— Откуда, черт возьми, я знаю, что случилось? — спрашивает он, плача. — Я думаю, что я убежал. Да, я думаю, что убежал, и теперь меня расстреляют. Во всяком случае, это уже будет конец всем моим мучениям.
   В процедуре лечения пациентов такого рода, как Теодор, практиковались различные методы, в зависимости от подхода военного врача, в ведении которого это находилось. Иногда диагноз приводил прямехонько к суровому, мрачному ружейному залпу на рассвете. Но среди этих военных врачей попадались вдумчивые и милосердные люди, которые никогда ни одного человека не обрекли на такую судьбу; и Теодору повезло, он попал к доктору этой новой школы, а не к бездушному автомату старого образца. Доктор был далеко не так уж уверен в своей науке да и в своей роли, но профессиональные традиции обязывали его держать себя так, как если бы он был в этом уверен. Он сохранил независимый образ мыслей, пронес свою веру в науку через четыре года врачебной практики на фронте. Он знал, как поступит с Теодором, но не мог удержаться, чтобы не высказать на его счет кое-каких предположений.
   — Я думаю, может быть, в самом деле было бы лучше перестрелять всех таких вот молодчиков, как вы, — сказал он. — Может быть, человечество улучшилось бы от этого. Что это, неизбежность сделала вас таким? Неизбежность? Или у вас чего-то недостает, что-то было упущено в вашем воспитании?
   Теодор чувствовал, что его распекают и распекают жестоко.
   — Пусть меня расстреляют, — угрюмо сказал он, проводя рукой по мокрому лицу. — Я убежал.
   И, всхлипывая, прибавил:
   — Если я не пожертвовал жизнью одним способом, я могу пожертвовать ею другим.
   — Шщ! — сказал доктор. — Это не вы убежали. Это другой офицер убежал. Не болтайте глупостей, или вас действительно расстреляют; а тогда, вы знаете, это станет известно дома. Вам этого не хочется. Нет.
   — Я не помню, как я убежал, — сказал Теодор с новым проблеском надежды в покрасневших глазах.
   — Но тогда зачем же, черт вас возьми, вы болтаете об этом?
   — Разве я убежал?
   Доктор промолчал и подумал, что лучше было бы просто исполнить свою обязанность.
   — Нет, — сказал он. Чувство юмора пересилило в нем. — Вы храбро вели ваших солдат, снаряд разорвался у ваших ног и отбросил вас мили на полторы в тыл. Ну, и вполне естественно, что вы лежали оглушенный. А так как у вас нет никаких телесных повреждений, а только психические, произошло — ну, попросту сказать — недоразумение. А теперь, несчастный вы идиот, потрудитесь-ка заткнуться и предоставить это дело мне.



Глава восьмая

Возвращение воина




1. Интермедия во мраке


   Вплоть до окончания войны Теодор пребывал в качестве пациента в Уайтинг Семмерсе и лечился от так называемой военной травмы. Прежний термин «шок от контузии» вышел из моды, и объяснение неромантического поведения нашего героя на поле битвы, так же как и наступившего вслед за этим состояния глубокой депрессии, выражавшейся главным образом в полной прострации и слабых, неэффективных попытках к самоубийству, уже не опиралось теперь на гипотезу физического расстройства, вызванного контузией от снаряда. Здесь было нечто более серьезное. Медицина, которой приходилось на практике сталкиваться с весьма затруднительными случаями, вынуждена была прийти к более широким выводам относительно этих «нервных шоков» и признать, что они являются только более яркими, более наглядными примерами едва ли не всеобщего психического расстройства, вызванного войной.
   В поучительной синей книге «Доклад военного министерства о контузиях снарядами», опубликованной в 1922 году, мы видим, что официальные круги все еще пытаются трактовать эти случаи как нечто специфическое и определенное и отказываются признать, что каждый человеческий мозг, сталкивающийся с современной войной, сталкивается лицом к лицу с чем-то столь противоестественным, бессвязным, бессмысленно и бесцельно жестоким, чего он не в состоянии выдержать. Человек вовлекается в это потоком традиций, приверженностей, сентиментальностей, понятий о честности, представлении о долге и мужестве, доверия правительству и властям, и только для того, чтобы очутиться во всесокрушающем хаосе этой необъятной разрушительной бесцельности. Не все, кому приходилось сталкиваться с этим вплотную, кричали, бежали или падали, и только какой-то процент военных невротиков попадал в госпитали, но все без исключения выходили из этого искалеченными, изуродованными и разбитыми.
   Глубоко под мраком безотрадной апатии нашего невредимого военного невротика Теодора, находящегося под наблюдением в Уайтинг Семмерсе, это новое прозрение обмана, угрозы и ужаса жизни и старые, укоренившиеся навыки приспособления и самоуспокоения вели свою незаметную, но непрекращающуюся борьбу. В нем иногда еще шевелилось слабое стремление, возникшее много лет тому назад под влиянием Брокстедов, — стремление обнажить себя и свой мир, взглянуть в лицо своим беспредметным вожделениям и сентиментальной маскировке, признаться в своем мучительном страхе перед страданием, в своем отвращении к каким бы то ни было усилиям, в своих бесчисленных слабостях, спуститься в самую пропасть человеческого унижения, признать подлинные ужасы жизни рядом с ее обманчивыми возможностями — и подняться человеком.
   Но откуда же возьмется сила, которая потом поднимет его из этой пропасти самоуничижения? Он может спуститься в нее, но жить в ней он не может. Ему недоставало мужества стать настоящим самим собой, а дар самообольщения на время покинул его. Он часами сидел в состоянии полной прострации, примиряясь с нею, поощряя ее, сидел с безжизненно опущенными руками, с открытым ртом, не отвечая на вопросы. Потом вдруг сразу его настроение менялось. В нем поднимался протест против этого чувства самоуничижения. Потускневшие воспоминания о бегстве и отчаянии вытеснялись за пределы сознания. Он вносил смягчающие поправки в историю своего ранения, так что теперь он уже оказывался не военным невротиком, а контуженным, пострадавшим от разрыва снаряда.
   — Конечно, — бормотал он, выпрямляясь и перестраивая свои воспоминания. — Конечно.
   Он вел себя совершенно безупречно, когда этот проклятый снаряд разорвался около него. Правду сказать, ему даже кажется, если бы только он мог восстановить в памяти все как было, он вел себя исключительно мужественно. А эти сны о бегстве и ужасе были не более как сны. Зачем он поддавался им?
   — Ну вот, это уже лучше, — сказал доктор, увидев, что он сидит прямо, с закрытым ртом и живыми глазами. — Погуляйте-ка немножко. Когда человек болен такой болезнью, как вы, — убеждал доктор, — всякое воспоминание становится безобразным. Не расстраивайтесь из-за этого. В действительности все было совсем не так безобразно, как вы думаете. Надо все видеть в настоящем свете. Кстати, почему бы вам не заняться рисованием? Ведь вы были художником, правда?
   Сначала Теодор не хотел делать никаких попыток, но спустя некоторое время этот совет соблазнил его. Доктор положил на виду рисовальный альбом и акварельные краски. Сначала у него получалась какая-то мазня, но потом он начал писать один за другим целую серию фантастических пейзажей, прогалины в густой ярко-зеленой чаще, тропинки, вьющиеся по высоким горным массивам, высокие замки среди скалистых утесов, горные озера и часто две маленькие фигурки, едущие верхом. Все это, казалось, принадлежало к какому-то другому миру, к какой-то другой фазе существования, в которой он был счастлив.
   Потом он заметил, что музыка тоже оказывает на него благотворное влияние, хорошая граммофонная музыка. Больше всего ему нравились Берлиоз и Оффенбах. Он слушал, и давно забытые видения снова вставали перед ним.
   После заключения мира он стал очень заметно поправляться. Это наблюдалось у очень многих военных невротиков. Мир, говорили психологи, ослабил действие инстинкта самосохранения, уничтожил бессознательное противодействие организма выздоровлению. Спустя некоторое время не было уже никаких препятствий к тому, чтобы выписать Теодора выздоровевшим.
   В один ясный, теплый апрельский день он очутился в поезде, идущем в Лондон. Но теперь это уже был исправленный и обузданный Теодор. Этот Теодор сидел в вагоне и поглядывал в окно на бегущий мимо расцветающий ландшафт послевоенной Англии. Теодор, который бежал из окопов, исчез совсем из его бодрствующей жизни и остался жить только в его снах. А у этого бодрствующего и сознательного Теодора была совсем другая история. Последние перипетии его военной службы были начисто вычеркнуты из его памяти и заменились туманными, изменчивыми легендами о его героическом поведении. Он герой войны, возвращающийся к мирной жизни. Он сражался и страдал. Бэлпингтон Блэпский сыграл свою роль, исполнил свой долг — встал на защиту дорогой Англии и помог ей спастись, один бог знает от чего… Так или иначе…
   Сны протестовали, задевались, угрожали, но постепенно, по мере того как здоровье и чувство безопасности крепли, перегородка между этим подсознательным миром и повседневной жизнью снова восстанавливалась. И наконец она стала совсем плотной, и сквозь нее только изредка просачивалось чувство безотчетной тревоги, смутное стремление бежать. Он часто вздрагивал при неожиданном шуме, колебался перед тем, как открыть дверь, его заикание стало несколько более заметно, и он не всегда мог справиться с ним.
   В таком виде Теодор вынырнул из Великой войны.


2. Прерванные связи


   Он не совсем ясно представлял себе, что его может ждать в Лондоне.
   Самое главное было то, что он возвращался. Ведь не куда-то в неизвестное он едет. Лондон, в который он возвращался, надо полагать, тот же Лондон, из которого он уехал. Он сражался, чтобы спасти Англию своих юношеских идеалов, а не для того, чтобы создать другую, непохожую Англию. Итак, он мечтал, как он вернется к своей прежней художественной и литературной деятельности, и представлял себе ту же школу, те же старые разговоры, старую дружбу и соперничество. Разумеется, его разговоры теперь будут отличаться большей глубиной, его кругозор расширится воспоминаниями о военной службе и великом походе. Это будет тот же Теодор в том же Лондоне, но более зрелый, сложившийся и умудренный. А надо всем этим, пока еще не совсем отчетливо, но заполняя собой все и властвуя надо всем, выступала Маргарет. Он чувствовал, что он некоторым образом как бы возвращается к Маргарет, что она неизбежно займет свое место центральной фигуры его мечтаний. Он сознавал, что он стал теперь в полном смысле слова мужчиной, более красивым, более зрелым, более интересным, чем неуклюжий рекрут первого периода их связи. Он похудел, вытянулся дюйма на два, у него стали более строгие глаза, более твердый голос.
   Его не очень смущало, что всякая переписка между ними прекратилась после того последнего письма, которое он ей послал перед тем, как отправиться в Пятую армию. Это письмо долго не давало ему покоя; он все старался припомнить, в каких выражениях оно было написано, но постепенно оно приобретало в его памяти характер мужественного протеста против противников войны, естественного и даже необходимого со стороны офицера, идущего на тяжкие мучения фронта. Может быть, слова его были суровы. Она, вероятно, слышала о его ранении от тети Аманды, если не из других источников, и, конечно, она сгорала желанием написать ему и привести в ясность их отношения. Но, вероятно, она не знала, куда написать, или же письмо могло затеряться.
   Он много раз представлял себе их встречу, сидя в поезде, который мчал его к Лондону, и всякий раз у него получалось по-разному.
   Его маленькая квартирка в Западном Кенсингтоне оставалась за ним, но одну-две ночи, пока ее не привели в порядок, ему пришлось переночевать у тети Люцинды в комнате для гостей. Конец недели он провел в Эдсвере у дяди Люсьена, который давно забыл свои неудачи со снабжением, сделался одним из лидеров героического движения реконструкции, поставившего своей целью построить новый рай в Англии, в ее зеленых и живописных селениях. Это движение стремилось сделать Англию «достойной ее героев». Оно должно было вознаградить их за все жертвы, которые от них потребовала война. Это видение сверкало очень ярко в течение некоторого времени, привело к каким-то сложным спекуляциям со строительными материалами и примерно через год или около того незаметно померкло и исчезло.
   Теодор сразу пошел в школу Роулэндса, чтобы восстановить прежние связи. Школа очень мало изменилась. Были два новых помощника — оба их предшественника погибли на войне, но Роулэндс остался тем же Роулэндсом, он так же азартно писал, как и раньше, и был все такой же тучный, крикливый и беспорядочный.
   — На кой черт стану я заниматься всей этой проклятой журналистикой и пропагандой? — спрашивал он. — Какое дело искусству до всей этой войны и политики? Скоро, пожалуй, ваши солдаты примутся писать для нас картины! — И он продолжал писать по-своему то, что ему нравилось.
   Вандерлинк вернулся из Италии и писал теперь лучше, чем когда-либо. Его лицо от лба до подбородка было перерезано багровым шрамом, который приподнял его губу наподобие заячьей и каким-то образом пощадил только его воинственно вздернутый нос. Это образовало сердитую складку у него между бровями.
   Начав со школы Роулэндса, Теодор постепенно восстановил и другие старые связи. Он узнал, что Фрэнколин получил не более и не менее как чин полковника и массу всяких знаков отличия, а Блеттса разорвало на куски в публичном доме во Фландрии какой-то бомбой, сброшенной наугад немецким аэропланом. Рэчел Бернштейн, как он узнал от ее брата, вышла замуж за сиониста и уехала в Палестину. Она сделалась ярой сионисткой, и для нее теперь не существовало ничего, кроме избранного народа. Но в конце концов разве мало избранного народа, особенно в Палестине!
   От Мелхиора он услыхал и о Брокстедах.
   Отец и сын давно уже помирились. Тедди вышел из тюрьмы несколько озлобленным, но пока что прекратил всякую политическую деятельность; недавно он опубликовал кое-какие результаты своих исследований. Очень серьезная и ценная работа, сказал Мелхиор. А профессор написал очень язвительную и изобличающую книгу против способов ведения войны, «Результаты исследования недееспособности», и похоже, что он собирается перекочевать из своей зоологической сферы в область социологии. Он опубликовал доклад «Человеческая ассоциация с точки зрения биологии», который Мелхиор очень горячо советовал Теодору прочесть.
   — Чертовски оригинальная книга для такого старикана: такой поразительный скачок ума.
   — А Маргарет?
   — Я вижу ее иногда, — сказал Мелхиор.
   Теодор подождал, что он еще что-нибудь прибавит.
   — Она стала еще красивее. И, знаете, она получила очень хороший диплом.
   — Ну, а что же тут удивительного? — сказал Теодор.
   — Не знаю. Она ведь не разговорчива. Ну просто как-то не верится, чтобы такие красивые женщины были способны сдавать экзамены.
   — А что она теперь делает?
   — Она работает штатным врачом в госпитале. Удивительно, что она до сих пор не вышла замуж. Такая девушка… Вероятно, отбою нет от женихов. Если только они ее не побаиваются, как, например, я. Смотришь иной раз на нее и думаешь: «А трудно, должно быть, на вас угодить, юная леди». Но стоило бы постараться. Ведь, надо полагать, такой же она человек из крови и мяса, как все другие.
   Теодор записал адрес госпиталя, и после этого весь Лондон наполнился мыслями о Маргарет, томлением по Маргарет и каким-то страхом перед Маргарет. Целых три дня он сдерживал себя и не писал ей. Все это время он надеялся и мечтал встретить ее где-нибудь случайно на улице. Иногда в толпе прохожих, увидев вдалеке какую-нибудь женскую фигуру, напоминавшую Маргарет, он бросался к ней с замирающим от счастья и в то же время мучительно сжимающимся сердцем, но она оказывалась незнакомкой. Он ходил по разным местам, где можно было надеяться встретить ее. Он обедал в ресторанах, где они бывали вместе в дни войны. Он двадцать раз проходил мимо ее госпиталя. Наконец он написал ей в госпиталь.
   «Маргарет, дорогая.

   Я вернулся в Лондон из армии, излечившись от всех моих ран, и чувствую себя очень одиноко. Я очень хочу видеть тебя. Где бы ты могла со мною встретиться?

   Твой Теодор».




3. Послевоенная Маргарет


   Она ответила так же коротко. Она очень рада, что он поправился. Не угостит ли он ее чаем у Румпельмейера, на Сент-Джемс-стрит, в том конце, где дворец?
   Он явился за несколько минут до условленного часа.
   Мелхиор сказал правду. Она стала еще красивее, чем прежде. Она с серьезным видом прошла через магазин в кондитерскую, где он поджидал ее за маленьким столиком. Она увидала его, и лицо ее дружески, подчеркнуто дружески, просияло. Он встал, смуглый, худой, и протянул к ней руки.
   (В конце концов, может быть, это последнее письмо из Парижа и не дошло до нее!)
   Она была так рада увидеться с ним снова, так рада, и она так интересовалась им.
   — Я никогда не пила чая в этой кондитерской, — сказала она. — Мне всегда очень хотелось.
   Они сели. Они смотрели друг на друга, но избегали смотреть слишком пристально. Теодор нервничал. Его немножко беспокоила процедура заказывания чая.
   — Пожалуйста, пирожных и все, что у вас есть, — сказал он официантке. Он чувствовал, что для него чрезвычайно важно сделать заказ изящно, корректно, властно. Он должен показать себя мужчиной до мельчайших подробностей. Официантка приняла заказ с проникновенной почтительностью и отошла от них.
   Они обменялись ничего не значащими фразами:
   — Я должен был написать тебе.
   — Естественно, что ты написал мне.
   — Ты ничуть не изменилась. Ты стала только еще более сама собой.
   — А я чувствую, что я ужасно изменилась. И постарела и поумнела. Ведь я теперь практикующий врач.
   — А твой отец все еще профессором в колледже Кингсуэй? А Тедди?
   — Он понемножку приходит в себя после войны.
   Приходит в себя после войны! Да что он-то делал на войне? Но оставим это. Надо забыть на время эту старую ссору.
   — А что ты теперь собираешься делать, Теодор?
   — Не знаю. Думаю писать или рисовать. Посмотрю, что больше захватит меня.
   Она с серьезным видом ждала, что он скажет что-нибудь еще, и в ее глазах светилась нежность. Она облокотилась на стол, и по всему было видно, что он кажется ей лучше, чем она ожидала.
   Он начал говорить о своем искусстве и о возрождении искусства и литературы, вдохновленных войной. Для творческого импульса, особенно в литературе, заявил он, сейчас наступает самый благоприятный момент. Вот почему его больше привлекает литература, чем живопись. Новое вино не годится вливать в старые мехи. Должны появиться новые формы, новые люди, новые школы. Старые авторитеты отпали от нас, как громоздкая пустая шелуха, которая отслужила свою службу, все эти Харди, Барри, Конрад, Киплинг, Голсуорси, Беннет, Уэллс, Шоу, Моэм и т.д. Они сказали все, что могли сказать, они выдохлись. Им больше нечего сказать нам. Он махнул рукой, словно отметая их прочь. Все это довоенные светила. Их можно было бы с успехом сжечь во время иллюминации в день перемирия. Новое поколение несет великие новые идеи, новые понятия, полные глубокой значительности, новые широкие перспективы, которые открыла война. Возникают новые концепции жизни, новые концепции счастья и пола, и они будут выражены по-новому, другим языком, более богатым и тонким, выкованным заново для новых запросов.
   Он и не подозревал, что все это таилось у него в глубине сознания. Это вылилось так неожиданно, что он сам был удивлен своим красноречием. Но весь мир теперь снова наполнился значением, и все это было важно для него, раз его слушала Маргарет.
   Она не сводила с него глаз, когда он говорил.
   — Милый, прежний Теодор, — сказала она. — Ты говоришь так же хорошо, как раньше.
   Он резко оборвал.
   — Все ли я еще милый, прежний Теодор? — отрывисто спросил он. — Маргарет, дорогая?
   Несколько секунд она сидела молча.
   — Да, всегда милый Теодор, да, — сказала она.
   — Милый, как и прежде?
   Она молчала. Он продолжал:
   — Я мог бы говорить с тобой вот так целую вечность. Я чувствую, как ко мне снова возвращаются и сила и смысл жизни. Я могу писать, могу создать что-то ценное, если только… Маргарет, дорогая, скажи, ты все так же любишь меня? Все осталось по-прежнему, ты моя?
   — Нет, нет, — сказала она. — Говори о книгах. Говори о литературе. Говори о том, как вы, молодые писатели, сметаете прочь старых болтунов. Я люблю слушать, когда ты говоришь об этом. Мне бы очень хотелось, чтобы ты осуществил все эти замечательные мечты. Настоящий новый век.
   — Любимая моя, дорогая. Я люблю тебя все так же.
   Несколько мгновений они пристально смотрели друг на друга, не говоря ни слова.
   Она сложила перед собой руки.
   — Теодор, — сказала она очень твердо, — слушай.
   — Я не хочу слышать то, что ты хочешь сказать.
   — С этим все кончено.
   — Но почему кончено?
   — Это кончилось. Умерло. И умирало уже тогда, когда ты в последний раз был в Лондоне. Разве ты не чувствовал? И потом — разве ты не помнишь? Ты написал мне письмо.
   Значит, она получила его письмо. Но он так много думал об этом. Он сумеет объяснить ей.
   — Я был невменяем, когда писал тебе это письмо. Это была дикая выходка. У меня нет слов рассказать тебе, в каком мраке и отчаянии я находился в то время… Эти долгие дни неизвестности и тревоги в Париже. Да, это было непростительно. И все-таки я прошу тебя простить. Что это за любовь, которая не умеет прощать?
   — А эта проститутка! Которая гораздо лучше умела любить?
   — Это все то же. Конечно, я этого не думал. Разве я мог так думать? Я написал, чтобы сделать тебе больно.
   — Что же это была за любовь, которая хотела сделать больно? Может быть, она нанесла такую рану, которая никогда не заживет. Женщины — а может быть, и все влюбленные — носят в себе какое-то чувство гордости: они гордятся тем, что умеют любить.
   — Я был невменяем, — повторил он, чувствуя, что все его доводы ускользают от него.
   — Глупый Теодор, — сказала она. — Милый, но глупый.
   — Ты наказываешь меня за то, что я не вытерпел и закричал.
   — Я не наказываю тебя. Но ты оборвал что-то. Сломал и швырнул мне в лицо.
   Он наклонился к ней через стол и заговорил, взволнованно понизив голос:
   — Маргарет, дорогая, все это так глупо. Так нелепо. Мало ли чем мы обидели один другого. Ведь мы же любим друг друга, и тела наши жаждут друг друга. Все это такой вздор. Между нами нет никакой настоящей преграды, только вымысел, только уязвленная гордость. Если б я только раз мог поцеловать тебя, ты бы вспомнила. И все вернулось бы.
   Она твердо выдержала его взгляд.
   — Да, — сказала она. — Но ты не можешь поцеловать меня. Ни здесь и нигде. И я не хочу вспоминать. Не хочу, чтобы это вернулось. Даже если бы это было возможно… Мне было бы противно потом. Это кончилось. Но я все же хочу, чтобы мы остались друзьями. Я и сейчас очень люблю тебя и думаю, что это останется всегда. Я, правда, очень люблю тебя, Теодор. Но если ты будешь вести такие разговоры, разве я могу встречаться с тобой?


4. Маргарет колеблется


   В этот раз она не условилась с ним, когда они встретятся… Он послал ей открытку.
   «Подари мне один день, один-единственный день, Маргарет. Вирджиния Уотер, наши прогулки».
   Она не ответила. Он позвонил ей в госпиталь.
   — Я не хочу дарить тебе день.
   — Ты что, боишься встретиться со мной?
   Он знал, что это заденет ее гордость.
   — Что мы можем сказать друг другу, кроме того, что уже сказано? — спросила она.
   — Приходи ко мне.
   — Нет.
   — Тогда давай встретимся и поговорим в последний раз в Кенсингтон-гарденс.
   Она согласилась.
   — Хорошо, если ты считаешь, что это необходимо, — сказала она.
   Когда они встретились, у них у обоих было наготове, что сказать. Некоторое время они разговаривали, не слушая друг друга, каждый старался высказать свое. Он обращался к ней с цитатами красноречивого призыва, который он успел сочинить и несколько раз переделать в этот промежуток времени, призыва выйти за него замуж, помочь ему вернуться в жизнь, вдохновлять его, забыть все их разногласия, возникшие во время войны, и отдаться любви. Но ее невнимательность сбивала его, и он путался в фразах. Она не слушала его, она старалась отмахнуться от его фраз и пыталась объяснить ему что-то. Наконец он отказался от своих попыток и стал прислушиваться к тому, что говорила она.
   — Я хочу, чтобы мы остались друзьями. Я не хочу, чтобы ты ушел из моей жизни. Я чувствую, что это было бы равносильно тому, как если бы ты умер для меня. Я никогда не выйду за тебя замуж, но разве ты все-таки не можешь оставаться близким мне? Разве все то, что было между нами, не может остаться светлым воспоминанием и сохраниться? Может быть, первая любовь больше значит для женщины, чем для мужчины. Я не хочу, чтобы ты совсем перестал существовать для меня. Я не хочу расставаться в ссоре. Я не могу ссориться с тобой, и этим все сказано. Мы любили. Ты часть моей жизни. И вот так я и чувствую.
   — Но тогда все очень просто разрешается. Будь частью моей жизни.