентрикам. Мы постоянно думаем о себе, но по мере того, как мы становимся разумнее и расширяем свой кругозор, мы также стремимся отрешиться от себя. Мы находим что-то другое, что кажется нам больше и значительнее.
— Что же это такое?
— Вы должны чувствовать, что есть нечто большее.
— Но что может быть больше и значительнее, чем бессмертная душа? — спросил он.
Она засмеялась.
— Но я же вам говорю: я не понимаю, что вы подразумеваете под бессмертной душой. И ведь вы только недавно начали говорить о душах, Теодор. Я не принимаю этого всерьез, но все-таки — что такое душа?
Он терялся, он не находил, что сказать.
Если вы говорите человеку о его бессмертной душе, а он отказывается принимать всерьез ваши слова, что тут можно сделать? Это все равно, что спорить об оттенках красок со слепым. Кто может определить, что такое душа? Определить — значит отринуть это. А духовная слепота Маргарет приводила к полному расхождению их взглядов и на все остальные жизненные ценности. Различие между ними глубоко огорчало его. Она материалистка, но и Рэчел тоже материалистка. Материализм Рэчел можно было понять, она приходила к логическим выводам из своих убеждений прямо и просто. Но материализм Маргарет и Тедди отдавал фанатизмом, экзальтацией. Они были фанатиками истины, фанатиками какого-то неясного, но повелительного «служения». И этот фанатизм делал Маргарет далекой и недоступной, такой далекой, какой могла сделать какая-нибудь слепая вера. Она была безбожная пуританка; она жила и управляла своими поступками согласно своей вере, хотя, по-видимому, это была вера в ничто. Наука? Прогресс?
Он смотрел на Маргарет, идущую рядом с ним. Время от времени он слегка задевал ее, дотрагивался до ее руки или брал ее под руку. Ее лицо было желанно и дорого ему, ее серьезные глаза и чуть заметная тень улыбки на губах. Казалось, она была довольна, что идет с ним. Ее гибкое тело непринужденно двигалось рядом с его телом, ее плечи на два-три дюйма пониже его плеч. Она молча впитывала радостным взглядом зеленые просторы, богатым узор обнаженных и залитых солнечным светом деревьев, сверкающую воду, ланей, водяных птиц. И она не хотела владеть его душой, а стремилась делать свое дело в этом пространственном мире; она не хотела принадлежать ему и предательски заглушала свои желания, хотя — он чувствовал это инстинктивно — ее влекло к нему. Он знал наверное, что ее влечет к нему, — в этом отношении он был уверен в Маргарет гораздо больше, чем в Рэчел.
В чем заключалось различие между ним и ею? В чем различие между ней и Рэчел? Было ли в ней какое-то качество, которого недоставало Рэчел, и Рэчел знала, что ей его недостает? Было ли это нечто реальное или существовало только в его воображении? И существовало только потому, что он внушил себе, что влюблен в нее? Или она в самом деле сильнее и лучше Рэчел и его самого?
Ему вспомнилось выражение «безбожные пуритане». Удачное выражение. И она и Тедди твердо решили не шутить с жизненными ценностями. Они изо всех сил старались честно и прямо смотреть в лицо жизни, не позволяя себе уклоняться даже в воображении.
В те дни экономического и социального расцвета, предшествовавшего Великой войне, расцвета настолько неоспоримого, что он казался неизбежным, их вера в прогресс представляла собой нечто совершенно естественное. Но Теодору развитие мира, в котором он жил, казалось таким бесспорным и само собой разумеющимся, что он даже не считал нужным способствовать этому развитию. Одно время он почувствовал, что и его захватывает эта для всех обязательная повинность. С тех пор он был склонен выражать протест, защищать традицию и обычай против этого стремления к прогрессу и новшествам. И теперь, когда он задумывался над этим глубоким расхождением между ним и Маргарет, в памяти его воскресла вдруг вереница фантазий, которые зародились у него год или два тому назад в Блэйпорте. Он вспомнил разговор Раймонда и Уимпердика о фантастическом романе Конрада и Хьюффера, об этих Наследниках, людях другой породы, которые упорно и неуклонно разрушали все жизненные устои — с благими или дурными целями, этого он не мог сказать. Мечты, в которых Маргарет играла роль Наследницы, снова всплывали в его сознании. А какова была его роль? Всегда это было нечто более возвышенное, более благородное, нечто несравненно более достойное, что Затмевало все знания Тедди, устраняло всякие подозрения в собственном невежестве, выдвигая взамен исключительную утонченность душевного склада. У него была «душа», у них — нет. И всегда в конце концов он отвоевывал Маргарет, она отрекалась от Наследников и отвечала пылкой любовью на чувства Бэлпингтона Блэпского.
И вот теперь снова она оказалась Наследницей. Она была из породы этих Наследников, которые угрожали миру, а он был в другом стане. Так мечты отошли в прошлое, а это по-прежнему осталось в силе. Теперь еще явственнее, чем прежде, он олицетворял собой благородные идеалы и романтику. И свое собственное высокое призвание. Ему припомнилось удачное выражение «безбожные пуритане», и он почувствовал ненависть к своим противникам и незаметно для себя вошел в роль. Он внезапно сделался Рыцарем. С изумительной живостью, в то время как он продолжал что-то говорить, его стремительное воображение подсознательно подхватило и драматизировало этот контраст. Рядом с этой хорошенькой молоденькой женщиной в вязаной кофточке и простой шерстяной юбке он опоясался призрачным мечом и оделся в незримую кольчугу. Она шла рядом, не подозревая о том, что у него вдруг появились локоны, и остроконечная бородка, и широкополая шляпа с пером. Но она обратила внимание, что его голос и манеры внезапно стали мягче и учтивее.
— Мне никогда не удастся заставить вас понять мою точку зрения, — сказал он. — Вы так дороги мне и так чужды.
И тут совершенно неожиданно у него вырвалась удивительная фраза. Здесь не было ничего обдуманного заранее. Ему это пришло в голову только что.
— Вас это удивит, Маргарет, если я скажу вам, что собираюсь креститься?
— Боже! — воскликнула она и расхохоталась. — Милый Теодор! В купели! И потом вас завернут в такую длинную белую штуку? И у вас будет крестный отец и крестная мать? И пастор будет держать вас на руках? А вы будете пищать? Не могу себе представить. Наш Бэлпи — новорожденный! Зачем вам это нужно?
— Мне не придется возвращаться к младенчеству, — сказал Теодор, несколько задетый.
— Значит, вы будете не совсем новорожденный?
— Нет, нет. Но это обряд, символ. Необходимый символ. Несколько странный, если хотите. Но ведь церковь что-то олицетворяет, утверждает что-то.
— Ваше бессмертие?
— Наше бессмертие. И я стою за церковь.
И после этого разговора Теодор решил привести в исполнение свое намерение.
Он пошел посоветоваться с местным викарием, после того как тщательно изучил этого викария и в алтаре и на кафедре, неоднократно наблюдая за ним в церкви; он объяснил свое положение и позаботился о том, чтобы его крещение и конфирмация остались в тайне. Крещение состоялось незаметно, а конфирмовался он в толпе других. Ни Клоринде, ни Рэчел и никому из своей школы он не рассказал о перемене, происшедшей в его духовной жизни, и ни он, ни Маргарет никогда больше не заговаривали об этом. Пусть она думает, что это была одна из его фантазий. Ясно, что она не в состоянии отнестись к этому должным образом. С другой стороны, серьезность духовенства, восприемников и всех, кто так или иначе был причастен к этому делу, подействовала на него весьма успокоительно. Все они считали, что с его стороны было совершенно естественно позаботиться должным образом о своей бессмертной душе. Они крестили и конфирмовали его для оздоровления его души совершенно так, как доктор лечил бы его, чтобы оздоровить его желудок или селезенку. Они ставили его душу на одну доску с этими невидимыми, но весьма существенными органами тела. Они принимали его бессмертие как нечто совершенно естественное. Они подтвердили и удостоверили его. Его душа никогда не могла бы стать для него такой реальностью без их помощи.
Итак, весною 1914 года Теодор пребывал в состоянии довольства, проникнутый благородным презрением к социальному неравенству, с которым ему так или иначе приходилось мириться, абсолютным равнодушием к современной политической, общественной и финансовой жизни. Небесной и Земной любовью, которые смягчали и умиротворяли одна другую весьма парадоксальным образом, ибо если одна доставляла наслаждение, другая приносила искупление своим исключительным благородством. И он был членом англиканской церкви. Страх перед физической смертью привел его к богу, и он заручился билетом в вечность и вооружился такой тонкой, неосязаемой броней англиканского вероисповедания, какая вряд ли когда-либо защищала человеческий разум от грубых ударов действительности. У него появилась душа так же, как появились усы, естественным образом отрастающие у юноши. Ему удалось благополучно избежать слишком близкого отождествления себя со своим подлинным «я», и, если его ноги ступали по твердой почве материального удовлетворения и безопасности, — его голова была приятным образом затуманена более возвышенными замыслами этой идеальной личности — Бэлпингтона Блэпского. Он больше не углублялся в исследование самого себя и окружающих его явлений. Его взаимоотношения с жизнью становились все непринужденнее и легче. Он рисовал, но не очень усидчиво; он думал, но не слишком усердно; он блестяще критиковал и пускался иногда и в литературные опыты, тщательно скрывая, каких это ему стоило усилий. Он начал довольно хорошо играть в теннис.
Тот старый приятель Раймонда, который после замечания о Берлиозе решил, что ранняя смерть была бы лучшим уделом для Теодора, встретил его как-то случайно и в порыве запоздалого участия пригласил его позавтракать в свой клуб.
— Сын бедняги Бэлпингтона, — рассказывал он потом, — так изменился к лучшему, что его узнать нельзя. Он мне напомнил отца, тот был очень недурен собой в те дни, когда мы были в Оксфорде. И разговаривает он так непринужденно. Не пристает к вам с искусством и тому подобным. Очень приятный юноша. Одно время казалось, что этот мальчишка станет ужасным педантом. Да, невообразимым педантом.
Этого несчастья по крайней мере Теодор избежал. Педанты даже самого низкого уровня способны допытываться и сомневаться. Радужный пузырь воображения вознес его выше всего этого.
Глава шестая
Героика
1. Великое здание трещит
Мир, в котором подвизался Бэлпингтон Блэпский, созданный воображением Теодора Бэлпингтона, представлялся очень надежным и просторным миром, достаточно надежным и просторным, чтобы свободно передвигаться в нем и делать все, что нравится. В детстве Теодора, как мы уже говорили, мир казался ему неподвижным, и в этом неподвижном мире его воображение могло беспрепятственно играть, как ему угодно. В Лондоне он понял, что вселенная движется, но движется как будто совершенно отдельно от него. Небольшим умственным усилием он мог освободиться от всякой связи с этим широким движением человечества. Если жизнь его протекала не на твердой суше, то, во всяком случае, на громадном корабле, совершающем в полной безопасности какой-то неопределенный рейс, куда — неизвестно. Это было дело судовой команды и каких-то там боцманов, штурманов. Его это не касалось. Все равно, как если бы он стал беспокоиться о вращении земли или движении солнца и планет в звездной системе.
Его занимала любовь, его занимала смерть — исключительно как элементы его собственной, личной драмы, и он совершенно сознательно построил свою систему ценностей таким образом, что общее управление всем ходом вещей, всякой политикой, экономикой, общественной жизнью было предоставлено особым и по большей части малопривлекательным людям, которые, по-видимому, находили в этом интерес. И все как будто получалось очень хорошо. Человек славил бога, почитал короля и занимался своими собственными делами. Политическая система — это грандиозное сплетение коммерческих, финансовых, профессиональных и других интересов — казалась просто какой-то декорацией, на фоне которой люди, так же поглощенные собой, как и он, осуществляли свои собственные честолюбивые замыслы, добивались известности, могущества, славы, пускали в ход любые средства, пользовались всеми случайностями, дабы украсить романтическое здание истории. Он не соревновался с ними. Его честолюбие стремилось к подвигам в области искусства и критики. Здесь он рассчитывал сыграть выдающуюся роль. Он считал, что политическая и общественная деятельность отличаются от театральных действий только масштабом, размерами; это были обширные возможности, с их помощью можно было выиграть или проиграть, их можно было использовать для более или менее блестящего разговора, но они не могли изменить общее направление событий.
В начале 1914 года в мире было семнадцать или восемнадцать сотен миллионов людей, которые, рассуждая подобным образом, чувствовали себя отлично и даже не пытались заглянуть в ту планетарную систему государственного устройства — капитала, товарооборота и всего прочего, — что составляло ее основу. Все это возникло само собой, и так и будет идти само собой. Государственные деятели, монархи, священники и проповедники, поставщики вооружения и хозяева прессы и все те, кто принимал решения и распоряжался за своих ближних, двигались в этом круговороте, выполняли свое назначение, производили магические пассы, создавали современный эквивалент истории. Громадные армия муштровались и маршировали очень живописно, в некоем взаимодействии с этими главными действующими лицами; производство оружия и боевых припасов внушительно разрасталось; военные корабли в полной боевой готовности выполняли свою роль в этом великолепном спектакле; без духовых оркестров и развевающихся флагов мир был бы несравненно скучнее. Все это было словно яркая движущаяся декорация на стене великого здания человеческой безопасности. Этой декорацией просто любовались, а не вглядывались в нее. Нечто в, этом духе казалось необходимым.
Теодор и ему подобные просматривали газеты, пропускали политические и деловые статьи и сосредоточивали свое внимание на книжных обзорах, на театральной хронике и частных сплетнях. Они рассуждали о необходимости учиться новым танцам и изыскивали решение чрезвычайно тонкой проблемы, которое позволило бы им посещать возможно чаще танцевальные вечера и тратить на это возможно меньше денег. Эти надежды и стремления занимали большое место в жизни. The dansant[7] были особенно притягательны для неимущей молодежи. Новая синкопированная музыка ломала все установившиеся ритмы поведения. Проповедники и видные журналисты могли сколько угодно протестовать против легкомыслия нынешней молодежи, — милых бедных старичков считали просто смешными чудаками. Потрясенные родители после нескольких стычек с этим новым направлением умов отступали, чтобы обдумать его про себя, а затем появлялись омоложенные и сами пускались танцевать. Никогда еще не было такой свободы.
На протяжении трех с лишним столетий благосостояние все большего и большего количества людей непрестанно возрастало. Изобретения и открытия, столкновения философских систем, отход умов от догмы в сторону исследования, эпидемический рост любознательности и исследований, благодетельное ослабление громоздкой устаревшей денежной системы, происходившее неоднократно благодаря открытиям крупных россыпей серебра, а потом золота, — все это широко способствовало плодотворному росту благосостояния и спокойной уверенности на нашей планете. Никто не направлял этого. Все происходило само собой. Голод ослабевал, население росло, жуткие события средних веков — чума, набеги, контрибуции, убийства, казни и разорение — исчезли с лица земли, по крайней мере для народов Запада. Поколение за поколением вступали в эти спокойные цветущие века, и с каждой новой сменой все большее количество умов зарождалось и расцветало в еще более упроченном и устойчивом социальном строе. Они принимали как должное всю эту устойчивость и прочность и свыкались с ними. Они несли с собою идею непрерывного и неизбежного прогресса, ставшую для них врожденным понятием. Маленькие клеточки мозговых извилин в каждом отдельном мозгу этого мощно растущего народонаселения складывались привычно в этот уверенный контур.
Теодор вступил в жизнь в самую благоприятную пору, когда безопасность и благоденствие стали настолько привычными, что казалось: иначе не может и быть. Очень немногие задумывались над тем, что счастливая полоса когда-нибудь кончится и потребуется настойчивое, дружное усилие, чтобы продолжать это движение вперед. В то время такая мысль казалась лишней, а мозг человека, как мы теперь начинаем понимать, не терпит лишних мыслей.
И вот внезапно, в июле и августе 1914 года, прочное здание западной цивилизации заскрипело и треснуло, треснуло с таким оглушительным грохотом, какого человечество не слыхивало с незапамятных времен, и впервые в истории лапландцы и готтентоты, перуанцы и корейцы, люди на улицах Канзас-сити и Глазго, люди на улицах Алеппо и Мандалая — все оказались вынужденными подвергнуть свои смятенные умы, свои заблуждения, свои толкования вселенной и себя самих великому испытанию всеобщей мировой катастрофы.
И неизбежно ум Теодора и умы его друзей и знакомых — все должны были пройти через один и тот же суд.
Его занимала любовь, его занимала смерть — исключительно как элементы его собственной, личной драмы, и он совершенно сознательно построил свою систему ценностей таким образом, что общее управление всем ходом вещей, всякой политикой, экономикой, общественной жизнью было предоставлено особым и по большей части малопривлекательным людям, которые, по-видимому, находили в этом интерес. И все как будто получалось очень хорошо. Человек славил бога, почитал короля и занимался своими собственными делами. Политическая система — это грандиозное сплетение коммерческих, финансовых, профессиональных и других интересов — казалась просто какой-то декорацией, на фоне которой люди, так же поглощенные собой, как и он, осуществляли свои собственные честолюбивые замыслы, добивались известности, могущества, славы, пускали в ход любые средства, пользовались всеми случайностями, дабы украсить романтическое здание истории. Он не соревновался с ними. Его честолюбие стремилось к подвигам в области искусства и критики. Здесь он рассчитывал сыграть выдающуюся роль. Он считал, что политическая и общественная деятельность отличаются от театральных действий только масштабом, размерами; это были обширные возможности, с их помощью можно было выиграть или проиграть, их можно было использовать для более или менее блестящего разговора, но они не могли изменить общее направление событий.
В начале 1914 года в мире было семнадцать или восемнадцать сотен миллионов людей, которые, рассуждая подобным образом, чувствовали себя отлично и даже не пытались заглянуть в ту планетарную систему государственного устройства — капитала, товарооборота и всего прочего, — что составляло ее основу. Все это возникло само собой, и так и будет идти само собой. Государственные деятели, монархи, священники и проповедники, поставщики вооружения и хозяева прессы и все те, кто принимал решения и распоряжался за своих ближних, двигались в этом круговороте, выполняли свое назначение, производили магические пассы, создавали современный эквивалент истории. Громадные армия муштровались и маршировали очень живописно, в некоем взаимодействии с этими главными действующими лицами; производство оружия и боевых припасов внушительно разрасталось; военные корабли в полной боевой готовности выполняли свою роль в этом великолепном спектакле; без духовых оркестров и развевающихся флагов мир был бы несравненно скучнее. Все это было словно яркая движущаяся декорация на стене великого здания человеческой безопасности. Этой декорацией просто любовались, а не вглядывались в нее. Нечто в, этом духе казалось необходимым.
Теодор и ему подобные просматривали газеты, пропускали политические и деловые статьи и сосредоточивали свое внимание на книжных обзорах, на театральной хронике и частных сплетнях. Они рассуждали о необходимости учиться новым танцам и изыскивали решение чрезвычайно тонкой проблемы, которое позволило бы им посещать возможно чаще танцевальные вечера и тратить на это возможно меньше денег. Эти надежды и стремления занимали большое место в жизни. The dansant[7] были особенно притягательны для неимущей молодежи. Новая синкопированная музыка ломала все установившиеся ритмы поведения. Проповедники и видные журналисты могли сколько угодно протестовать против легкомыслия нынешней молодежи, — милых бедных старичков считали просто смешными чудаками. Потрясенные родители после нескольких стычек с этим новым направлением умов отступали, чтобы обдумать его про себя, а затем появлялись омоложенные и сами пускались танцевать. Никогда еще не было такой свободы.
На протяжении трех с лишним столетий благосостояние все большего и большего количества людей непрестанно возрастало. Изобретения и открытия, столкновения философских систем, отход умов от догмы в сторону исследования, эпидемический рост любознательности и исследований, благодетельное ослабление громоздкой устаревшей денежной системы, происходившее неоднократно благодаря открытиям крупных россыпей серебра, а потом золота, — все это широко способствовало плодотворному росту благосостояния и спокойной уверенности на нашей планете. Никто не направлял этого. Все происходило само собой. Голод ослабевал, население росло, жуткие события средних веков — чума, набеги, контрибуции, убийства, казни и разорение — исчезли с лица земли, по крайней мере для народов Запада. Поколение за поколением вступали в эти спокойные цветущие века, и с каждой новой сменой все большее количество умов зарождалось и расцветало в еще более упроченном и устойчивом социальном строе. Они принимали как должное всю эту устойчивость и прочность и свыкались с ними. Они несли с собою идею непрерывного и неизбежного прогресса, ставшую для них врожденным понятием. Маленькие клеточки мозговых извилин в каждом отдельном мозгу этого мощно растущего народонаселения складывались привычно в этот уверенный контур.
Теодор вступил в жизнь в самую благоприятную пору, когда безопасность и благоденствие стали настолько привычными, что казалось: иначе не может и быть. Очень немногие задумывались над тем, что счастливая полоса когда-нибудь кончится и потребуется настойчивое, дружное усилие, чтобы продолжать это движение вперед. В то время такая мысль казалась лишней, а мозг человека, как мы теперь начинаем понимать, не терпит лишних мыслей.
И вот внезапно, в июле и августе 1914 года, прочное здание западной цивилизации заскрипело и треснуло, треснуло с таким оглушительным грохотом, какого человечество не слыхивало с незапамятных времен, и впервые в истории лапландцы и готтентоты, перуанцы и корейцы, люди на улицах Канзас-сити и Глазго, люди на улицах Алеппо и Мандалая — все оказались вынужденными подвергнуть свои смятенные умы, свои заблуждения, свои толкования вселенной и себя самих великому испытанию всеобщей мировой катастрофы.
И неизбежно ум Теодора и умы его друзей и знакомых — все должны были пройти через один и тот же суд.
2. Это война!
Сотни книг исторического или повествовательного жанра пытались описать безмерное изумление человечества в августе 1914 года. Сохранилось бесконечное количество описаний этих чреватых последствиями дней: описаний того, как застигло это известие туристов, проводящих летний отдых в путешествии за границей, дачников, крестьян в русских деревнях, столичных клерков на работе, фермеров, солдат, министров, школьников, женщин; как проникало оно в самую разнообразную обстановку мирной жизни. Но очень немногие из этих описаний дают сколько-нибудь правильное представление о том, с какой удивительной ребячливостью и наивностью мы встретили эти великие события. Если они и вызвали великое изумление, — они почти не вызвали страха. Войны бывали и раньше, и это была война. Огромному большинству людей, даже жителям тех стран, которые участвовали в предыдущих войнах, война всегда представлялась исключительно эффектным и захватывающим зрелищем. Так и теперь большинство людей в Европе, даже в тех странах, где существовала всеобщая воинская повинность, готовились Занять свои места, чтобы присутствовать а качестве зрителей на этом необыкновенно волнующем и торжественном представлении. Оно являло для них огромный интерес, они вкладывали в него свои деньги и эмоции, но все же это казалось только зрелищем. Это чувство разделялось даже войсками, которые направлялись на фронт. В особенности это наблюдалось среди; английских войск, которые шли в Бельгию с пением и шутками, как если бы они были в отпуску и отправлялись на парадный футбольный матч. Слишком далеки они были от тех испытаний, которым уже подверглись другие обреченные народы, чтобы у них могло зародиться подозрение, что на этот раз драма и ее последствия развернутся в таком масштабе, что всем им в конце концов придется стать участниками хотя бы в качестве статистов или немой толпы жертв в этой всеобщей катастрофе.
Сохранилось много анекдотов об американских туристах, разъезжавших в автомобилях вдоль франко-германской границы и обнаруживавших величайшее нежелание убраться с позиций. Настолько сильно было чувство, что война — это праздничное зрелище. Им хотелось пробраться поближе, вперед и смотреть. Посла Пэджа в отеле Сесиль осаждали толпы его соотечественников с жалобами на то, что их отдых «испорчен» отсутствием должного внимания и забот об их комфорте со стороны великих воюющих держав.
— Некоторые собираются предъявить иск германскому правительству — у них, видите ли, пропал отпуск, — рассказывал он. — Они не понимают …
Они являли собой исключительно яркий пример непонимания. Не так явно, но, вероятно, столь же упрямо не понимал этого и весь остальной мир. Мозги всех приятелей и сверстников Теодора оказались в такой же мере неспособными охватить невиданные масштабы новой невиданной войны. И все мозги в мире — мозги солдат и государственных деятелей так же, как и всех других, — оказались в таком же положении. Запальный шнур был подожжен, но никто не мог себе представить, какой это будет взрыв. Люди реагировали так, как привыкли реагировать на прежние, менее значительные войны.
Редко кто, хотя бы отчасти, представлял себе невиданные доселе возможности, но, оглядываясь теперь назад, мы видим, как слабы и неточны были догадки даже самых предусмотрительных из этих мудрецов.
Катастрофа застала Теодора в маленькой гостинице на берегу Темзы между Марлоу и Мейденхэд. Он приехал сюда якобы для того, чтобы писать этюды реки; ему хотелось передать эффект розовой дымки на воде в утренние часы и мягкий, теплый свет летних сумерек. Он и в самом деле усердно работал, если согласиться с тем, что он подразумевал под усердной работой. Бернштейны жили на ферме по ту сторону холмов по дороге к Биконсфилду в компании социалистов и студентов экономического факультета. Они без конца спорили о социальной революции. Он несколько раз ездил туда на велосипеде, скучал, просиживал с ними по нескольку часов, всячески пытаясь уединиться с Рэчел, что никак не получалось. Но однажды им удалось вырваться вдвоем в Лондон, и они провели целый день у него на квартире.
Жилище Теодора было расположено очень удобно. Ниже по реке в заводи около Обезьяньего острова стояла барка, где жили Брокстеды. Тедди готовился к экзаменам и помогал отцу в его исследованиях микроорганизмов, которыми кишмя кишела стоячая вода в верховьях Темзы. Какая-то весьма определенная цикличность в нарастании и убывании разнообразных видов, причин которой нельзя было уловить, — по-видимому, рост достигал максимума и затем шел на убыль каждые четыре недели, — заставляла их усердно и увлеченно работать. Теодору это казалось скучным времяпрепровождением. Стоит ли беспокоиться о каких-то инфузориях? Миссис Брокстед и Маргарет ночевали на барке, а днем располагались на островке лагерем, очевидно, получая огромное удовольствие от жизни на чистом воздухе в самой неудобной обстановке. А Маргарет, которая готовилась к экзаменам, успевала и плавать и грести. В это лето она казалась ему еще более привлекательной и желанной, чем когда-либо, — в легком платье, босоногая, загорелая, с выступившими на лице маленькими веснушками. Она гребла и управляла рулем лучше Теодора и казалась еще более неприступной в своей приветливости, чем раньше. Он много думал о ней, мечтал, чтобы разразилась какая-нибудь катастрофа, которая нарушила бы ровное течение их дружеской близости. И она разразилась. Война, он чувствовал это, несомненно придаст новый и романтический интерес каждому мужчине. Он нанял лодку на день и отправился вниз по реке, чтобы поговорить с нею.
Сохранилось много анекдотов об американских туристах, разъезжавших в автомобилях вдоль франко-германской границы и обнаруживавших величайшее нежелание убраться с позиций. Настолько сильно было чувство, что война — это праздничное зрелище. Им хотелось пробраться поближе, вперед и смотреть. Посла Пэджа в отеле Сесиль осаждали толпы его соотечественников с жалобами на то, что их отдых «испорчен» отсутствием должного внимания и забот об их комфорте со стороны великих воюющих держав.
— Некоторые собираются предъявить иск германскому правительству — у них, видите ли, пропал отпуск, — рассказывал он. — Они не понимают …
Они являли собой исключительно яркий пример непонимания. Не так явно, но, вероятно, столь же упрямо не понимал этого и весь остальной мир. Мозги всех приятелей и сверстников Теодора оказались в такой же мере неспособными охватить невиданные масштабы новой невиданной войны. И все мозги в мире — мозги солдат и государственных деятелей так же, как и всех других, — оказались в таком же положении. Запальный шнур был подожжен, но никто не мог себе представить, какой это будет взрыв. Люди реагировали так, как привыкли реагировать на прежние, менее значительные войны.
Редко кто, хотя бы отчасти, представлял себе невиданные доселе возможности, но, оглядываясь теперь назад, мы видим, как слабы и неточны были догадки даже самых предусмотрительных из этих мудрецов.
Катастрофа застала Теодора в маленькой гостинице на берегу Темзы между Марлоу и Мейденхэд. Он приехал сюда якобы для того, чтобы писать этюды реки; ему хотелось передать эффект розовой дымки на воде в утренние часы и мягкий, теплый свет летних сумерек. Он и в самом деле усердно работал, если согласиться с тем, что он подразумевал под усердной работой. Бернштейны жили на ферме по ту сторону холмов по дороге к Биконсфилду в компании социалистов и студентов экономического факультета. Они без конца спорили о социальной революции. Он несколько раз ездил туда на велосипеде, скучал, просиживал с ними по нескольку часов, всячески пытаясь уединиться с Рэчел, что никак не получалось. Но однажды им удалось вырваться вдвоем в Лондон, и они провели целый день у него на квартире.
Жилище Теодора было расположено очень удобно. Ниже по реке в заводи около Обезьяньего острова стояла барка, где жили Брокстеды. Тедди готовился к экзаменам и помогал отцу в его исследованиях микроорганизмов, которыми кишмя кишела стоячая вода в верховьях Темзы. Какая-то весьма определенная цикличность в нарастании и убывании разнообразных видов, причин которой нельзя было уловить, — по-видимому, рост достигал максимума и затем шел на убыль каждые четыре недели, — заставляла их усердно и увлеченно работать. Теодору это казалось скучным времяпрепровождением. Стоит ли беспокоиться о каких-то инфузориях? Миссис Брокстед и Маргарет ночевали на барке, а днем располагались на островке лагерем, очевидно, получая огромное удовольствие от жизни на чистом воздухе в самой неудобной обстановке. А Маргарет, которая готовилась к экзаменам, успевала и плавать и грести. В это лето она казалась ему еще более привлекательной и желанной, чем когда-либо, — в легком платье, босоногая, загорелая, с выступившими на лице маленькими веснушками. Она гребла и управляла рулем лучше Теодора и казалась еще более неприступной в своей приветливости, чем раньше. Он много думал о ней, мечтал, чтобы разразилась какая-нибудь катастрофа, которая нарушила бы ровное течение их дружеской близости. И она разразилась. Война, он чувствовал это, несомненно придаст новый и романтический интерес каждому мужчине. Он нанял лодку на день и отправился вниз по реке, чтобы поговорить с нею.